Текст книги "Призрак колобка"
Автор книги: Владимир Шибаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
От неожиданности экспромта я встал и замер столбом. Тут, и правда, на узкую между стояками успокоения дорожку выкатил роскошный черный представительский автомобиль, из него в сопровождении нескольких шавок, украшенных букетами розовых шипов, выбрался Председатель Избирательного Сената Пращуров. Вот уж кого не ждали лицезреть на этой скромной панихиде. Пращуров увидел меня, узнал и барственно махнул рукой. Я поплелся в гущу прощающихся.
– Ты, любитель ягод, не думай, Антонида меня силой отговаривала, так я вырвалась. Сердце в кулаке не удержишь, – крикнула мне в спину нарядная женщина.
Пращуров выхватил микрофон у какого-то старца из Общества каторжан совести, шавка поднесла ему раскладную лесенку-трибунку, и главный Избиратель края взобрался на нее.
– Люди, я с вами в этот зазорный час. Никого из другого. Наш НАШЛИД не передал тут ничего из сожалений… соболезней. Он всем нам ровня. Так же скорбится. Ко всем забота и глаз. Краевой вождь говорит – делиться надо. Вот и делимся с землицей… Лучшие люди с буквы. Ушел дорогой Дормидон Аникыч… не уходи. Не возвернется делиться. И радость и печать. Слеза каплет у какого ни есть… Не могу. Мы руководящая струя горючим… горюем всюду с вами. Тут. С вами, кого, может, давно нет. Был человек-махина Аким Додоныч, знатный труженник пашней, конбайнер урожаев…что?… аптекой ведовал. Души от тела раскрепщал. Спасибо и на то. Скажу словом поэта, тоже уже который окочурен землей в букете – сонете вечной славой:
– Спи достойно на чеку Нашего достатка С пиететами к нему Руководство кратко.
Так вот, если кратко. Объявляю, указом за вчера сегодня объявляю вручен посмертно юбиляру Знак краевой славы Семьнадцатой степени. С соответствующими последствиями. Позволю вручить вдове.
Пращуров повозился у груди ничего не понимающей Доры и опять схватил микрофон.
– Сегодня день очень важно. Теперь всем слушать. Завтра день Олимпиады инвалидов. Оно, конечно. Делиться спортом надо. Завтра всем праздник – нынче печаль. А я скажу! Я один готов в шею всю демократию держать. Мне, может, посекут головушку и спустят с пирамиды поникшим свинксом. И чего, молчать?
Мы, Пращуровы, каждый день с народом, то пьем… поем, то воем… воюем. Рука об ногу. Из его, народа, вылезли, придет вечер – туда и скатим, схойдем. За гроб жизни. А человек Дормидон всегда остается. Бей меня, не люби простого члена Сената, не могу держать внутри. Голову люблю и целую, а правда дороже. Правдой делиться надо. Кого хороните, знаете? – крикнул впадающий в ожесточенный экстаз и отчаянно жестикулирующий Пращуров. – Не знаете, как аборагены. Это хороните… схораниваете последнего человека. По святкам… по сведениям из источника… вечного… Большой друг… есть информационное поле. Последний гражданин края. Все! Нулевка, – толпа замерла, траурная церемония заледенела. – Числился один гражданин с правом полного голоса, а глянь – никого и нет. Вот покус, удар по демокритии. Это и тут лежащий у нас в пакетике и есть любезный краю Товарищ.
Брат и Учитель Алим Дордоныч. Все, пусть меня теперь клюет воронье, как несчастный сыр в масле. Пусть глядят злобные очи завистников и палачей нашего демостроения и народомудствия… мудрости всехней масс. Ушел человечище, унес голос под землю сыру. Не достать. Но мы слышим живое слово бойца! Проснись инвалид, поставь рекорд Олимпиаде, протяни костыль другу, обойми женщину-одиночку, согрей ее слезы у корыт.
Скажу еще, чтоб все тут попадали, как наш бывший, якобы, избиратель, который, сколько раз проводили – ни разу со скромности и чести не шел на участок, не дал свой единственный голос на растерзать врагу. Скажу еще, – чуть ли не падая, возопил Пращуров. – Чтобы не сомневались, Пращуров не даст глубоко пасть народогласию, волезаявлению как надо оформлено если. Послезавтра, вечер после наград Олимпиады наш незаменный, строгий каждый год обновленный лидер НАШЛИД созывает расширенность Сената. Что такое, почем это? А вот – делиться с народом края избирательной силой. Хватит старцев Сената, долой прозаседавших подсадных. Караул устал. Давай людей с улиц, говорит, с бывших когда заводов, с крытых… прикрытых фабрик. Фабричных девушков… людей и джентлеменов умственно отсталых и других прямо с гущи. Пускай идут все на Совет народа. Как он скажет! Все! Спасибо поклон НАШЛИДу скорбим. Надоумил.
Так, беру с собой на Большой расширенный Совет новых людей. Делиться надо. Пращуров берет завтра еще… так, кого… Все равны. Прям любого беру, все лица наподбор – просятся на прощальное фото. Ладно, вот – ну-ка, человек! Простой, как мычание ягнят… человек в рубашке, ты, ты – иди-ка сюда, подойди.
Палец Пращурова уперся в меня, я, как ужаленный, задвигал ногами вперед.
– Иди, смотрите люди! Хватит старья берем. Обновим обнову властной ризонтали. Свежая кровь прямо с народа. Тебя как? Павел, Петр? Ну я так и чуял. Петр! – закричал Председатель Сената. – Человек из гущи Петр идет к шести со мной в Новый Сенат с человечьим лицом. Умер великий избиратель Аким, и тыщи новых Акимов встанут с могил и заслонют народ от невзгод. Все! Абсальман, – и сенатский начал по-черепашьи и задом сползать с лесенки-трибунки.
Но на этом несчастные похороны не завершились. Незаметно погрязшую в ажитации речей толпу провожающих стали в кольцо окружать неизвестные мрачные лица, лиц которых невозможно было запомнить и натужась, до того все черты этих были скрыты неприязнью и мраком. Раздались с края провожающих первые восклицания и возгласы, окружающие достали откуда-то биты и ивовые прутики.
На прощающихся посыпались удары, с разных мест выскочили острые крики. Поднялась суматоха, и неизвестность овладела толпой.
– Не отдадим демократию края на поругание сильных и здоровых! – громко возвестил в микрофон покрасневший до неузнаваемости Пращуров. – Здоровье нации – приоритетная магистраль. Да пускай здравствует НАШЛИД – крестный и вещий деверь края. Здравствуй честный выбор! – и побежал по-пластунски, прикрываемый шавками с боков, к лимузину.
Дверца лимузина вдруг распахнулась дамской рукой в черной перчатке, и очаровательная мадам Аделаида, уже устроившая на кожаных сиденьях кружева пеньюара, воскликнула:
– Сюда, сюда, дорогой соседушка. Ох, и презентация похорон! – и лимузин рванул с места.
Я бросился к старой Доре, стоящей посреди хаоса сгнившей копной сена, выхватил у нее кассету с пеплом учителя, сунул за пазуху и поволок дурную старуху куда-нибудь укрыться от звериной суматохи неравного сражения – в каком-нибудь дупле ближайшего дуба или траншее треснувшей земли.
Должен сказать, что отсиделись мы ловко. Из бокового земляного окопа возле кучи глины за треснувшим тополем нам махала и звала тоненькая девушка Тоня с искаженным испугом и нервным тиком лицом.
* * *
Я без сил лежал на узкой коечке в подсобке Акима Дормидонтыча, дремал и ни о чем не думал. Рядом на краешке твердого ложа присела девушка Антонида, что-то тихо твердила, оправдывалась и гладила мне ладонью рубашку на плече. До меня иногда доносились отзвуки ее речи:
– … очень за маму… зачем? Страшно… пошла одна… она увлекающаяся, нет цели… куда-то на кладбище… бегу… вас, вы… боже, бьют, бьют палками… ум слабосильный…
В соседней зале как-то оформленный Дорой в подобие человека шизоид носился с примочками, бинтами и грелками для охающей хозяйки провизорской.
– Этот Алеша… такой чудик…
– Что еще за Алеша? – в полудреме взбрыкнул я. – И что еще…
– Ну, Петенька, вы зовете его шизик, разве это правда? Он поразительно сообразительный…
– А как вообще? Неразговорчивый.
– Удивительно просто. Алеша любит, обожает доброе русское слово. Но как-то по своему, не объясню. Я просто сказала: назовите пожалуйста свое имя, и вы перестанете плакать. И икать. Второе его проняло.
Я опять взялся дремать, падать, перемешивая явь и сон, а Тоня сидела и все гладила ладошкой рубашку, ворот, плечо…
Ловко же удалось выбраться из той длинной ямы, похоже, прообраза братской могилы для кассет с пеплом низших каст – потерявших, кроме разума, имя, живущих в скотстве, опустившихся в жгучие растворы и других таких-же прочих белковых тел.
По неглубокому рву или окопу мы по-крабьи проползли пол стадии, и я высунул нос. Какой-то латыш из оцепления или охранения событий прислонил оштыкованное ружье к добытому им с кладбищенских нив скарбу, который он склал в ржавую старинную шаткую тележку из бывшего когда-то супермаркета, из древнего довоенного далека. Стрелок ел с ножа пахучее, даже издали безумно вкусное розовое сало. И уминал темную булку внутрь рта. Что за этим последует, можно было не сомневаться, а лишь ждать. Через пять минут воин отошел к кусту оправляться, и я выскочил, схватил оружие и наставил на пучащегося без подштанников.
Потом в бешенстве заорал «Коли, на плечо… товсь… коли!» и взялся вонзать штык в навоз война.
Тут что-то со мной случилось, перевернулось внутри. Боль от потери друга, погибшего от набора неслучайных случайностей, боль стертая, тупая, упиханная в глубину, вырвалась потоком злобы наружу. Ненависть к жителям и жильцам этой планеты, имеющим способности напасть на похоронное сборище, владеющим даром бить и лупцевать погруженных в печаль и созерцающих дело рук смерти – эта ненависть может без усилий сбить с упора не только разнузданного болвана, трамвайного хама или профессионального скандалиста и забияку. Даже такой, как я, скудный неразмашистый человек, вылетает от удара из лузы покоя и становится и катится зверем-колобком. Плюс не спал. Плюс штык. Обычно истерика без штыка не длительна, не питается злобными соками замученной земли, кислотами погубленных почвенных отошедших куда-то вод и прахом бывших черноземов. Но если в руках острое оружие, то слабый человек втыкает и втыкает его в опасной близости от лежащего, все приближая острие к его голове.
И я кричал что-то и бил сталью возле ушей поверженного. Истерика терзала меня, как тузик пуфик, из губ текли слюни и сопли, я орал так, что меня слышали бессильные корни травы, бушевал и бесился. И готов, совершенно готов был убить.
Тоня повисла на моих плечах и что-то шептала. Поэтому людское чуть тронуло мой слух. И я растерянно оглянулся и сел на землю. Потом, с трудом вспоминая человеческие слова, сказал: сиди, а то хана им. Троцкого. На заводе Урицкого. Он закивал подбородком, белым, как мел, задом и клешнями наемника мыз. Из коляски нами высыпаны были похоронная бумажная иконка, три свечи, чача на дне бутылки и несколько букетиков жалких жестких цветочков, и шкурка от сала. В корыто мы с Тоней водрузили трясущуюся Дору с зажатой в руке маленькой медалькой. Я снял штык с ружья, сунул за пазуху и кинул винтовку в сливной сток.
Медленно, на вертящихся подкашивающихся колесиках мы довезли тележку и Дору километр до конки, конка донесла нас до аптеки, а аптека нанесла на меня плотный слой сонного тумана… дремы и забытья. Страшные подземелья метро им. Аида скосили Петра.
Человеку после применения оружия всегда снится благостное. Сначала под бормотание Антонины мне приснился социализм. В одном ряду с девушкой, рука об руку, в майках и сатиновых трусах мы под стук оркестрового марша бодро вышагивали по красивой, мощенной булыжником площади в виду улыбающихся подбородками старцев с красными бантами на коверкотовых плащах. Над мостовой витало прекрасное время года, поздняя весна перемежалась ранней осенью, по небу летели серебрянные облака демонстрационных аэростатов и плыли красочные муляжи достижений. Вдруг мы, направленные чутким указанием стариков, бросились по праздничным улицам, где румяные селянки предлагали печеные кулебяки и гусей, и горы золотого ранета рассыпались под ноги, мешая бодрому бегу.
Томатный сок был густ, как кровь динозавра, газировка шипуча и хороша для обливаний, волшебное натуральное мороженное стимулировало хохот и невинные, но волнительные соприкосновения маек, трусы развевались на нас, поджарых и молодых, словно простыни на флагштоках любви… и тут я стал терять Тоню.
Проулки, переулки, мелькнувший за булочной и очередью профиль, отчаянный крик и регистрационные столы впритык на всех площадях и углах.
Но вот я выскочил, тревожный, злой, в кислом фабричном поту и пораженный сыпью неверия вдруг в иной сон. Что вывело меня – не знаю, но сыпь испарилась Это был сон коммунизма. Призванная идеей всеобщей любви, опять передо мной явилась на этот неизбывный праздник девушка Антонида, стояла рядом и тихо гладила мне плотную фуфайку и галифе, фуражку и плюмаж, и красивой выделки кожанный ремень.
Мы шли сквозь молочный туман с краями из черничного киселя, тучные стада буренок протягивали к нам морды с немой мольбой «подоить», юные, полные огня и кумыса арабские кобылицы разрезали наш путь и резвились на дальних розовых лугах в чаще полевой кашки и мяты. По дороге мы подавали обильную милостыню многочисленным нищим в чистых крахмальных рубищах, ухоженным и благонамеренным, кои отдаривали нас кто кринкой дикого меда, кто горсткой каленых семян подсолнуха, а кто ягодой или орехом. Эти нищие коммунизма были, ясно, бедны просто из-за скромности, по простоте нужд и обихода.
Из дубовых священных колод на развилках нас, идущих, благословляли перстами пожилые страстотерпцы, изгои и схимники, а веселые бабы с косами и вилами набекрень заливали наш путь ласковой или задорной разухабистой песней. Громыхнул летний гром, трескучий и беглый, полыхнула вдали зарница, беспечно стрельнули в кусты плодовитые зайцы и кролики, и птицы метнулись легкой стайкой из кустов вверх, к сиреневой туче и спрятавшейся в рукаве бога молнии. По всему, нас ждал впереди рай.
Но тут сновидец дал маху, неудачник профукал видение и очнулся. Тоня, сидя, спала, прислонившись ко мне боком и мирно посапывая. В темной бесконечной вышине кладовки позванивали бутыли и колбы, ночной мотыль или моль-наркоманка стучала носом в пахучие короба и свертки, и тихо выпускал где-то пузыри кран, лишенный за ненасытную жадность воды.
– Тоня, я уезжаю отсюда, – сказал я, еще находясь под спудом исчезнувших снов.
Антонина мгновенно, как опытная сиделка Училища св. Евгения, подняла голову и, ничего не поняв, спокойно спросила:
– Кто?
– Я. Я уезжаю.
– Мы уезжаем? Хорошо. Куда?
– Слушай, я не знаю. Все равно. На седьмой или тридцать седьмой кордон, в смоленские сухие болота или мещерскую гниль, в Варшаву или Лодзь. Все равно. Ты что, против?
– Нет, не против, – Тоня помотала головой. – А зачем?
– Что зачем? – я не понял.
– Зачем ехать, Петенька. Здесь так хорошо. Наше бледное небо, ветер, все ругаются по нашему. Понятно. Тут весело бегут конки, полные больных здоровых. В колледже девочки умные, в строгом. Некоторые читают молитвы и укачивают больных. Здесь чудесные танцы на Площади инвалидов. Будем ходить. И главное – здесь я влюбилась. Теплая печка, нежная сладкая, чуть ржавая водичка. Подушки, полные невероятных книг. Конечно, поедем, если ты хочешь. Только зачем?
– Слушай, не знаю. Я один. Ты здесь… жди. Немного. Здесь я не живой, я мертвец в набитой полутрупами конке, я человек, которого можно пеленать, как мумию, и распеленывать, как младенца или щенка. Я вру даже безмозглой железке «Дружка», даже себе, чтобы сохранить каплю самоуважения. Неужели не ясно? Мы здесь все числимся скотом – баранами и овцами в охранных заразных карантинах. Им не нужна наша работа и наша инициатива, талант, скотоводы только бросают в эту грязную овчарню горсть корма – чтобы мы не блеяли и подыхали мирным строем. Бля-бля-бля! Здесь могут объявить меня зеленым, и я ради самосохранения должен буду прыгать лягушкой и квакать. В этом краю меня могут признать котолисом семейства ракобраных, и я буду пятиться и свистеть задом. Или колобком, чтобы катился в какую-нибудь щель. Мы в этом краю просто бумажки для подтирки руководящих решений. И не знаю, что взбредет им в череп завтра. Тут я не нужен даже себе.
– Вы очень нужны мне, Петр, – серьезно, как на экзамене по поведению, заключила девушка. – Я без вас бы… не знаю…окончательно потерялась. Мы дышим одним воздухом, вы говорите мне такие умные волшебные слова, как же не нужен себе? Тут мы целуем общие губы…
– Ты можешь остаться, – сказал я, душа истерику в голосе. – Я вернусь, потому что мои мечты о там – это истинная чепуха.
– Нет… нет, – возразила Тоня быстро. – Мама без меня не выживет, она такая слабая… четверо мужей, много красивых мужчин, чуть что, теряет голову, ее бросает в крайность. Но… я не отпущу тебя одного ни за что. Видать, моя судьба. А когда собираться?
– Не спеши, – сообщил я, и в душе моей ликовало мелкое себялюбие. – Еще не скоро. Ты думаешь, все только и мечтают куда-то отправить нас.
– А теплое брать? Вдруг зима.
– Не знаю. Послезавтра? Послезавтра этот расширенный Сенат после Олимпиады. На меня Пращуров ткнул пальцем. Как на подопытную блоху. Ты слышала?
– Да, только ничего не поняла. Почему вы… и он? Он ведь… он там, в поселке, сосед, и… не знаю. Зачем.
– Антонида, – сказал я веско, как на зачете по черчению. – Как ты думаешь, идти или не идти.
– А мы уезжаем пешком?
– Да нет, – перебил я, досадуя на глупость своей девчонки. – На Сенат идти?
– Какая разница, – растянула Тоня. – Какая разница, если мы уезжаем. Этот Совет, эти выборы… Просто цирк. У меня есть шерстяные носки и варежки, я сложу. И кое-что постирать. В дорогу.
– Ладно, – согласился я.
– Вы спите, Петенька, вы же не спали двое суток, да? Я подежурю.
И тогда я рассказал ей о метро, все, кроме имен и проводника, кроме оружия и как там оказался. Просто сказку про ночное метро. Антонина выслушала меня с раскрытым ртом и отреагировала адекватно.
– Поняла. А крысы там есть? Или мышки.
– Ни одной, – сообщил я. – Вода ушла, пить нечего.
Тут мы заварили крепкий чай и стали болтать без умолку, тоесть я хлебал из стакана сладкую бурду, а Тоня развернула передо мной удивительное повествование про девочку. Которая любила луг и стрекоз, смешной навоз коров, вынужденное одиночество, собирать пенал, собак – не всех, потом терпела с обожанием учебу у Св. Евгения и злых девочек, на которых хотела смахивать. Ходила на танцы на Площадь инвалидов и стояла в полукабельтове в длинной юбке, в которой трудно повторять движения музыки. Потом получила три отказа о встрече, и тут наконец попала мне в зубы. Я слушал ее чудесный рассказ и иногда раскидисто смеялся или хихикал. И совсем скоро пришло утро.
* * *
Тоня умчалась в Училище, ее ждали отроковицы – обучаться макрамэ и установке шин на простые переломы и девичьи надежды, а мне требовалось как-то узнать, почему мой учитель, отправившись так далеко, не дал мне точных психологических инструкций и указаний, чем же должен я заняться в новой жизни – на 37-ом кордоне.
В принципе тут и ребенок представлял себе альтернативу крутни вокруг какой-то ржавой задвижки на любимой народом инвестиционной трубе. Пожалуй, стоило всего лишь одно – как-то дозреть, занять некоторую личную «третью» позицию посреди этой суеты.
Дора была бодра для дня, следующего дню прощания. Она вскакивала с постели, отчаянно все ругала, привидением моталась по аптеке и рушилась с шумом обратно. Как ни странно, некоторые силы вдохнули в нее ночные посетители, которых мы, тасуя наши проблемы и занимаясь сердечными беседами, и не заметили. Оказывается, притаскивались многие из разогнанных и не успевших сказать слово, выпивали пол рюмки бавленного спирта, заедали куском хлеба или галетой, сидели минуту на кривом табурете и откланивались. Лежащая посреди грелок Дора ухитрилась научить шизоида Алешу принимать и уваживать крадущихся в ночи и чуть цокающих ногтями в стекло входной двери, научила разливать огненную воду в мензурки и говорить «мрси».
– Петя, – строго выговорила мне Дора, глядя на кассету с прахом учителя, лежащую рядом с ней на подушке, – ты, может быть соображаете, не надо человеку Акиму в бренную землю, так это думаете дудки. Подыщите места успокоения приличных людей, и мы смотаемся туда на корыте или мхетле.
В эти мгновения кощунственные слова противной старухи в печальные дни оказали на природу чудотворное воздействие. Природа содрогнулась и скривилась, задребезжала жалкая входная дверь, жалобно звякнул однозвучный входной колоколец. В кладовке посыпались с потолка порошки, и водопадом слетела шрапнель мелкого града и пыли, то есть того, что аптекари-гомеопаты называют лекарствами.
Шизоид Алеша, наливавший в углу очередную стопку спирта для возможных гостей, а именно исполнявший ритуал, который всегда нравится достойным людям, – Алеша побелел так, что положи его голову какая-нибудь Юдифь на чистую подушку, могла в порыве страсти и не заметить. Отчаянно завыла на улице собачонка, и завизжали об ржавчину тормоза конки на углу. Жизнь на секунду замерла. Теракт, смычка северных и южных, мелькнуло во мне.
Дора властной рукой поманила своего «Дружка», и шизик поднес темновласой валькирии ее прибор, та наложила на приемник ладони свою лапу, как на конституцию. В пасти дружка свистнуло, он ожил, и его огромный глаз засветился добротой. На этом приятное не закончилось. Вряд ли можно передать, что выпустили его лучи на онемевшую публику.
Во-первых сначала мимоходом полетели визжащие картинки легкого группового скандинавского порно, где могучие викинги мочили бородами своих одетых наядами суровых подруг, а потом вне глаз зрителя эти зверьки качали долбленые, готовые для походов на Русь челны. Тут же картинки взялись судорожно мелкать и выталкивать друг друга на экран. Смазливая дикторша заверещала текстом микки-мауса, а мультяшные кадры миротворческой бомбежки китайским десантом планеты ХУ-ФУ сменились смехом двух безмозглых пародистов, оплевывавших любовь зомби к пенному зеленому пиву и гонянию дохлых кошек в ворота.
Картинка «Дружка» тряслась и ежилась. Все-таки на секунду водворился на экране испуганный Пращуров и товарным голосом сообщил электорату края: «Большой друг» перенес легкий природный инсульт в форме незначительного, незаметного в практике служб оползня, и трансляции жителям и нежитям края скоро возобновятся в обычном строгом режиме. В завершение он призвал всех сеьезно готовиться к Олимпиаде инвалидов, иначе пообещал уменьшить площадь проживания, невзирая на лица и площадь. Тут же на экране лик его погас, и белый с черным лебеди взялись пинаться пуантами и страстно таскать друг друга за пачки по оперной сцене.
Я повернулся к Алеше, он ко мне.
– Алеша, – сказал я и устремился вон, а он за мной.
Комплекс зданий краевого технического центра «Большой друг» совершенно не пострадал. Он все так же горделиво и строго возвышался на седьмом холме, оплетенный змеиным клубком кабелей и выдвинутых к космическим далям немым скелетом рук-антенн различного фасона. Пятиэтажные небоскребы-новоделы из саманного кирпича перемежались внутри «Друга» с засыпными сараюшками складов энергоемкого торфа и кучами теххлама прошлых веков. Только обычных тут собачьих стай и цветных, черных и желтых сборщиков металлолома не наблюдалось окрест. Всех разогнали.
Но не все оказалось в ажуре, один фронт холма, восточный, допустил громадный оползень. Груды глины, черного щебня, древнего соскобленного асфальта, подпирающие фундамент друга, съехали от него прочь. Громада отъехавших почв длинным языком стелилась от холма, и в нем, языке, торчали занозы балок, щетинились мертвые глисты кабелей и обрубки автозаков, возивших ответственный персонал.
У конца земляного языка мы, я и мечущийся и бормочущий звуки шизоид: «А… бу… х на… ве…», увидели ленту плотного оцепления из украшенных фуражками зомби, разбавленную, как гнилые зубы, редкими серыми пломбами латышских стрелков. И еще увидели длинную, змеей мчащуюся вдаль трещину в земле, скорее всего и сослужившую недобрую службу седьмому холму. Трещина была до двух метров шириной и дюже глубока, но и возле нее уже собралась команда инвалидов на костылях. Они с утра взялись готовиться к завтрашней Олимпиаде и с разбегу старались перескочить природный провал, отчаянно манипулируя деревяшками. Не всем это удавалось, но спорт есть спорт. Это убежище сильных и мужественных, а главное готовых отдать рекорду все.
Алеша, являясь законным работником «Большого друга», выхватил свой ПУК и мыча матерные междометия «пи… му… ух… е…», пытался с размаху пробиться внутрь друга, как ответственный психиатр часто рвется внутрь смирительного мешка пациента. Шизику, ясно, это не удалось. Сначала зомбисты просто отпихивали длинную нескладную скелетину работника, а после все же проверили его на трудовом приборе, и главный зомби, явно не благоволивший к головастым кретинам, кратко резюмировал:
– Иди отсюда, козел мозгатый. Будет когда, вызовут. Запрещено. Щас собаки роют на тиракт, – и двое из оцепления, раскачав продолжающего тыкаться и тыкать пальцами в Друга шизика, пустили его в полет, чуть ли не через провал прямо к моим ногам.
Я немного обтер бедняге уши от глины и стряхнул брюки от праха земли. На руках Алеши были ссадины, а на локтях синяки.
– Пойдем в аптеку, к Доре. Залижемся, – предложил я пострадавшему за техвооружение края.
Алеша отчаянно замотал головой, задвигал плечами и потянул меня за собой, чуть ли не побежал, оборачиваясь меловым лицом и дергая пальцами. Мы иноходью влетели в старый «латинский квартал» в районе бывшего метро «Площадь обновления» и забетонированного теперь пересадочного узла «Перезагрузочный кольцевой». Я не любил шататься здесь, среди тусклых щербатых двухэтажек с вывалившимися резными наличниками и изукрашенных крошащейся лепниной осевших барских конюшен, где теперь часто гнездились лошаки конки и асоциалы, те, по которым скучают общие рвы Восточного кладбища – художники по наколкам движущихся картинок, женщины, коллекционирующие редкие болезни, поэтессы среднего пола, борцы против засилья в половых щелях домовых, сверчков и прочей нечисти, – личности часто со стеклянными глазами и иногда отсутствующими взглядами.
Шизик бежал ходко, мне трудно было поспеть за ним, и, главное, из-за того, что он сбивал меня с хода, прыгая правой ногой, например, два раза, а потом левой делал широкий шаг. Или наоборот, так, казалось, ему было удобнее. Мы пробрались через какой-то мусор и неожиданные закоулки, где мог бы запутаться и водимый верой святоша, ныряли в щелистые пасти клонившихся на ветру заборов и пересекали канализационные выбросы по трещащим вальс дощечкам. Наконец нырнули в какую-то дверь.
В подвальном зале клубился люд на лавках, за грязными, как исподнее половых, столами, да и на полу, усеянному огузками самокруток и обрывками накладных ресниц. Алеша нырнул в сторону, скрылся, потом вдруг вынырнул у меня под носом, умоляющим жестом усадил на скамью и поставил передо мной с торжественной улыбкой стакан зеленого густого пойла, кажется, киселя из бетеля, кактусов и лягушачьей мочи. И опять скрылся. Да, местечко это было явно вне любого закона нашей краевой империи. Ну и шизик, восхитился я.
Напротив меня маялась компания недомерок и декламировала стихи ручной сборки. Уши постепенно заложили вирши:
Рядом плюхнулась девица и заглянула мне в глаза своим глазом. Другой у нее по кругу сиял разноцветной размалевкой: помадный круг с размазней зеленых крапин от коктейля, и еще две булавки с колючими розовыми камешками на щеке. Она пропела мне в ухо, прижимаясь ногой:
– Бэлая бестэлая ромашка половая,
Что сидишь, качая промеж ляжек головой.
Я чуть отстранился, помня о возможностях воздушно-капельной передачи. Молодая фурия дыхнула мне в лицо перегаром всех трав, засмеялась и молвила вполне похожим на нормальный голосом:
– Ладно тебе, старикашка, дуться, как жаба на соломинке. Не пугайся, я сама профессионально философ. Сартр, Камю, Круазье старой выдержки. И наши классики: Суслов, Ягодкин, Выдержанский… А ты с нами, на штурм Западного экспресса?
– Какого экспресса? – напрягся я.
– Его самого, – вмешался парень, свалившийся на скамью напротив. На парне на голую лесистую и вполовину бритую грудь и османские шальвары слегка запахивалось длинное малиновое кашемировое пальто по щиколотки. Со сгрызенными молью до локтей рукавами. – Ты чего, с изгороди свалился, летчик-пулеметчик? Катька уже всем время нашептала, – и парень обнял девицу как-то боком, за ухо и колено враз.
– Да в субботу, в субботу, – манерно изобразила шествие толпы в вагон первого класса еще какая-то девчонка, примкнувшая к нашей маевке или ноябревке. – Как всегда в двенадцать. Лучшие лица умственного унтерграунда, подкидыши мистерий и выкидыши бульварной эстетики.
– Будем штурмовать паровоз и единственный вагон, – важно сообщил парень в пальто, помахивая у меня перед глазами ухом с серьгой. – А то ходит на Запад, как декорация, всегда пустой. Билеты-то все проданы. Ноль пассажиров, уж не считая заумственной элиты. А желающих – мильоны. До Варшавы будем грызть ногти и заниматься со свободной философией запретной любовью. Как-нибудь дотянем. Возьми желательно коктейлей впрок, головных презервативов и пять-шесть горбушек на первое время в Париже. Пока в Сорбонну не оформимся лидерами конфермизма и пофигизма. От Варшавы до Парижа с песнями: варшавянка, ты мне не пара, запара, наш паровоз, на всех парах стучи… И другое неглупое, чтобы показать проезд белой кости.
– А ты хороший, смирный, – мечтательно воззрилась на меня третья особа. – Наверное лошадок для конки объезжаешь, интеллектуаль. Или в шапито коверный. У меня был один лингвист, испытатель блюд особого стола на пригодность. Ума – палата номер шесть, я с ним замаялась, простыни под сутры на шею наматывать. Хочешь, будем сегодня париться, а то мой в джинсах застрял, до субботы не выберется. Зато кудри под спинозу, макака, отрастил, вот и попался в сети своего ума.
– Я со своей, глупой монашкой имени Св. Евгения, – сообщил я, поверженный в ступор. Все на монашку искренне захохотали, считая меня, видно, каким-то изощренным интеллектуэль. – А билеты как брать?
– Билеты брать это уж как всегда, – подтвердил парень, запахивая перед пришлым умником грудь. – Кто с колом, кто с поварешкой, кислоту в склянке бери. О прошлом разе один приволок зеленый коктейль имени Молотова, так шуму было, вся Европа проснулась, включая Андорру.
– У меня клей фрнцузский, буду от ж-д зомбей отмазываться, – радостно соощила сманивавшая меня в пару. – Ты что, не слыхал? Вчера, наверное, из плесени родился. Все наши разжились клеем, завезли с парашютами подклеивать Избирательный сенат. Да профукали. Там наш главный спичрайтер у завхоза. Будем до Варшавы париться и нюхать, чтобы на вокзале умное поперло. Имею импортные пакеты, учти. Приводи свою монашку-малолетку на штурм, у меня есть пакет на троих. Залезем и будем катехизис нюхать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.