Текст книги "Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка"
Автор книги: Владимир Качан
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Потом «Карусель» исчезает с телеэкрана, и некоторое время народные массы в упор не видят Борю Щербакова… до тех пор, во всяком случае, пока опять же на ТВ не появится повтор фильма, в котором он играет, «Воры в законе» там или еще что-нибудь…
Ну да Бог с ней, с этой темой, оставим ее…
Помните, сколько-то страниц назад, в связи опять-таки с песней «Дневник прапорщика Смирнова», я упомянул о маме, имевшей ту же девичью фамилию, и о бабушке, воевавшей в отряде Котовского. Так вот, о бабушке, Полине Ивановне Смирновой, мы сейчас и поговорим. Фамилию бабушка получила, сочетавшись браком с офицером белой армии Смирновым, инженером по образованию, который потом сгинул без вести где-то в песках Средней Азии в далеком от нас 1926 году.
Мое упоминание о ней – лишь повод для рассказа. Причина же – в другом. Дело в том, что я обещал бабушке, что когда-нибудь напишу про нее. Обещание было дано сгоряча, мне было тогда восемнадцать лет, и я хотел быть только артистом и никем более. Но, видимо, глубоко в подсознании таилось некое пред-предчувствие, что когда-нибудь я сяду за письменный стол и задумаюсь над чистым листом бумаги. Поэтому, еще живя в Риге, я записал кое-что с бабушкиных слов. И вот что странно – эта ученическая тетрадка сохранилась, не потерялась при многочисленных переездах. Когда я вдруг случайно ее нашел, то в который раз понял, что ничего «случайного» не бывает. Бабушка, чью могилу уже и не найдешь на одном из рижских кладбищ, должна обрести вторую жизнь, ожить вновь хотя бы на этих страницах, написанных ее внуком, в его литературных опытах по оживлению фотографий. Если теперь ясновидящие по фотографии лечат, я пойду дальше, я попробую оживить.
Вот передо мной та старая тетрадка и бабушкино фото на листе плотной, толстой бумаги, почти картона. Она там в какой-то шубке, круглой шапочке и на лбу – диадема. На бижутерию не похоже, видимо, бабушкин облик – результат выхода замуж за дворянина; диадема носит черты чего-то фамильного и дорогого. Смирнова можно понять, на фотографии – красавица, звезда немого кино, фрейлина из свиты последней императрицы – кто угодно, только не простолюдинка, которой она и была на самом деле.
Взял Смирнов за себя красавицу из народа, нарядил, приодел, и получилось то, что на фотографии. Вглядываюсь я в ее совсем еще молодое лицо и шепчу ей туда, в ее «далеко»: «Бабушка, я делаю то, что задумал; слушай теперь балладу про себя – то, что ты рассказала и что потом из этого вышло…»
Бабушка
Начну я с конца. Это были первые похороны в моей жизни.
Мне уже было лет двадцать семь, я сыграл в ТЮЗе несколько главных ролей, пел свои песни в оркестре Утесова, женился и жил в почтенной обеспеченной семье – словом, в полном порядке я был. Однажды в комнату вошла моя наивная теща, держа в руках телеграмму, и несколько растерянно сказала: «Володя, тут тебе не очень хорошее известие». Я взял телеграмму и прочел, что бабушка умерла и похороны послезавтра. Ни фига себе – «не очень хорошее»! Какое же тогда «очень хорошее»? Что тяжело заболела, что ли? А в следующий момент я удивился, что спокоен, странно спокоен, не плачу. А потом подумал, что не плачу, наверное, по причине простой: мозг отказывается принять это известие сразу, только тело вдруг стало слабым и вялым – видно, до него дошло быстрее, чем до головы…
А потом совершенно не к месту: что надо бы запомнить мое состояние, как я чувствую и как себя при этом веду, чтобы потом, если придется, суметь показать это на сцене или в кино. Ведь там надо уметь правдиво показать, как ты воспринимаешь страшное известие, и многие при этом таращат глаза и наигрывают.
«Ага, – подумал я, – надо, оказывается, спокойно, без вскриков и рыданий…»
А потом подумал, что я, наверное, подлец, если думаю об этих профессиональных мелочах в такую минуту. Но не было сознания несчастья, не было ощущения горя – и все тут! Оно пришло позже, когда я оказался в Риге, уже после бабушкиных похорон… А жизнь ее совпала с моей только в Риге. Большую часть своей жизни она провела совсем в других местах.
Бледные звезды Прибалтики светили над бабушкой все ее последние годы. Неяркое латвийское солнце не грело и уж тем более не жгло. Его было мало для женщины, выросшей на Украине, где звезды крупнее, солнце – жарче и, понятное дело, чувства – горячее. Бабушка была максималисткой. Она заставила свою дочь выйти замуж не за того человека, которого дочь любила, – какого-то малахольного гуманитария, у которого, с точки зрения бабушки, материальные и прочие перспективы были слабыми, а наоборот – за военного. А быть за военным по тем временам значило – быть за «каменной стеной». «Каменная стена», «сильная рука» и «твердое плечо» – это, знаете ли, мечта не только женщин той поры. Если «вьешь гнездо», оно должно быть надежным, лучше из камня, нежели соломы – ветреного материала какого-нибудь поэта или, того хуже, артиста. И можно даже не очень-то и любить, не обязательно вовсе выходить замуж по любви; вполне достаточно любви этого самого военного, чтобы жить хорошо, спокойно, надежно и обеспеченно. Так считала моя бабушка и продолжают считать многие другие представительницы пола, который почему-то принято называть слабым.
Отец во имя своей любви пошел на все, даже на то, чтобы называться Аркадием, в то время как он был Андрей. Так заново окрестила его бабушка, это было ее условие: ну как же, Аркадий – это звучало так благородно, кинематографично, в имени Аркадий, согласитесь, есть какой-то сочинский ампир, галифе, ресторан, пальмы, папиросы «Казбек» и офицерский шарм. Слегка отступив, скажу, что советское офицерство – это была особенная каста: переезды туда-сюда, временные места жительства, гарнизонные вечеринки, своя светская жизнь, фильмы, песни, вкусы – все одно. Мама за роялем, отец с папиросой, облокотившись на инструмент, глядит молодцевато на мать, и – «Ночь коротка, спят облака, и лежит у меня на ладони незнакомая ваша рука», стол, заставленный водкой, икрой, шампанским, и только офицеры, офицеры, офицеры и офицерские жены, и все хохочут, все уверены в себе и в будущем. Так вот, отец согласился называться Аркадием, и это длилось так долго, что он и сам привык и отзывался уже только на это имя. Однако уже в Риге, спустя десятилетия, он восстал, и бабушка за тот акт перекрещения жестоко поплатилась. Она стала старой, потеряла силу и лидерство в семье…
Годами он ее давил, унижал, требовал ее пенсию до копейки, а она все равно посылала мне в Москву свои десять рублей каждый месяц, и я, когда приезжал, за нее заступался. Словом, отец брал реванш, кровавый реванш… Он ведь был военный и прошел всю войну, сначала позорно отступая со всей нашей армией, а потом – получи, фашист проклятый, за наши сожженные села, за нашу попранную гордость! Вот такую микросхему международных отношений я и наблюдал в семье. Не было в ней ладу. Основного смысла в ней не было, который состоит, вероятно, в том, чтобы все друг другу время от времени не забывали говорить: «Ничего… все пройдет… ничего», – жалели бы друг друга, помогали жить…
В общем, расплатилась бабушка за своего «Аркадия». Кстати, это глупое желание переименовать отца в Аркадия было скорее всего продиктовано ее подсознательной тягой ко всему дворянскому: помните ее замужество, офицера Смирнова и проч.? Надо рассказать об этом, но сначала детство, юность и только потом Смирнов.
Родилась в 1896 году. Девичья фамилия Аксененко. Крестьянская семья. Росла, как мальчишка. Ходила в ночное с отцом. У них были четыре лошади. Ветряные мельницы. Возле мельниц – покос. Заковывали в пута (это я сохраняю бабушкину лексику) лошадей, чтобы в хлеб не убежали, и десять мальчишек и одна она свертывают кукурузные пленочки с лошадиным пометом. «Кури, – говорят ей, – а то бить будем». Потом, через годы, окончила досрочно женскую гимназию и фельдшерскую школу. Потом на фронт, в конце 1916 года – фельдшером. Брюшной тиф. В больнице – фельдшерица Анна Израилевна Воскобойникова, которая ее выходила и потом тоже помогала. Опять фронт. Походные госпитали. Румынские офицеры с накрашенными губами (согласитесь, мы всякое видели и читали про гражданскую войну, но такое – вряд ли). Ранение осколком снаряда в коленный сустав. Санитар Семен привез в больницу. Врач-хирург Борис Григорьевич Кранцфельд. Нога в гипсе. Сняли – в коленной чашечке нагноение. Хотели отнимать ногу. Предложили – согласилась (а куда деваться!). После операции проснулась, смотрит: нога опять в гипсе, значит, не отняли. «Вот, – говорит, – опять будете мучить, обещали – отрежете ногу и не отрезали», – и плачет. А ей отвечают: «Нет, тебе ее соперировали и оставили. Только стала короче». Прошло три месяца, стала ходить без костыля. 1917 год. Работает в больнице в городе Николаеве.
Вера Мершавцева, дворянка, соученица по гимназии, у которой снимала комнату, говорит: «Поедем в гости к Пелагее Гавриловне». А у нее квартировали два офицера, один из них (вот!) – подпоручик Смирнов. Встречались. Как-то поехали на полковой бал, перед воротами встала и не пошла, говорит: «Неприлично». А он: «Я бы, Полина Ивановна, на вашем месте тоже так поступил». Были в театре, но он привел ее в тот раз не в гражданском платье, а в форме Красного Креста. А это было запрещено, потому что проституция среди медсестер. И полковник, бывший в театре соседом, на следующий день отправил его на фронт маршевой ротой. Уехал. Три месяца – ни строчки.
Фельдшер Ян Мокряк просит руки. Через отца, а не прямо у нее. Не хочет. Но отец настаивает на замужестве, поскольку богатство у Яниного дяди – помещика. В конце концов соглашается. В один прекрасный день младшая сестра Люба говорит: «Поля, пойдем, Коля приехал. Иди, поздоровайся». Коля – жених Любы, тоже поручик. Думали, что он убит, а он вернулся. «Не пойду, – говорит, – на что мне чужой жених?»
Уговаривает. Идет. Цокают каблучки по коридору в госпитале. Тот сидит на подоконнике, не оборачивается, хотя должен, заслышав шаги, встать и пойти навстречу девушке. А он сидит, в окно уставился. «Извините, Николай Иванович, что задержалась!» А он встает, оборачивается. Ах! А это Володя. (Наш, стало быть, Смирнов. Вот я сейчас пишу это и догадываюсь, что скорее всего меня так назвали в его честь, раньше я об этом просто не думал.) Он, уже поручик, оказывается, выбран на фронте солдатским командиром и депутатом.
А сейчас заболел цингой и приехал.
И тогда договорились они со священником по секрету от отца, и их повенчали. А договариваться пришлось еще и потому, что церковь была закрыта. (Ну просто Пушкин – «Метель».) Полковник (тот, что отправил на фронт) должен был держать венцы, но напился. Однако он должен был держать венцы. Значит, все-таки был близким, может, даже другом Смирнову. Но, видимо, дружба – дружбой, а дисциплина – дисциплиной, нельзя было с медсестрами, да еще в форме Красного Креста в театр – и все!
В эти дни позвонил Ян. Сказала ему: не приходи, приехал Володя. Тот повесил трубку. А назавтра уехал. Писал письма: «Если он (Володя) к тебе плохо относится, уходи, я готов…» и т. д. Она писала ему ответные письма, но рвала. Вот таким образом, значит, хранила верность Смирнову. Но от судьбы не скроешься, и они встречаются потом случайно в г. Кисловодске. Идет она с товарищем на почту письма получать и рассказывает ему о Яне, о Володе, о своем классическом треугольнике. А сама чувствует: Ян близко, вот чувствует, он где-то здесь. Подходят к почте, а он выходит оттуда.
Особых эмоциональных подробностей нет в бабушкином рассказе, однако надо предположить, что у нее, уже жены поручика Смирнова, возник роман с Яном Мокряком, завязка которого произошла намного раньше, но развился он в местечке, декорированном для романов и для романов типичном – в Кисловодске. Двоих, стало быть, бабушка любила. Ходила в невестах у обоих, вышла замуж за одного, но не могла расстаться и со вторым. Да и этот товарищ, с которым она шла на почту и зачем-то рассказывала ему о Яне и Володе, вызывает у меня подозрение. Представьте, молодая женщина с удивительно красивым лицом, что компенсирует ее хромоту после ранения, рассказывает вам, что никак не может выбрать между двумя – гражданским и военным – и что обоих по-своему любит. Тогда вы элементарно становитесь третьим, и проблема отпадает сама собой. К тому же Кисловодск, как уже сказано, располагает, он – заповедное любовное местечко (бывают, знаете, «места для отдыха и курения», а бывают и «места для коротких романов» – Сочи там или Кисловодск…).
Но… навстречу вышел Ян, и большое, вместительное бабушкино сердце с сожалением простилось с товарищем, проводившим ее на почту. Впрочем, через двадцать пять лет бабушка и Ян поженились, и эта страница ее биографии мне неизвестна. Про Смирнова известно больше, но это и понятно – все-таки он стал маминым отцом. Она рассказывала об этом легко, нимало не смущаясь моральной стороной вопроса. А что? Треугольник так треугольник, и квадрат мог получиться. Ничего такого… Она вообще серьезных недостатков в себе не видела, не замечала. На вопрос, есть ли у нее какой-нибудь большой, главный недостаток, бабушка непроизвольно начинала себя хвалить. Якобы ругая. Например, она говорила: «Я слишком добрая». Или: «Открытая, искренняя слишком. Это часто мне в жизни мешало». Интервью с известными артистами иногда проходит в том же ключе. Они точно так же, как моя бабушка, себя очень хвалят, ругая. «Эх, слишком большое, доброе сердце у меня. Отказать никому не могу. Помогаю всем». Или: «Я слишком отходчивый, быстро забываю обиды». Или, например: «Да, я красивая и знаю это. Но моя красота мне мешает. Я вижу, что мужчины хотят от меня одного. Им наплевать на мой ум, на мою душу».
В общем, бабушка хвалила себя, ругая. Оттого, что была максималисткой, конечно, и в большинстве случаев считала себя правой во всем, даже в переименовании отца. Ну, дальше… Началась война на Украине. Немцы на ее территории. С ними дерутся даже рабочие, потому что немцы стреляют во всех, без разбора – и в гражданских, и в военных, и в медсестер. Ну и бабушка опять была ранена. Во время перевязки. На этот раз в плечо. Попала в лазарет, основанный социал-демократами, то есть эсерами, если не ошибаюсь. И через десять дней ее там нашел Володя Смирнов. Она узнает, что Володя был арестован немцами, а практика расстреливать каждого десятого была, оказывается, и в Древнем Риме, и в первую мировую войну, и во вторую, – словом, ничего новенького в этой области не было. Володе повезло, как, впрочем, и мне, иначе я бы и не родился: он оказался девятым. Не пятым, не восьмым, а девятым, до десятого было рукой подать. Но девятый остался жить и выжил в тюрьме, хотя немцы есть совсем не давали.
Ну выздоровела бабушка в социал-демократическом лазарете, попрощалась с Володей, поскольку ее звал революционный долг, и поехала по направлению ревкома к Котовскому, медсестрой опять же. И там, в отряде, даже не знала, где Володя, по каким дорогам гражданской войны шатается ее муж, ее самая большая любовь. Да и какое же место в сердце может занять личное чувство, если все отдано революции! Во вшах, в дерьме, с негнущейся ногой – но до последнего вздоха. И с отрядом Котовского она проходит Каховку, Молдавию, потом отряд вливается в регулярную армию, становится 14-й дивизией Котовского. И уже дивизией гонят, как выразилась бабушка, Деникина.
Комиссаром у них был (очаровательные зигзаги истории!) человек по фамилии Гейне. Если бы командиром был не Котовский, а Гете, было бы совсем хорошо. Март 1919 года. Попали в окружение. Село Граденицы в Молдавии. Их было четыре человека. Заехали во двор к какому-то кулаку и отдали ему своих лошадей в качестве платы за то, чтобы он их спрятал куда-нибудь. А тот лошадей взял, людей спрятал, но предал. Выдал их деникинцам. Ну, повели их в сарай. А кулак экономный был, потому, наверное, и богатый. У него ничего не должно было пропадать. Он догадывался, что их расстреляют, поэтому двум пленным мужикам говорит: «Что ж вы штанов-то, дураки, не жалеете, спать в них ложитесь? Сымайте, а утром я вам верну». Сарай был с каменным полом. Март, холодно, лежат на каменном полу, не кормят, хотя это-то как раз понятно: чего кулаку переводить продукты на тех, кто завтра в землю ляжет. А один из пленных еще и тифом болен. Лежит у бабушки на ноге. Она боится его потревожить, лежит, не двигаясь. Но все же нога затекла, решила повернуться, ногу пошевелила, а у того голова – стук о каменный пол. Посмотрела – умер. Наутро повели их уже втроем к кладбищу. Велели рыть себе могилы. Она не боялась и ни о ком не думала – ни о муже, ни о Яне, ни о ком. И вся жизнь перед внутренним взором, как об этом говорят, не пролетала. Ничего не было, пустота, только рыла себе могилу – и все. Мужчины выкопали быстрее, стали ей помогать. Рыть медленнее им и в голову не приходило.
И вдруг наш конный отряд во главе с комиссаром Гейне влетел (бабушка сказала – «вскочил», это, наверное, точнее, потому что скакали на конях), вскочил, значит, на кладбище, охранников порубал, а бабушку и еще двоих себе-могильщиков освободил. И получается, что мне во второй раз повезло родиться.
Я был несколько раз просто на волосок от нерождения.
Пошли воевать дальше за революцию. Настала очередь их дивизии окружить эскадрон деникинцев. Окружали они все время друг друга и убивали. Так вот, окружили они эскадрон деникинцев, а их офицеры, не давая себя расстреливать, стали бросаться в колодец. Не все погибли, стонали там, тогда их сверху добивали из винтовок. Взяли очень много пленных. И поехали – пошли к Одессе. Кто поехал, кто пошел. Наши, говорит бабушка, ехали в повозках, белые шли пешком, хотя, по сути, и те и другие – наши: говорят на одном языке, матерятся одинаково…
«Не наши» идут пешком, среди них много тифозных, кто-то падает прямо на дороге, у остальных нет сил их нести, оставляют, где упал. Вдоль дороги – кукуруза, беляки ее рвут и едят на ходу. Пришли в Одессу. Поселилась она у актрисы, жены комиссара дивизии (у Гейне, стало быть).
Прежде чем поселиться, бабушке пришлось у порога расстаться со своим вшивым платьем, от которого актрисе чуть плохо не стало. И она подарила бабушке (не в благотворительных, а в гигиенических целях) свою кружевную рубашку и юбку. Весь гардероб бабушки в то время составляли эти два предмета. Комиссар направил ее на работу в госпиталь, размещавшийся в помещении института благородных девиц.
Страшный голод начался в это время. Суточная норма еды для всех – и больных, и персонала – была такая: сто граммов ячменного хлеба, сто граммов ячменной каши и одна вобла. Еще у кого-то из медсестер оказалась бутылка коньяка, и, пока не кончилась, им выдавали в день по полрюмки. Ну холод, – это само собой, вши опять же, а куда они денутся! Часто ночевала в госпитале, актрисе не очень нравилась вшивая квартирантка, да и кому она может понравиться … Комиссар Гейне, революционные идеалы – все так, однако всему есть предел: идеалы – отдельно, а вши, знаете ли, тоже отдельно.
В госпитале укрывалась красным рваным одеялом, которое почему-то на всю жизнь запомнила. Его, говорит, струсишь, и под ногами трещат вши. В ее рассказе это одеяло для меня – этакий саркастический символ нашей революции: рваное, все набитое вшами, но все-таки – принципиально красное.
И на подаренной кружевной рубашке – все те же вши. Как бусы, говорит бабушка. Ну понятно: если рубашка кружевная, красивая, то и вши на ней обязаны располагаться красиво и со вкусом.
Здесь, в Одессе, опять встретились с Володей. Он долго искал ее и наконец нашел. Ему, видно, искать было полегче, чем другим: он знал, что она, если жива, будет непременно работать в каком-нибудь госпитале. Революция разъединяла семьи, бросала мужей, жен и детей в разные стороны, они тосковали друг по другу и не знали никогда точно, встретятся ли когда-нибудь вообще. Все, кто не уехал, не убежал, – от нее зависели. «Весь мир насилья» был разрушен, и на его руинах бродили одинокие несчастные люди в поисках своих близких. Но свято верили, что будет лучше, что семьи воссоединятся, что вшей не будет, смерти не будет и заживем хорошо. Вот еще чуть-чуть – и заживем хорошо. Вот еще немного потерпим – и тогда как заживем!.. Сколько лет с той поры – а все верим и верим…
Однако, помимо этой веры (что заживем хорошо), были в бабушкино время и две основные: в Бога (у белых) и в революцию (у красных). Белые верили в то, что Бог не допустит больше этого безобразия и все пойдет по-прежнему. Они думали, что не может обыкновенная шпана руководить государством; они были убеждены, и не без оснований, что любую революцию делает шпана или ее делают руками шпаны.
Великая французская революция в этом смысле очень напоминает нашу, думали беляки. Шибко образованные они были, больно умные… Кстати, слова «больно умный» (что, по сути, должно быть как раз хорошо) стали для России потом на долгие годы одним из самых тяжелых оскорблений.
Ну а для красных Богом была как раз революция, они на нее только и молились. Поэтому она распоряжалась людьми как хотела и швыряла их по полям и окопам исторического материализма, заставляя забывать о себе, о родных и служить только ей, любимой и ненаглядной…
А для Смирнова первозданные ценности пока сохранялись, поэтому не монархия для него была любимой и ненаглядной и уж тем более не революция, а всего-навсего жена его Полина, моя бабушка, которую он почему-то любил больше монархии и даже всего белого движения и, следовательно, отчаянно и упрямо искал ее. И нашел в этом одесском госпитале. И остался при ней, прикинувшись фельдшером. Только для того, чтобы больше не расставаться. Однако чуть было не пришлось.
Попался он как-то на глаза начальнику госпиталя. «Ты кто?» – спрашивает начальник. «Фельдшер», – отвечает Смирнов, но, поскольку врать не умеет, врет плохо, бездарно, отводит глаза и смущается. «Что-то я таких фельдшеров не знаю», – с растущим подозрением молвит начальник и решает беглого беляка проэкзаменовать. На первые же вопросы по медицинской части Смирнов ответить затруднился. Но произошло чудо: начальник его пожалел и оставил, может, из-за бабушки, в знак признания ее заслуг перед восставшим народом.
И стали они вместе работать в этом госпитале.
«С лечением людей мало что получалось, мерли они штабелями», – вспоминает бабушка, не замечая, что «люди штабелями» превратились со временем у нас в один из самых расхожих разговорных и литературных штампов. Корни наших отечественных «штабелей» произошли из нашей «великой» революции, потом лагерей, потом другой войны; и это наша специфическая национальная черта (или беда) – «людей штабелями» нет нигде в мире, везде стараются найти и определить поименно каждого погибшего, каждого пленного, везде каждый один (всего лишь один!) человек имеет несомненную ценность. Но это везде, а мы всегда особенные. У нас вместо этой альтруистской чепухи зато есть другое: коллектив, человеческий материал, или электорат, или «люди штабелями».
Поэтому и бабушка, впитавшая с юности в себя соки революционной «морали», рассказывает обо всем этом спокойно – ну, может быть, с легким налетом формального ужаса. «Мерли, – говорит, – штабелями, клали их, голых, на телеги и везли за город закапывать. Какие фамилии, что ты? Никто никого не знал. Телега едет, трясется, ноги у мертвых голые свешиваются, тоже трясутся».
Через несколько месяцев бабушка, как говорится, понесла, и разрешили ей пойти в декрет. Поехали они с Володей в деревню, стали там работать, картошку сажать. Много в деревне работали – декрет декретом, но был же еще Декрет о земле, и революция нуждалась в продовольствии. И так самозабвенно бабушка хотела помочь революции, что за работой ошиблась в родах на два месяца. Думала, что у нее еще два месяца есть, а тут на тебе – роды. Вот так в 1920 году и родилась моя мать, Галина Владимировна Смирнова. Ну скажите: что может заставить нормальную женщину любого континента прозевать хотя бы примерные сроки родов своего ребенка?! Ничто и никогда! Только нашу женщину, и только революция! Только она может заставить женщину забыть о своей основной функции, чтобы та вспомнила о ней посреди картофельного поля внезапно, когда уже природа возмутилась! «Раба революции» – ну чем вам не сценарий фильма?! «Раба любви» – был фильм, но этим никого не удивишь, рабой любви может оказаться каждая женщина, а вот рабой революции, то есть абсолютно ложных идеалов, – далеко не каждая.
«Трагифарс», – сказали бы просвещенные люди тогда; «Комедийный триллер», – сказали бы непросвещенные люди сегодня. Впрочем, кому нужен такой сценарий? «Тихий Дон» уже был, «Хождение по мукам» – тоже. К чему сыпать соль на раны нашей истории, верно?.. И парадоксальность бабушкиной революционной биографии замыкается на том, что ее внук в далеком будущем сочинит песню «Дневник прапорщика Смирнова» с явным сочувствием к белогвардейской сволочи, борьбе с которой бабушка посвятила свои лучшие годы, а автор слов Л. Филатов возьмет фамилию Смирнов буквально с потолка, ничего не зная ни о бабушке, ни о ее «белом» муже.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.