Текст книги "Призрак колобка"
Автор книги: Владимир Шибаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
– Извольте, – вскочил я, не понимая, что верещу. – Хватит издеваться над народом, долой мигалки золотой молодежи с Моебилями. Лошадь шарахается, конь прядет ухом. Пусть мигают образованием, а не трусами «Труссарди».
– Дельно, – хмыкнул НАШЛИД, – запишите, – кивнул он референтам сзади.
– Очень толково, гражданин Павел, – нарочно подставил меня Председательствующий Пращуров. – Еще, тем же духом.
– А еще, – сказал я, морща каменный лоб. – Пусть все люди обнимутся. Воссоединятся. Забудут распрь. Я обниму тень своего учителя. Пращуров обнимет Шнуркова. Спортсмен поцелует трижды бойцов на деревянных мечах из общества древних русистов. Имени Мологи и Велеса. Соседи пусть лобзают друг друга по утрам и вечерам, и каждый гладит «Дружка», чтобы тот не заболел, как Большой. Я лично готов обнять всех. По очереди, за небольшие начисления в ПУК. Объявить день-праздник обнималок, обнимок.
– Обсудим, – несколько потрясенный, протянул Пращуров. – А если олигафренд и с этим… со стрелком… Обсудим.
– Неплохо, – неожиданно мягко вставил НАШЛИД. – Может быть, и раз в квартал. Запишите.
И я плюхнулся на место, доведенный своей речью до совершенства.
Попикировались еще по глупостям. Чем засыпать яму на месте съехавшего в преисподнюю квартала. Приняли закон о защите и обогреве умирающих с целью оборудовать их койки передвижными носимыми грелками.
Вскочил красный, напаренный Пращуров.
– Ставлю процедурный вопрос, – завопил он.
– Перерыв, перекур, – тут же жестко заявили Шнурков и какой-то Феликс.
– Регламент, – зацепил Пращуров. – Требую процедурного вопроса, как Председатель Сената.
У меня бросило ноги в лед, поясницу в пламень.
– Выступаю с заявлением.
– Перерыв и перекур, – крикнули шавки. – Вон приглашенные, кто с непривычки, уже мочу льют.
– Требую перемен, вхожу в регламент, – раскаленным булыжником громыхал Пращуров.
– Ставьте на голосование, – спокойно, как сухой лед, выплюнул НАШЛИД.
– Ставим, ставим, – закричали с мест.
– Ладно, – злобно осклабился Председатель, – потом важное заявление, – и посмотрел на меня.
– Кто за Короткий перерыв? – строго спросил Пращуров, обводя зал пылающими глазами. – Группу подсчета приготовиться. Всего 95. Кто за перерыв?
Верх-вниз полетели руки.
– За – сорок семь, – булькающим ревом возвестил Председатель. – Кто против перекура?
Подсчет уже завершили, а какой-то гаденыш, маленький пигмей с лицом хорька все ерзал и то поднимал, то опускал кислую, вислую, влажную лапку.
– Сорок семь, – сообщил начальник счета.
– А Вы, Павел, что ж не голосовали? – тихо спросил НАШЛИД, глядя в мою сторону.
Я стал судорожно вращать головой, оборачиваться на соседей и искать дурня.
– Вы, вы, Петруша, Вы против перекура? – просто и задушевно повторил ЛИД края, и я вдруг понял, что речь обо мне.
– Я? – тихо повторил я в мертвой тишине. – Я разве не голосовал?
– Ты, – громко выстрелил Пращуров в меня пальцем.
– Я? Я не курю, – тихо сообщил я.
– Воздержался, – вякнул представитель счетчиков.
– Ничья, – весело довершил голосование НАШЛИД. – Мой голос за перекур, хотя я тоже не курю. Но люди – в первую голову.
И все задвигалось и закрутилось, повскакали и повалили кто к буфету, кто к клозету, а я помчался из вертепа вон, вниз, в предварительный зал, где левой подворачивающейся ногой зацепил волочащаюся правую и рухнул возле колонны, между диванчиком и регистрационным столом.
– Месье, вам коктейль, – кто-то сунул мне зеленую плесень на дне хрустального бокала. Я лизнул и стал заваливаться в пропасть, в простенок между памятью и фантазией. Свет помутнел, темень сгустилась в черничный кисель..
Улица, масляный фонарь, аптека. Некоторое разнообразие пейзажу могли бы доставить лепешки лошадок и рваные самокрутки понизу, и несущееся надо мной серое небо, рваные фантики облаков, спотыкающиеся одни об другого, мчащиеся наперегонки и теснящие друг друга, как истинные сыны неба.
Я полулежал в кривой ржавой коляске, добытой когда-то лихими людьми из рухнувшего супермаркета, а надо мной, сгружая ездока, бесполезно орудовало знакомое лицо.
– Ты кто? – спросил я с интересом.
– Мы были встречей, не так тому, – сообщил человек, и я узнал в нем толмача с шизоидной беседы.
Пришлось выбираться самому. Ноги почти держали меня ровно.
– А перекур, а вторая часть заседания? Мой голос, – поперхнулся я, потому что сипел и изъяснялся жестами.
– Вас заменили, – сообщил человечек, полупогрузил меня на плечо и потащил в покои провизорши Доры. – За вас отправился другой человек. Не волнуйте, все будет хорошо.
Толмач шизиков сгрузил меня у аптечного входа, звякнул, мотнув веревку, и ушел с моих очей прочь.
Я отлеживался у Доры всего час, но приполз к своей каморке уже вечером, около десяти. У моей фанерной дверки сидела, склонив голову на колени полудремлющая девушка Антонина.
– Давно ты меня ждешь? – спросил я.
– Давно, – ответила Тоня, улыбаясь и протягивая мне руку.
* * *
Мы попили чаю с очень вкусными лепешками, которые Тоня выпекла утром и притащила в рюкзаке, а потом нырнули в постель, прижались и долго шептали, порознь и одновременно, разные слова. Что-то обсуждали, к чему-то взывали один другого. В самостройной печке ровно тлели коровьи приветы, бурчала, грея бока в баке, вода, а нередкие в наших местах насекомые: скрипучие жучки, зудящие древотоксы, бьющиеся об стекло мелкие мотыли и скрытные сверчки, сторонники тишины и порядка в порядочных домах – затеяли еле слышную симфоническую поэму о красоте нищеты, ничтожности истертых истин и тщете слов, которые верны только в окружении любящих глаз и рук.
Тоня рассказывала, как утром, пренебрегая олимпийскими принципами, она потащилась ко мне, «потому что очень соскучилась». В тени спортивных ристалищ ей удалось проделать почти весь путь, не впутываясь в финишные старты. Фактически мы двигались навстречу друг другу, но спортивная неразбериха разлучила нас.
Лишь дважды она попадала в засады на сачкующих: заставили бежать квартал с препятствиями, разложенными поперек дороги искусственными мешками мусора и естественно рухнувшими насаждениями – хилыми тушками завядших, не желающих тянуться к солнцу тополей, ссохшихся, треснувших скелетов последних яблонь, прятавшихся в колодцах между пятиэтажных бараков. И еще раз она даже получила хоть не первый, но приз – плитку бычьего шоколада, так как ярче других исполнила куплет оратории «Спорт – ты мы!» под аккомпанемент сыпящего струнами и сединой еврея скрипача и разухабистого, очень голодного терзателя балалайки.
– Вот шоколадка, – выскочила девушка Антонина из-под одеяла, метнулась к рюкзачку и притащила себе и впихнула мне в рот по сладкому, приторному, превосходному кубику лакомства.
Я решил рассказать ей про приключение в Избирательном сенате. Когда закончил, она удивилась и попеняла мне лишь одно:
– Вы, Петр, очень уж много злоупотребляете. Сначала коньяк, ну этим грех не воспользоваться, а то наверху, – и Тоня ткнула пальчиком в мой гниловатый потолок, – наверху нечем будет похвастать. Если человеку не хвалиться – это плохо. А тут: пил коньяк, такое везение. А вот «Зеленая мэри» и этот, еще один, Петенька – уже излишество. А излишество это грех, нет, не думай, не церковный грех. Грех души, ей от лишнего, и моей, и всякой, тяжело.
– Странная логика, – заметил я, дожевывая приторную бычью кровь. – Неземная…
– Это женская логика, – засмеялась Тоня. – Ее так обзывают зря. Мы же совсем разные, посмотри, – и Тоня в шутку подняла одеяло и тут же спрятала нас. – Мы совершенно иные существа: женщина и мужчина, кошка и кот, цветок и земля, трава и поле, зной и ветерок. У нас больше разного, чем сходств. Но, – серьезно подняла глупышка пальчик, – когда два совсем разных притираются, если вместе, когда они… не знаю. Один перетекает в другого, один тает в другом, как шоколадка во рту. Один и другой… они исчезают, и мы будем так. Будет один Пететонь или Тонепетр. Нет, Пететонь. Такой кентавр с головой Пети и с хвостом от меня. Но уж очень ты сегодня выпил, как бы здоровье не…
И тут я рассказал ей о своих мечтах о тридцать седьмом кордоне.
– Ты понимаешь, – бубнил я, стараясь покрепче прижать к себе и боясь, что от моих слов она ускользнет, не поймет и станет чужой. – Аким поручил мне проинспектировать этот кордон. Ведь смотри, вода, наша последняя краевая гордость, вода мчится с Востока на Запад. Откуда она – из Сибири? Нет. Труба кончается там же, где и дорога, на восточной окраине края. Мы стоим на воде.
– А где же она? – спросила Тоня. – Ее нигде нет. Даже у мамы, жалуется, только до солнца и после ночного гимна.
– Мало ли чего нет. Нет здоровых людей, мало настоящих больных. Нет надежд, зато есть иллюзии всех цветов и радуг. Нет хлеба, зато полно зрелищ, обильно политых ненавистью.
– Зато есть любовь, – тихо прошептала Тоня и как-то сладко и уютно вписалась в чертеж моего тела, вжалась в мой бок.
– Любовь гибнет последней, – сурово подитожил я. – Любви почти не нужна жратва и изредка требуется ненависть. Ей нужно чуть веры и совершенно противопоказаны надежды. Любовь – это стихия между корнем и землей, между поющим сверчком и воздухом.
– Между мной и тобой, – сказала Тоня. – А между тобой и мной? – и она схватила мои щеки и уставилась в глаза.
– Да ладно тебе, – хохотнул я. – Разные половины устройства не устраивают соревнований. Пуля и мишень, коза и колышек.
– Слушай, – продолжил я. – Я приду и остановлюсь на 37-ом кордоне, если до этого семь раз меня не отрежут, и чувствую – бог, Аким, любовь и ненависть заставят выбирать Понимаешь, либо мы скоро огромная яма и сползаем в тьму чистилища, либо прощаемся с инвесттрубой.
– Ну и что? – как всегда не поняла моя девушка. – Из трубы идет дымок, это смог. Под трубой сидит сурок, и свистит.
– И то, – сердито отрезал я. – И то. И еще столетие будем выть, голодать, смотреть на голодных детей в углах, прыгать в ширину и хлопать в ладоши, когда тебя зовут: дебил – руки мыл? Кретин – сними с ух паутин.
– Петенька! – радостно воскликнула Антонида. – Уж сколько раз кругом были лачуги и смерть. При Нероне и Несторе, при, не знаю, Петре и Анне Иоановне. Чума и мор, холод и голод. Петенька. А потом опять вдруг сады, опять мама кормит жалким жидким молочком сосунка. И цветочки лезут по весне в окна лачуг, ромашки, лютики, левкои, крапива. Крапива такая красивая, хоть и злая. Нет, Петр, вы конечно… не знаю. Придем на место, и видно будет. Глянем на местах. Утро вечера… Там все сразу увидится, я знаю. Все станет прозрачное. Посмотрим…
– А ты там зачем?
– Что?
– Ты не едешь.
– Не понимаю. Ты же обещал!
– Я?! Просто, не едешь. Это путешествие в ад, я понял.
– Ну уж нет, – воскликнула моя девушка. – Петя, мы же обсуждали.
– Я тебя не беру. Очень опасно.
– Я поеду, – тихо, без всякого упрямства сообщила соседка по кровати. – Я пойду за вами сто метров сзади. Ну если только задушите, отстану.
И я взялся слегка ее душить. Так мы какое-то время безобразничали, рассматривали картинки в любимой старой книжке, даже поставили симпатическими чернилами автографы под фигурками изгоняемых торгашей из храма, потом еще душили, читали, дремали и опять… дремали.
В ночное окно иногда заглядывали и моргали слабо светящие звезды, спорившие и спортивно соревнующиеся за право выбраться из-за черных туч, слипшихся под небесами. Луна куда-то запропастилась, и вместо нее перед нашими сонными лицами иногда фланировала у окна моль.
Внезапно я проснулся от крепкого топота у моей входной фанерки. Тоня тоже мгновенно открыла глаза и натянула одеяло на подбородок. Игрушечный замок слабо квакнул и отлетел, и в комнатку ворвались трое без собаки, в длинных глухих плащах, а у двери снаружи вытянулся во фрунт статный латстрелок, звеня штыком, челюстями и шлемом без бубенцов.
– Стоять… лежать! – заорал один, размахивая наганом. – Ноги вместе, руки по швам, лежать, или стреляю без упреждения навылет!
К обалдевшим ежащимся любовникам подвалил с ухмылкой кота-утопленника бывший бармен с заседания Избирательного Сената.
– Кукуем, глухари? – кокетливо показал он металлические зубы, но сменил тон. – А воины порядка годами не видали… снов. Осмотр помещений! Зюкин, фиксируй.
– Лежать.. стоять! – опять заорал второй, но уже тише и от двери, и выхватил фиксатор «Активного дружка».
Бармен прошелся по коморке взад-вперед, считая шаги:
– На дружке хозяина пыль, – сообщил он, поводя носом. Заглянул за шторку душа, резко дергая оружием, будто готовился встретить засаду. – Сральник самостийный. Душ-топка неположено, запрещенная переплановка. Ведь не обращался?
– Не-а, – помотал я головой.
– Штык-оружие имеете?
– Не-а.
– Недозволенную электроаппаратуру, записи порнодиско, гимны других государств?
– Не-а, – книга с картинками тихо грелась под одеялом у наших ног.
Бармен залез под кровать, долго возился там. Вылез в паутине и злой.
– Фиксуем наличность проживания личности. Суй ладонь, – помощник подвалил от двери и сунул мне в нос «приемник ладони». Я приложился.
– Давай и ты, птичка ночная вокзальная, – хмыкнул гаденыш в сторону моей подруги.
– А ты, говно ночное, а ну предъяви документ на осмотр, – заорал я из-под одеяла.
– Документ имеем, – сообщил держащий за хвост «активного дружка».
– Вот тебе мой документ, – взъярился бармен и сунул мне в темя длинное дуло грубой «Беретты» с глушаком. – Щас от нервов раньше времени спущу, и понос на стену.
– Убери, сученыш, свою железную клешню, – побелел я, собираясь выбираться. – А то горло откушу, и будешь рапортовать жопой.
– Не надо, миленький, – пискнула Тоня, лишь глазки которой торчали из-под одеяла. – Вот, – и она приложила мизинец к ладонеприемнику фиксатора.
– Совместность дозволена, – поморщился дознаватель, почесывая блох у затылка. – Что это вы, барышня хорошая, будучая френдом, и это… с умственным. Связались. В опасную историю. Конечно, пока не наше…
– Не ваше, не ваше… – подтвердил я.
– Имя, Павел? – выпалил бармен, нюхая воздух.
– Нет.
– Заменились чуждым элементом полностью на заседании Сената?
– Нет.
– А почему ваш документ, а рожа сидела чужая. Ваша рожа сидела или подрывная?
– Нет.
– Показания против выступавшего Петра имеете?
– Нет.
– Коктейли понравились?
– Нет. Коньяк хороший, майор. – Я, видно, как кием по шару, попал в его должность, и его железная луза башки дрогнула.
– Хоть иногда правду сообщаете в орган… органам. Так, имели длительное знакомство с Председателем Сената по личным наклонностям?
– Нет. Имел исключительный приятный контакт с НАШЛИДом с целью, – войны замерли.
– Это нам не поручено, – злобно пробормотал бармен. – Поручено навестить и удостоверить наличность лица. Чтоб на выделенной Петру площади подместись, протереть «Дружка». И этот, душ – расцениваем, как провокацию. С целью… тараканов множить. Распишись с осмотром.
И фиксирующий опять ткнул мне устройство. Я приложился. Войны тревожно огляделись и, пятясь, стали выметаться из коморки. Мы приняли положение «сидя». Тут на выходе бармен обернулся и брякнул:
– Органам известно, тебя отравили друзья и вывели. Ты вроде дырка от баранки. А вот баранку, что влезла в Сенат, прониклась в святое, это мы откроем. И тогда тебе – крендель-мендель. Я его рожу наскрозь запомнил. Утягивать приглашенного к заседанию – выше вышки. Все, пока живи, глухарь.
Я оделся, Тоня залезла в душ. В окне слабым фиксажем болталась баланда глухого раннего утра, время первых госновостей. Как велено, я протер макушку устройства и открыл ему очи. Тоня подсела ко мне на табурет, и мы уставились в утренние сообщения.
Звонкая оторва-дикторша, чем-то очень напомнившая мне одну из поэтесс латинского квартала, перемежала свою восторженную речь нежными пассами ухоженных пальцев и кадрами Олимпиады и Заседания Сената.
– Сенат, сбор народных слуг, принес к ногам краевого народа новые верные судьбоносные решения. Принято единогласно высылать лишних почтовых голубей, попавших с сопредельных территорий без справок. Также впредь будут отпускаться не больше одного коктейля в руки, достигшие двадцати одного…
– Мне можно, – кивнула Тоня.
– Также крайне остро, дискуссионно был поставлен простыми жителями вопрос перекуров. Один из принципиальнейших простых Петр, – и картинка раскрыла передо мной мою собственную, красную, растерянную рожу на Заседании, – Петр убедительно выказал просьбу масс: разрешать перекуры на заседаниях рабочих мест в исключительных случаях. Этот простой самоучка, электрик из Управления пострадавшего «Большого друга» и по его заверениям старый краевед и поклонник знаний, прямо озвучил свою позицию в острейших дискуссиях, животрепещуще горящих на Сенате – «Не курю. В исключительно случае!»
Испарина стыда, болезненная краска, пот и слезы выкатились от этих инсинуаций смазливой обезьяны на мое лицо. Я чуть отодвинулся от девушки.
– Как стыдно, – угрюмо выпалил я. – Как же мне стыдно. Сорок семь– сорок семь, а я блею «не курю». Позор, Тоня.
Тут произошло неожиданное. Антонида вскочила, обняла меня сзади за плечи и фыркнула:
– Фу, какой же вы умный, Петр. Какой же дальновидный, тонкий – не худой! – крупномозгий человек. Всех этих несимпатичных особ обвели вокруг одного пальца, надули дураков их же соломинкой. Всем вам кукиш, – выставила Тоня ручку к экрану. – Мой мужчина – умница и гигант большого ай-кью. А вам – фью!
Теперь я уже покраснел, как чугунный утюг. А девица-диктор заверещала вдруг строго:
– К сожалению неполное участие в заседании принял наш правая рука, опора демосократия Председательствующий Сената господин товарищ гражданин Пращуров П. П. В короткий перерыв, объявленный им, пытаясь отдать интервью зарубежным гостям с севера и юга, он чуть споткнулся на прекрасном каррарском мраморе лестницы и чуть-чуть приболел, стукнувшись застуженным с митингов гортанью.
Кадры выхватили спокойные чучела Сената во второй половине процедуры. Камера прошлась по громоздкой, в виде надгробия самому себе, фигуре Пращурова – с безумными крутящимися зрачками и с шеей, вмонтированной в белый бетонно-гипсовый корсет. Подбородок борца с тиранией мог чуть шевелиться только повдоль, и казалось, дышал герой заседания с ненавистью к воздуху, проявляя сноровку.
– На заседании вдохновитель всего нового НАШЛИД поздравил господина Пращурова со скорым выздоровлением и опять водружением его единственного звонкого голоса, задающего хор наших хвалей… хвал. Воодружением на педъестал правды демоволия.
Картинка хроники выхватила НАШЛИДа: четким шагом космолетчика подваливающего к корсету Пращурова, и как первый обнял второго за незабинтованную заодно руку и ласково выговорил этому в белеющие улыбкой ужаса зубы и дружески чуть пошатал тушу поврежденца.
Поганое утро мы с моей упрямицей провели в печали возле чашек остывающего напитка под названием чай. Я иногда вскидывался, кричал, обвинял себя, власти, облака и высшие силы в поведении недостойных сынов этого края, а Антонида гладила меня по голове, глазам, рукам и резонно замечала, что высшие силы не всегда в силах уследить за каждым излишне шустрым, если тот еще с гонором и все-таки головой.
Потом она собралась на службу в Училище и, боком глянув на меня, робко спросила:
– Когда отбываем, Петенька?
– В воскресенье, в 12. После трех.
– Ну и хорошо, с мамой приходи попрощаться.
После ее ухода обнаружился посреди комнатенки брошенный ею батистовый надушенный платочек, юмористическое напоминание мне от моей девушки истории негроидной любви, верности, легковерия и лишения голоса и смежных прав посредством удушения.
* * *
Я бродил потерявшимся среди незнакомых полей колобком, радующимся даже лисе, среди развалин латинского квартала. Меня обступали городские чучела: ржавые, склонившие перед временем прохудившиеся головы древних построек – доходных домов эпохи жирной нефти, личных особнячков периода газового доминиона, кинутые на растерзание крысиных заградотрядов помпезные колоннады цыганских наркобаронов, давно съехавших к лазурным водам долой от потерявших платежеспособность аборигенов.
Не знаю, если бы благословенная краевая администрация не выдавала пособие на голодную смерть некоторым изображающим трудоспособность, таким как я и иным трудягам, давно бы на широких магистралях столицы фланировал только любознательный ветер, путешествовал упрямый селевой поток, и еще тлеющее солнце зачитывало тексты ржавой клинописи на остовах конок и скелетах вывесок.
Вместе со мной и ветром по выбитым мостовым квартала вышагивали только тени, шарахающиеся шавки, и на углах закручиваемых воронками ветра пляс и площадей сидели потерявшие спортивную силу, неопасные днем изгои: борцы со сломанными шеями и позвоночниками, растянутые некогда в шпагат гимнастки и биллиардисты с голубыми вмятинами от шаров на лбу.
Я искал когда-то в спешке пройденный путь к лежбищу шизов, там мог еще кантоваться толмач, объявленный майором-барменом в глубокий розыск. Но тени и призраки латинского квартала не вели никуда.
Хотя и тут мне несказанно повезло: пара девчушек лет тридцати пяти, увешанных по оголенным плечам матерными наколками и амулетами многократной девственности, хохоча и прикладываясь к пакету запретного содержания, весело плелись по закоулкам и проходным, заваленным мусором дворам. Эти приведут, радостно возвестил мой кардиососуд, так как девки яростно спорили о последней модной отрыжке сезона: литургическому совместно-хоровому пению текстов из старых философов позднего марксизма. А когда задекламировали зонгами из пьесы Новой драматургии «не пассы пассами на пусси, писец постный…», – я и вовсе успокоился.
Так оно и склалось. Через пяток минут я уже ввалился вслед за дивами в дымный, трещащий музыкой в шатающемся стиле фолк, шалман поэтического дна, где почему-то уютно гнездились головастые выродки – дети «Большого покосившегося друга». По телам и заблеванным остатками монологов и мизансцен углам я пошастал по залу. Моих умников нигде не было.
Я устроился, подложив под голову чье-то голое плечо и огляделся. На небольшой сценке кипело сценическое действо. Видимо, это была какая-то пародия-репетиция на планируемый штурм Западного экспресса. На огромной тряпке, изображающей прикид занавеса, а когда-то бывшей простыней, принявшей девственность батальона стахановок, самостийным художником-баллонщиком был реалистично намалеван паровоз с евровагоном. Слева от тряпки стоял человек-монумент со вскинутой вверх рукой, в черной пиджачной паре с манишкой, кепке и с красным бантом на хилой груди. Из ширинки живого манекена торчал умело сработанный макет пулемета, видимо от броневика или тачанки. На вагоне виднелись сработанные грамотеем-художником кривые подписи: «На Запод!», «Париж в агне от нас сгариш» и «Зажигай низивай».
Вдоль рисованной карикатуры прохаживались пацаны в юбках и девицы в высоких ботфортах с хлыстами, все в островерхих чесучовых шлемах бойцов всех революций, такие же рожи высовывались из вырезанных в холсте вагона и поезда импровизированных окошек и дверок. Бойцы пританцовывали, хромо припадали на ногу и иногда вскрикивали: «Такк! Будет-тт!». Время от времени на авансцену выпрыгивали агитаторы с пиратскими рожами и перевязями в полглаза, пучились и читали громко, по-блочьи подвывая, сюр:
– Мон паховозь, у перед иттит… У Копенхаген обстановка,
Ужо не плит мое винтовко… И сехрдце пелмень не гохит,
Я одинокая шютовка… Мон конандарм меня хотит…
У Копенхавн, прошмандовка… Мене за пламень он берит.
И теребит…
Выбрался, озираясь и дрожа крупным задом с наколками, вполне знакомый мне по первому посещению лежбища поэт с синим сонным лицом, бигудями на масляных кудрях парика и усеянный висюльками-колечками в ушах, носу и веке. Он дополнительно взялся волнительно распропагандировать и тормошить ерзающую толпу:
– Ты старая сука сидишь на суку,
Сучишь безрассудно ногами сухими,
А я всуматохе живу на скаку,
Стучу камасутрой ночами лихими.
– Пей сумрака призрак, ты выбрал суму,
Суматры суспензию, посох пустыни,
Два балла займу, и в зеленом дыму,
Ссутулюсь, согнувшися в схиме.
Но призрак ряженого вождя не дал электорату погрязнуть в декадансе. Вождь скинул широким жестом кепку, задергал ляжками с пулеметом и завращал туда-сюда ручицей, призывая к штурму полуголых буденновок. И правда, к боевому охренению… охранению и паровозной, дышащей трубками с сон-травой бригаде уже подбиралось возмездие. Снизу, по заплеванному дощатому настилу к авансценке покрадывались революционные бойцы – разнородно, скупо одетые девушки, целиком местами драпированные в черные похоронные полиэтиленовые мешки для отбросов плоти, и молодые тарзаны, исхудавшие в джунглях города так, что черные повязки-плавочки на них колыхались, как пиратские флаги.
Готово было начаться светопреставление. Вдруг ни с того, ни с сего на мою голову обрушился ровно такой же похоронный пакет, и в одной полости со мной оказалась волнительно вонючая девица, уже известная с первой встречи.
– Ну где твоя наперсница де-труа? – взглядом молочной шоколадки она облизала меня. – Обещал суматру, а пришлепал де-персон.
– Ни черта я тебе не обещал, – зло огрызнулся я, вспоминая впрочем все свои обещания и вглядываясь в ее сделанные под трюфели соски. – У меня невеста заботливая монашка, и вообще, слазь с яиц. – Наглая соблазнительница мгновенно достала из веревочек-трусиков баллончик с дрянью и прыснула. В нос ударила концетрированная камасутра, нос потек. И я начал плыть по волне беспамятства. Грохнула музыка, какая-то группа рычащих норвежцев начала штурм Западного экспресса. Мертвяки в похоронных полиэтиленовых саванах повскакали и бросились на буденновок, ломая их принципы, слабое сопротивление и остатки одежки.
Моя сопакетная охальница схватила слабо упирающегося меня за руку и поволокла на штурм, бой и за паровозный занавес, где, похоже, и возлежал град Копенхагн с парижами. Пришлось, чтобы не грохнуться, активно сучить сухими ногами. Здесь, в занавесье, проклятая вакханка обрушила меня с пакетом на помойную кучу реквизита, где валялись в совместном стойбище гнилые шкуры совершенно запретных ныне галлюциногенов-бананов, апельсинов и пара мятых грязных солдатских кальсон, со стыда прикрытая рваной мичманской бескозыркой. И валькирия впилась в мои губы своими остреньким зубками. Я начал сдаваться.
– Извините, – приоткрыл кто-то пакет. – Товарищ Петр, будьте добры на совещание, – это толмач глядел на меня печально и с пониманием.
– Я тебя везде искал, – сообщил я хрипло, что моя товарка почему-то приняла на свой счет.
– Вижу, – грустно подтвердил толмач. – Мы вас подождем, – и прикрыл пакет.
Пришлось оставить случайную подругу и скорей выбираться из-под нее. По страшному после побоища зазеркалью Западного экспресса прохаживался, заложив руку за спину, вождь в кепке, поправлял красный бант на груди, подставлял к головам защитников и нападавших палец и громко возвещал:
– Пуф! Пах! Бух!
В небольшой боковой комнатенке, сочлененной с театральным кафе, тихими мышами сидели на полу шизики. Алеши не было.
– Мы тут решили… и вправду, одному вам туго. Мы скинем часть апатии и по мере… заставим себя…заодно… как бы… отбросим не мочь… Что вы решили? Как вы собираетесь спасать останки родины?
– Я сейчас не вполне готов… – сообщил я, стирая сладкую помаду с губ.
Шизы зафукали, затуркали пальцами, задвигали глазами.
– Те…бе…бебе… и раз… о!…ниух… е.
– Есть разные пути, – раздумчиво перевел толмач.
– Чепуха, – прервал я инженера. – Все гибнет и погибнет. Рушится в тартарары и так и ссыпется туда. Скоро откажется вякать ваш Большой друг, у него съедет крыша, и обрежется последняя пуповина общения для вас, умников. Надоели ваши бесполезные, дутые надежды: интернет-сообщество, техноконтент, вконтактесбогом, соплеменники ру, все это бредни закрывающих голову крылом воробьев гусей. Я вот пришел специально сказать – на вас уже открыли охоту. Ничего не будет, колобок докатится до лисьей норы, будет то, что идет по курсору, по острому острию вектора жизни, по ротору вероятий. Ядерная зима, ледяные зинданы и смерть от часотки. Все! Рассредотачивайтесь, пока ползаете.
– Ваша позицие заслуживает все внимание, – любезно согласился толмач под взглядами замерших шизов. – И это прекрасно, видно, что вы – человек-действие. Действия. Это нас сотрясает, – шизы активно и радостно завозили пальцами. – Но…
– Но вот вам наша альтернативу, – осторожно, чуть ошибаясь в падежах, ввел в строй беседы мой собеседник свою логику. – Вы прекращаете ток воды, это нам несомненно вы вполне, а мы… мы в это время… приучаем организмы большинство больного населения к подводному в жизнь… Жаберность – лишь композиция семи затормозка генов. И уходим с электорат в подвод. А? Вам вижу… не так очень. Или. Распостраняем легкий несмертельно невредно наглядно мор на агрессивность, у них только станет гнуть колено. Призывающие джихад забоятся упасть с минаретом, славно мертвые соколы после охоточку на мертвый падаль. Северные рвущие все в части медведь прорастут генноинженерно в густую шерсть и впадут временно в долго спячку. – Шизы страшно зашумели и запричитали. – Хорошо, это нехорошо. Не будем быть так. А вот путь, пока вы с водой. Люди перестает размножаться, репродуктивно энергии конец. Любят однополость. Такая вполне можно скоро. И репродукция – в руках инженер-конструктор. Крайность меры, но… Как?
– Надоела ваша чепуха, – съязвил я. – Кстати, из всего толкового в нашем разговоре только ищущие вас – майор и прочие соколы. Разбегайтесь врассыпную.
– Но, Петр, – торжественно воскликнул толмач. – В любом решении мы оставляем права скорбеть о вас и восхищаться горечь утрат и слезы печального счастья. Мы будем ждать, дорогой соратностью Петр. Не выбрав – сгниешься на перепутье. Мы не хотим разбегаться. Спасибо. Очень спасибо.
– Ну-ну, – кивнул я и вышел от мозгляков.
Пробрался к выходу и оглянулся, может быть в поисках покинутого мной пакета мертвяков. Надо бы отлежаться, подумать, понюхать успокоительного клея. За дверцей на улице ветер подметал мостовые, небо затягивали ранние сумерки, как всегда у нас этим ранним ноябрем и поздним мартом. Внутри было тепло и пахло сладким.
И тут ко мне подошел человек в канотье и глухом плаще и сказал голосом бармена:
– Ну и дурак же ты, Павлик. Ловко нас навел, – и пронзительно засвистел в свисток.
Я бросился в глубину кафе-лежбища. Споткнулся о двоих стрелков, тянущих тяжелый пулемет. Там уже нарастал балаган, трещали свистки, мелькали долгополые шинели латышских стрелков, кривой домишко был взят в клещи. Меня схватили за руки двое со шлемами-штыками и стали заламывать руки. Рядом опять оказался бармен и завопил, в восторге вращая вылезшими из орбит белыми глазами:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.