282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Владимир Корнилов » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 19:22


Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава двадцать первая
Время и его победитель

Время запечатляется в стихах чаще опосредованно. Стихи, впрямую посвященные времени, даже приуроченные к конкретному событию, как правило, живут недолго. В этой последней главе первой части мне хочется обратить внимание читателя на несомненный парадокс: определенное событие и даже определенное время точнее, чаще и полнокровней отражается не первостепенным талантом, а поэтом как бы второго или даже третьего ряда.

Я долго думал над этой тайной и в конце концов, как мне кажется, разгадал ее.

2 июня 1960 года на Переделкинском кладбище над открытым гробом Бориса Пастернака профессор Асмус сказал, что поэт спорил не с нашей (понимай – советской) эпохой, а вел спор с чредой эпох. Какое-то время мне казалось, что Валентин Фердинандович Асмус пытался защитить поэта от будущих нападок: ведь для коммунистической власти мертвый Пастернак был почти так же опасен и неприемлем, как живой. Лишь позднее я понял глубинный смысл этих слов. Собственно, Асмус говорил, что чем поэт больше, тем ему теснее в своем времени и тем шире он распространяется на прошлое и на будущее. Поэт стремится понять тайну не только своего века, но и всех веков. Его тревожат не только условия существования человека в обществе, но сама тайна жизни и смерти. Поэтому в его стихах не стоит искать конкретного изображения какой-то определенной эпохи, поскольку великий поэт принадлежит многим эпохам.

Именно поэтому, как мне кажется, так неудачны пастернаковские военные стихи. Я имею в виду не только такие сюжетные вещи, как «Смерть сапера» или «Зарево», хотя и в них есть, особенно в «Зареве», прекрасные отступления:

 
В искатели благополучия
Писатель в старину не метил.
Его герой болел падучею,
Горел и был страданьем светел.
 

Я говорю о стихах более, так сказать, размытых в смысле сюжета, не привязанных к конкретному событию, а описывающих определенное время (в данном случае – приближающуюся победу) как бы общо и в целом. К таким стихам, безусловно, относится пастернаковская «Весна» (апрель 1944), может быть, одно из лучших его произведений военного времени:

 
Все нынешней весной особое.
Живее воробьев шумиха.
Я даже выразить не пробую,
Как на душе светло и тихо.
 
 
Иначе думается, пишется,
И громкою октавой в хоре
Земной могучий голос слышится
Освобожденных территорий.
 
 
Весеннее дыханье родины
Смывает след зимы с пространства
И черные от слез обводины
С заплаканных очей славянства.
 
 
Везде трава готова вылезти,
И улицы старинной Праги
Молчат, одна другой извилистей,
Но заиграют, как овраги.
 
 
Сказанья Чехии, Моравии
И Сербии с весенней негой,
Сорвавши пелену бесправия,
Цветами выйдут из-под снега.
Все дымкой сказочной подернется,
Подобно завиткам по стенам
В боярской золоченой горнице
И на Василии Блаженном.
 
 
Мечтателю и полуночнику
Москва милей всего на свете.
Он дома, у первоисточника
Всего, чем будут цвесть столетья.
 

Внешне – это чрезвычайно раскованное, с удивительной свободой дыхания, словом, очень пастернаковское стихотворение. И хотя его напечатала газета «Правда», публиковавшая, как правило, лишь злободневную и бездарную стихотворную чушь, мне оно очень нравилось и я, наивный подросток, даже грешным делом понадеялся, что у редакторов партийного органа начинает исправляться поэтический вкус.

Но вскоре оказалось, что пастернаковский стих, несмотря на всю свою внешнюю свободу и замечательную звучность, в лучшем случае, легковесен. В нем нет не только пророчества, но даже простой прозорливости. По-видимому, оно написано в момент душевной восторженности, лирического опьянения (что, разумеется, вполне понятно: приближающееся окончание войны не могло не опьянить поэта!). Но строки:

 
Земной могучий голос слышится
Освобожденных территорий.
 
 
…черные от слез обводины
С заплаканных очей славянства…
 
 
Сказанья Чехии, Моравии
И Сербии с весенней негой,
Сорвавши пелену бесправия,
Цветами выйдут из-под снега… —
 

хотя в них не было ничего плоского, газетного, но оказалось, что, вопреки пресловутому поэтическому дару пророчества, оказались глубоко ошибочными. В этих строках восторг Пастернака искренен, но исторического чутья в них ни на йоту. Хочется спросить поэта его же словами:

 
Я знаю, ваш путь неподделен,
Но как вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем вашем пути?
«Маяковскому», 1922
 

Разумеется, шла война, и гражданский долг повелевал Пастернаку быть как все, о чем он признавался в «Высокой болезни» (1923, 1928), и ему хотелось:

 
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком.
«Столетье с лишним – не вчера…», 1931
 

Но дело в том, что Пастернак был замыслен на многие времена, а в пределах одного конкретного периода и одного конкретного пространства он зачастую, увлекшись тем или иным событием, ошибался. Но его общая оценка человеческой жизни и истории была верна. Незадолго до смерти он дал им полное глубокого смысла поэтическое и даже философское определение:

 
Не потрясенья и перевороты
Для новой жизни очищают путь,
А откровенья, бури и щедроты
Души воспламененной чьей-нибудь. «После грозы», 1958
 

Именно для таких строк Пастернак был предназначен. А для того, чтобы воспеть или обвинить одну определенную эпоху, были другие дарования.

В победном 45-м году Михаил Исаковский написал два совершенно противоположных – не только по направленности мысли, но и по самому их духу – стихотворения: «Слово товарищу Сталину» и «Враги сожгли родную хату…»

Первое чуть ли не по десять раз на дню читали по радио, однако срок его жизни оказался коротким: меньше восьми лет, то есть до смерти адресата.

Второму стихотворению тоже не повезло, но по-иному. Оно было напечатано летом 1946 года («Знамя», № 7) и тут же разругано в только что возникшей газете ЦК ВКП (б) «Культура и жизнь», органе, публиковавшем сплошь погромные статьи. Так что вновь печатать стихотворение стали лишь после XX съезда, а петь и того позже. Впрочем, популярной эта песня, несмотря на все старания актера и певца Марка Бернеса, не стала. На то было много причин. О некоторых из них сказано в главе «…И песня, и стих…».

«Слово к товарищу Сталину» резко отличалось от всех прежних стихов, обращенных к тирану:

 
Оно пришло, не ожидая зова,
Пришло само – и не сдержать его…
Позвольте ж мне сказать Вам это слово,
Простое слово сердца моего.
 
 
Тот день настал. Исполнилися сроки.
Земля опять покой свой обрела.
Спасибо ж Вам за подвиг Ваш высокий,
За Ваши многотрудные дела.
 
 
Спасибо Вам, что в годы испытаний
Вы помогли нам устоять в борьбе.
Мы так Вам верили, товарищ Сталин,
Как, может быть, не верили себе.
 
 
Вы были нам оплотом и порукой,
Что от расплаты не уйти врагам.
Позвольте ж мне пожать Вам крепко руку,
Земным поклоном поклониться Вам
 
 
За Вашу верность матери-Отчизне,
За Вашу мудрость и за Вашу честь,
За чистоту и правду Вашей жизни,
За то, что Вы – такой, какой Вы есть.
 
 
Спасибо Вам, что в дни великих бедствий
О всех о нас Вы думали в Кремле,
За то, что Вы повсюду с нами вместе,
За то, что Вы живете на земле.
 

Разумеется, и здесь хватает и лести, и неправды, но вполне возможно, что радость победы заслонила на время от бывшего сельского жителя Михаила Исаковского все муки и беды коллективизации. Ведь во время войны Сталина зауважали даже те, кто прежде его проклинал: Милюков, Керенский, наконец, Бунин…

И всё же «Слово» при всей внешней своей наивности стих непростой. В нем есть и искренность, и живое чувство, и холопская преданность, и благодарность, намешано в нем много чего, есть в нем и поэзия. И еще в нем слышен голос Исаковского, тот самый чистый и усталый голос, который мы различаем в его лучших стихах. Например:

 
Прошла моя незолотая,
Моя незвонкая прошла,
И пусть она была такая —
Она такая мне мила.
 

Эта слабая выразительность, почти бедность стиха в самом деле хватает за душу. Она сродни нашей общей, особенно деревенской бедности, нашей скупой природе, о которой лучше и пронзительней всех написал Сергей Есенин:

 
Нездоровое, хилое, низкое,
Водянистая серая гладь.
Это всё мне родное и близкое,
От чего так легко зарыдать.
 

Разумеется, такой есенинской открытости и такой любви в «Слове к товарищу Сталину» у Исаковского нет, но все-таки в стихе человек обращается не к вождю, а к человеку, и несомненно такая задушевность не могла не понравиться высокому адресату.

 
Мы так Вам верили, товарищ Сталин,
Как, может быть, не верили себе.
 

В этих строчках и характер нашего несчастного народа, и судьба нашей многострадальной истории. Этот полуотказ от себя, эта уверенность, что масса выше отдельной личности, а вождь (или царь!) выше народа – к сожалению, и есть наша российская реальность. Она не окончилась со смертью тирана и его поэта.

А что до неправды, то в «Слове» ее побольше, чем задушевности. Сорокапятилетний поэт не мог не знать, что предвоенные репрессии Сталина, уничтожение маршалов, командармов, комкоров, комдивов и почти всего комсостава армии едва не погубили страну. И такие действия никак нельзя назвать подвигом высоким, разве что многотрудными делами…

Но любопытно и замечательно то, что многое из не сказанного им в «Слове к товарищу Сталину», Исаковский вспомнил в другом стихе, обессмертившем его имя:

 
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Куда теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?
 
 
Пошел солдат в глубоком горе
На перекресток двух дорог,
Нашел солдат в широком поле
Травой заросший бугорок.
 
 
Стоит солдат – и словно комья
Застряли в горле у него.
Сказал солдат: «Встречай,
Прасковья, Героя – мужа своего.
 
 
Готовь для гостя угощенье,
Накрой в избе широкий стол, —
Свой день, свой праздник возвращенья
К тебе я праздновать пришел…»
 
 
Никто солдату не ответил,
Никто его не повстречал,
И только теплый летний ветер
Траву могильную качал.
 
 
Вздохнул солдат, ремень поправил,
Раскрыл мешок походный свой,
Бутылку горькую поставил
На серый камень гробовой.
 
 
«Не осуждай меня, Прасковья,
Что я пришел к тебе такой:
Хотел я выпить за здоровье,
А должен пить за упокой.
 
 
Сойдутся вновь друзья, подружки,
Но не сойтись вовеки нам…»
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.
 
 
Он пил – солдат, слуга народа,
И с болью в сердце говорил:
«Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил…»
 
 
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
 

При самом беглом сравнении двух стихотворений сразу же замечаешь, что в первом – Победа, во втором – Горе, превзошедшее Победу.

За полвека во втором стихе ничего не устарело. Наоборот, с нашими новыми бедами и проторями стих обретает все более глубинный подтекст. Впрочем, так происходит всегда с настоящей поэзией.

Удивляет другое: как мог столь замечательный стих написать человек, прежде сочинявший о вожде вполне сервильные стихи. Ведь за пятьдесят лет о горе, потерях, печалях и поражении в большой войне никто лучше Исаковского не сказал. Это высокая лирика – в этом стихе и судьба разоренной страны, и гибель близких, и разумный взгляд на историю, и скрытая, а потому достойная, полемика с идеей мировой революции, а по сути дела красного империализма (в частности, со светловской «Гренадой»:

 
Я хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать… —
 

то есть с абсолютно бессмысленным по своей полной неосуществимости замыслом: в Гренаде земли крестьянам не отдали, а свою – в коллективизацию утратили…)

Всех мыслей, вплетенных в этот стих, не перескажешь, потому что они неотделимы от чувства и стали поэзии. К тому же этот стих рождает еще и длинный ассоциативный ряд…

Когда я его впервые прочел летом 46-го года, мне сразу припомнился урок литературы, на котором мы, девятиклассники, спорили кто был прав – Александр I, считавший, что нужно взять Париж, или Кутузов, полагавший, что достаточно отогнать французов от русских границ. Этот памятный мне урок пришелся как раз на весну 44-го года, когда наши войска пересекали границу Румынии. Думаю, наш пожилой словесник отнюдь не случайно затеял эту дискуссию (по тому времени отнюдь не безопасную).

Правда, он сразу предупредил, что, несмотря на свою любовь к Кутузову и тем более к разделявшему мысль Кутузова Льву Толстому, для него никогда не было сомнений, что плешивый щеголь, враг труда Александр I в 1812 году был целиком прав.

Прав-то, возможно, он был прав, но как быть со слезой, на этот раз не ребенка, а солдата? Как быть с несбывшимися надеждами? Да и с городом Будапештом, для которого освобождение оказалось трагедией?

Это сегодня всем всё видно, хотя далеко не всем всё понятно. А когда Исаковский писал свой стих, мало кто догадывался, что солдат совершенно зазря три державы покорил. Даже Пастернак писал:

 
Земной могучий голос слышится
Освобожденных территорий.
 

Мало кто тогда предчувствовал, что в таком покорении не будет никакого проку, что покоренные земли придется возвращать, да еще с немалым для себя убытком, отчего родной Исаковскому Смоленск станет приграничным городом.

Несмотря на то что этот стих, казалось бы, имеет единственное прочтение, он, тем не менее, удивительно полифоничен. Печаль и обреченность неожиданно обернулись в нем высотой лиризма и силой духа, которые подарили стиху долгую жизнь.

Всё здесь доходчиво, просто, но это та самая пастернаковская неслыханная простота, о которой мечтают настоящие поэты.

«Он пил – солдат, слуга народа…» – точней не скажешь. Но в подтексте этой строки скрыто: нелегка такая служба не только самому солдату, но и всему народу, потому что в итоге приносит одни несчастья и горести. Военная служба неотделима от побед и завоеваний, а к чему приводят победы и завоевания, мы уже знаем…

Видимо, Сталин понял этот стих как ответ на свой тост о долготерпении русского народа, провозглашенный им в Кремле на праздновании Победы, и поэтому стих был запрещен.

Но мне и по сей день кажется, что Исаковский так и не понял, какой великий и опасный стих он написал. Очевидно, некая неподвластная Исаковскому сила водила его карандашом, и вышло, как в Писании: «…утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам».

Что ж, так в литературе не один раз уже бывало и, наверное, еще не раз будет. Поэты куда и талантливее, и мужественнее Исаковского таких стихов не написали. В 45-м они славили Победу, надеясь на перемену российской и собственной судеб. И только Исаковский, когда писал этот стих, похоже, ни на что уже не надеялся.

Видимо, у поэзии свои, не согласные ни с державной, ни с формальной логикой законы, свои пути и судьбы, и, несмотря на все перипетии злонамеренного времени, она, как сказал великий и несчастный певец революции:

 
существует —
и ни в зуб ногой.
 

Почти каждый лирик, как писал Маяковский в выброшенном им же четверостишии, хочет быть понят своей страной и своим временем, кое-кому это удается. Я говорю не о стихотворцах, озвучивающих правительственные идеи, а о поэтах, укладывающихся в прокрустово ложе моды, возможно, даже отчасти диктующих эту моду. Первым на память приходит Игорь Северянин, человек весьма далекий от политики. Слава его была безмерна, но сегодня Северянина читают в основном начинающие поэты: учатся его форме, которая у него весомей смысла.

Однако мода преходяща, и поэзия, заквашенная на моде, к сожалению, а скорее, к счастью, недолговечна.

То же, что с Игорем Северяниным, произошло с его преемниками, даже с теми, кто Северянина в грош не ставил, кто считал себя поборником истины и справедливости, но на самом деле тоже был заквашен на моде. Видимо, мода так же, как публицистика, не обладает сохранностью.

Долгий опыт русской поэзии показал, что время способно похоронить почти всё, кроме человеческой личности, сохраненной в искренней, истовой, не подвластной моде лирике. Державин, сказавший в своих предсмертных строках:

 
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы, —
 

был неправ. Его стихи остались; остались и пушкинские, и лермонтовские, и еще двух-трех, возможно, пяти десятков русских поэтов, и сегодня они звучат так, словно написаны только что.

Правда, и Державин, и Пушкин, и Лермонтов были признаны при жизни, и посмертная их слава росла лишь по закону справедливости.

Другое дело, если поэт при жизни не признан. Правда, у него еще остается ничтожная, почти призрачная надежда, что потомки отнесутся к нему лучше современников. В русской поэзии и такое случалось. Первыми на ум приходят Иннокентий Анненский и Велимир Хлебников. Однако Анненский в последние годы жизни и тотчас после смерти был известен любителям стихов, так что сегодня его слава не намного шире, чем восемь или девять десятков лет назад. Почти то же можно сказать и о Хлебникове, поэте несомненно великом, но до сих пор почти непонятом и потому малочитаемом.

У признания свои законы. Недаром Есенин, если верить воспоминаниям Асеева, незадолго до смерти шутливо объяснял этому лефовцу, обвинявшему поэта в цыганщине и в романсовости, что на пуд муки надо давать пуд навоза, не то так и помрешь Пастернаком…

Есенин отлично понимал природу популярности. Недаром его слава за три четверти века ничуть не потускнела. Но с Пастернаком он все-таки ошибся… Посмертная слава Пастернака на много порядков выше прижизненной. Его строчками уже называют статьи и даже романы, и это не мода. Просто Пастернак уже вошел в язык, как, скажем, Шекспир – у англичан. Твардовский говорил, что настоящий поэт – лишь тот, кого читают люди, стихов обычно не читающие. Думаю, он был глубоко не прав. Пушкин, который в понимании поэзии наверняка не уступает Твардовскому, сказал в «Памятнике»:

 
И буду славен я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит… —
 

то есть он был уверен, что главным судьей стихов может быть только поэт. Первая из этих строк звучит едва ли не безнадежно: аллитерация доколь в подлунном мире придает ей почти могильную холодность, во всяком случае, от нее разит одиночеством; следующая – со словами хоть один пиит лишь усиливает впечатление. Чем-то эти строки родственны приведенным выше державинским, но все же разница между ними огромная. Державин не верит в бессмертие, а Пушкин верит, но вера его не торжественна, а печальна…

И все-таки этот один пиит и есть победитель времени. Он снова и снова доказывает, что массовое признание вещь весьма относительная, что времена побеждает не обязательно самый популярный стихотворец, что тайна настоящего успеха так же, как тайна самой поэзии, неисповедима.

Глава двадцать вторая
Удача

Первая стихотворная публикация. Сколько она поначалу приносит радости и впоследствии – горя!..

Перед почти каждым начинающим встает чуть ли не гамлетовский вопрос – печататься или не печататься? Писать без отзыва, как бы для себя одного, трудно, почти невозможно. Ограничиться мнением близких друзей, когда жаждешь покорить всю читающую Россию, невыносимо. И гамлетовское сомнение трансформируется в нечто иное, больше похожее на ленинское – сегодня рано, а послезавтра поздно…

Так совершались многие ошибки. Вспомним юного Гоголя. Выпросив у матери обманным путем деньги будто бы на лечение дурной болезни, он издал на них «идиллию» в стихах «Ганц Кюхельгартен», а после убийственных отзывов критики сжег нераспроданные экземпляры и больше никогда стихов не писал, хотя понимал поэзию необычайно глубоко и тонко.

Девятнадцатилетний Некрасов на последние гроши издает сборник «Мечты и звуки», а вскоре мотается по книжным лавкам и выкупает не нашедший спроса тираж. Не каждый из начинающих был к себе строг, как Лермонтов, который печатал только зрелые и лучшие свои стихи.

Даже Ахматовой прославившая ее первая стихотворная книга «Вечер», порой казалась ужасной, и ее муж Николай Гумилев говорил: тогда включи в нее пушкинского «Анчара».

В своем «Дневнике на клочках» актриса Фаина Раневская вспоминает о ташкентских встречах с Ахматовой:

«…мы бродили по рынку, по старому городу, но за мной бежали дети и хором кричали: „Муля, не нервируй меня“. Это очень надоедало, мешало мне слушать ее. К тому же я остро ненавидела роль, которая дала мне популярность{7}. Я сказала об этом Анне Андреевне. «Сжала руки под темной вуалью» – это тоже мои Мули, – ответила она».

Так, спустя тридцать лет Ахматова отвергла одно из лучших, на мой взгляд, стихотворений своего первого сборника «Вечер»:

 
Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?» —
Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
 
 
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
 
 
Задыхаясь, я крикнула:
«Шутка Всё, что было.
Уйдешь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
1911
 

Последние строки мне кажутся ахматовской классикой, именно тем, что Пастернак назвал: «прозы пристальной крупицы». А вот поди ж ты, оказывается, она их не ценила. (Впрочем, возможно, ей просто хотелось утешить Фаину Раневскую. Ведь эти Мули Ахматова неизменно вставляла во все свои сборники, да и со мной, когда я в разговоре привел их как пример лирического психологизма, не спорила.) Но как бы там ни было, это стихотворение ее чем-то не устраивало, иначе она бы назвала, например, «Сероглазого короля», которого не любила.

И все-таки ахматовское начало было блистательным, чего не скажешь о Цветаевой, чья первая книга «Вечерний альбом» (1910) вышла двумя годами раньше ахматовского «Вечера», но любителями поэзии замечена не была.

 
Разбросанным в пыли по магазинам,
Где их никто не брал и не берет,
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед… —
 

писала Цветаева с обидой и надеждой спустя три года. Надежда сбылась, но черед настал не юношеским ее стихам, а более поздним и зрелым. Ранние цветаевские стихи сохранились, мне кажется, лишь приложением к ее славе примерно так же, как юношеские поэмы Лермонтова.

Словом, когда поэту выходить на дебют роковой – всегда оставалось вопросом вопросов. В советские времена всё решалось весьма просто: в девяноста девяти случаях из ста ранние стихи попадали в редакционную корзину. Нынче же, разжалобив спонсоров или, на худой конец, самому набрав некое число дензнаков, можно напечатать всё, что душе угодно. И сызнова мучит сомнение: вдруг поспешишь и будешь скупать или сжигать тираж. Или опоздаешь, и твое место займут другие, более решительные или настырные.

На самом деле твое место занять никто не может, каждый занимает только свое, но об этом догадываешься, увы, лишь в старости, когда, как полагают, уже нет прежней страсти и прежнего азарта…

Хотя отовсюду слышится: «Стихи никому не нужны… Стихов никто не читает… Со стихами покончено… Технический прогресс их уничтожил…» – сборники стихов никому не известных стихотворцев выходят, правда, меньшими тиражами, зато чаще, чем прежде, а также устраиваются поэтические фестивали и конкурсы, на которые, кстати, поступают стихи, напечатанные на принтерах, стало быть, написанные на компьютерах… По-видимому, поэзия, пережившая не одну техническую революцию, переживет и интернет.

В чем же ее живучесть?

Думаю, не в последнюю очередь, в ее исповедальности.

Все мы грешны, и всем на суде своей собственной совести хочется выглядеть чище и как можно лучше. Все мы жаждем найти причины своих ошибок, промахов и неудач. Самые из нас усидчивые и дисциплинированные анализируют свои поступки в дневниках. И это хорошо. Однако дневники имеют ряд недостатков. Во-первых, их могут прочесть те, для кого они вовсе не предназначались. Во-вторых, их не выучишь на память, а все время таскать их с собой и читать при посторонних тоже не станешь.

Зато собственные стихи запоминаются сразу и никто тебе не мешает повторять их про себя, как, вполне возможно, их про себя твердили -

Пушкин:

 
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю…
 

Тютчев:

 
Молчи, скрывайся и таи
И чувства, и мечты свои…
 

Блок:

 
Но счастья не было и нет,
Хоть в этом больше нет сомнений…
 

Есенин:

 
Жизнь моя, иль ты приснилась мне…
 

Настоящие стихи, если они написаны не из желания побаловаться рифмой, а потому что душа стремилась ими излиться, как туча – дождем или глаза – слезами, такие стихи – неважно, написаны давно или недавно – всегда найдут своего читателя и всегда помогут ему в трудную минуту.

Но одно непременное условие делает написанное в рифму стихами. Они должны быть искренними, то есть в них нельзя врать, придумывать чувства, преувеличивать эмоции и т. д.

Казалось бы, всего-то и делов… Но, если вглядеться поглубже, писать правдиво очень и очень непросто. Для измерения чувств ведь не существует никаких приборов. Тут всё как бы на глазок, как бы на чуть-чуть, как писал Лев Толстой о прозе Чехова. И в самом деле, попробуй в своей работе не сбиться на риторику, а то и на вранье…

Что же мешает искренности стихов?

В первую очередь, неумение вглядеться в себя, а не поняв себя, не поймешь и других. И, во-вторых, стихотворная дряблость, неумение найти нужное слово. Порой начинающие поэты верно оценивают свои чувства и поступки, но не в состоянии выразить их в стихах. С ними происходит примерно то же, что с отечественными футболистами, промахивающимися из выгодных положений по воротам. В тот волшебный миг, когда надо бить, они суетятся, думают о том, как бы занять еще более удобную позицию, и тем самым упускают момент истины.

А ведь вдохновение – в самом деле момент истины. Маяковский – снова повторюсь! – говаривал, что вдохновение – певчая птица, которая весьма редко, неохотно и совсем ненадолго садится на жёрдочку. Тут ее и нужно схватить так же, как в момент истины тореро должен заколоть быка. Если упустить этот миг, он может не повториться.

 
Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске… —
 

писала Ахматова о таких мгновениях стихотворной работы. Именно в такие мгновения поэт говорит искренне, врать или преувеличивать в эти минуты он попросту не может физически.

К таким редким моментам истины надо себя готовить из детства, как бразильские футболисты из детства готовят себя к ударам по воротам…

На этом сравнение поэта и футболиста, собственно, и кончается, потому что футболист у чужих ворот, хотя его окружили безжалостные защитники, более свободен, чем поэт перед листом бумаги. Кроме того, футболиста учат удару, как музыканта учат разыгрывать гаммы. А поэта не учат. Писать стихи он учится сам, так же, как в младенческом возрасте учился говорить. Всякие упражнения на заданную тему с заданными рифмами ничему не помогут, а скорее могут загубить в зачатке неразвитое дарование. У талантливого поэта всё свое – свой вздох, свой выдох, свой жест, своя группа крови, своя походка, своя манера речи, свой языковый запас, свои пристрастия и антипатии, короче, всего не перечислишь.

Когда Родена спросили, как из куска камня он вытесывает лицо, скульптор ответил:

– Я отсекаю всё, что не лицо…

Примерно так же поступает настоящий поэт: он отметает всё то, что не считает своим. И тогда читатель узнает его по четырем, трем, а то и двум строчкам.

То есть для того чтобы стать поэтом, нужно, кроме всего прочего, во-первых, понять себя, а, во-вторых, воплотить это понимание в слове.

И каждый начинающий, приступая к стихотворной работе, обязан спросить себя: а по плечу ли ему она. И если он уверен, что по плечу, то пусть никогда не поддается общим соображениям и всегда судит и пишет обо всем по-своему.

Настоящий читатель ищет у поэта не описания того или иного события (неважно, политического, исторического, любовного или какого-нибудь еще), а личного отношения поэта к такому событию, то есть он ищет у него лирику.

Тридцать пять лет назад Ярослав Смеляков, приведший в литературу с десяток молодых поэтов, написал одно из своих лучших, на мой взгляд, стихотворений:

 
Мальчики, пришедшие в апреле
в шумный мир журналов и газет,
здорово мы всё же постарели
за каких-то три десятка лет.
 
 
Где оно, прекрасное волненье,
острое, как потаенный нож,
в день, когда свое стихотворенье
ты теперь в редакцию несешь?
 
 
Ах, куда там! Мы ведь нынче сами,
важно въехав в загородный дом,
стали вроде бы учителями
и советы мальчикам даем.
От меня дорожкою зеленой,
источая ненависть и свет,
каждый день уходит вознесенный
или уничтоженный поэт.
 
 
Он ушел, а мне не стало лучше.
На столе – раскрытая тетрадь.
Кто придет и кто меня научит,
как мне жить и как стихи писать?
 

Разбирать эти строки не стоит, поскольку здесь все до пронзительности ясно и, главное, стихи сразу берут за душу. Они прекрасны, но мне кажется, что Смеляков все-таки слукавил, вопрошая: где оно, прекрасное волненье?…

Оно там же, где было изначально. Иначе он не вздохнул бы в конце: «Кто придет, и кто меня научит, как мне жить и как стихи писать?» Без прекрасного волненья стихов, особенно таких, не пишут.

Жажда покорить читающий мир и ощущение своей полной незащищенности перед этим миром – остаются прежними. И тут никакого отличия начинающего поэта от поэта зрелого нет. Потому что без прекрасного волненья поэт – не поэт, а ремесленник. Впрочем, это относится не только к стихам и даже не только к разным родам искусств, а к любому роду человеческой деятельности. Этим, собственно, мы, люди, отличаемся от машин, механизмов, а также компьютеров. Без вдохновения и без удачи ничего стоящего не совершишь.

Собственно, перед мировой гармонией и Шекспир, и Пушкин тоже быки начинающими. Думаю, и у того и у другого всякий раз не было полной уверенности, что начатые ими работы им удадутся. И, опасаясь удачу спугнуть, Пушкин (о Шекспире – ничего сказать не могу) лишь однажды, не удержавшись, воскликнул: «Ай да, Пушкин, ай да сукин сын…»

Меня всегда занимало, почему Блок после «Двенадцати» за три с половиной года ничего не написал. Считалось, что наступило глухое время и он не слышал музыки. Но в эти годы писали замечательные стихи Ахматова, Цветаева, Есенин, Пастернак, даже Маяковский еще писал хорошо, а молодой Николай Тихонов вообще создал свой лучший сборник – «Орду». Ходасевич, написавший тогда свое великое стихотворение «Не матерью, но тульскою крестьянкой…», после вспоминал:

 
Смотрели на меня – и забывали
Клокочущие чайники свои;
На печках валенки сгорали;
Все слушали стихи мои.
«Петербург», 1925
 

Стало быть, дело было не в отсутствии воздуха и музыки, как полагал Блок. Воздух и музыка отсутствуют равно для всех.

Возможно, даже, скорее всего, я не прав, но, как мне кажется, удача отвернулась от Блока, когда он, завершив «Двенадцать», сделал неосторожную запись: «Сегодня – я гений!»

Он в самом деле был гений, но для нас, а не для себя. Сам он таких слов должен был опасаться. Ими он спугнул вдохновение или, проще сказать, удачу. Очень точно об этом сказала Ахматова:

 
Жестче, чем лихорадка оттрепет,
И опять весь год ни гугу.
 

Несколько раз (сам слышал) на вопрос, трудно ли писать стихи, Ахматова отвечала, что очень легко, если есть диктовка, а если диктовки нет, то невероятно трудно, и чаще всего ничего путного, не выходит.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации