Электронная библиотека » Владимир Виноградов » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 31 мая 2018, 21:20


Автор книги: Владимир Виноградов


Жанр: Кинематограф и театр, Искусство


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Татьяна Михайловна Лиознова
Мой ВГИК. Поступление

Т.М. Лиознов


Когда я решила поступать во ВГИК, это были военные годы, и ВГИК только-только возвращался из эвакуации.

Приемные экзамены шли в старом Доме кино на Васильевской улице. В приемной комиссии сидели Пудовкин и Александров. Но для меня эти фигуры были довольно отстраненные, я лишь приблизительно знала, что кто из них снял, но не более. Мне казался немного удивительным тот факт, что такие два разных по направлению режиссера сидят рядом в комиссии. И я перед экзаменом тогда еще подумала, что неизвестно, кому из них надо понравиться.

Но, как только я попала в ту комнату, где шел экзамен, меня всецело заняли мои ответы на вопросы собеседования. Там было два пункта.

– Кто ваш любимый писатель?

– Толстой (так оно было и остается до сих пор).

– А что вам больше нравится?

– «Война и мир».

Кстати сказать, я прочитала этот роман к тому моменту раз десять. Первый раз я читала его в школе, когда никто из моих одноклассников его не знал. Они каждый день в большую перемену собирались около меня, и я рассказывала прочитанное накануне. И каждый раз я получала огромное удовольствие, так как при пересказе начинала понимать даже больше, чем при прочтении.

Пудовкин, оказывается, мечтал поставить «Войну и мир». А кто не мечтал это поставить? Сергей Аполлинариевич Герасимов тоже мечтал поставить, поскольку это было одно из любимых его произведений. Герасимов любил и понимал Толстого. Может быть, не так, как Достоевского, поскольку его он понимал потрясающе. Когда он ставил Достоевского со студентами и рассказывал, что он обо всем этом думает, они начинали трястись от нервного возбуждения. Его рассказы на всю жизнь сориентировали меня на чтение Достоевского Я, кстати, больше пяти страниц за раз у него прочитать не могу. Потому что тоже начинаю вся вибрировать, начинают трястись руки. Мне нужно отложить этот темный мир, вытащить из него логику, и тогда я успокоюсь. А Толстого к сегодняшнему моменту я прочитала 14 или 15 раз. По существу, я читаю его через каждые два года. И самое интересное, что каждый раз я плачу над разными сценами. Думаю: «Как же я не замечала этого раньше?» А все дело в накопленном за это время опыте, скорее опыте потерь, чем приобретений. Все вместе. Он вдруг открывает душу и глаза на другую сторону семьи Ростовых. И я начинаю больше понимать и любить этих героев. Короче говоря, Пудовкина мой ответ обрадовал, и он спросил, кто мне в «Войне и мире» больше всего нравится. Он ждал моего ответа, чтобы поговорить на эту тему.

– Конечно, Наташа Ростова.

– А кто из актеров мог бы сыграть ее?

По-моему, он так жаждал отделаться от других поступающих, чтобы поговорить о том, что ему интересно. И я разогналась, начала говорить. Но неожиданно остановилась.

– Вы знаете, мне неизвестна такая артистка.

– Почему?

– Потому что у нее торчат косточки из открытого платья и губы такие…

Он сказал:

– Да!

Для следующего задания кто-то из комиссии дал мне картину «Грачи прилетели» и попросил расписать ее по предполагаемым кадрам. Я смотрю, что здесь можно сделать? И говорю: «Это “Грачи прилетели” Грига». – «Как Грига?» – «Ая сейчас покажу». И начала петь мелодию из Грига, которая, на мой взгляд, подходила под эту картину. При этом руками показывая взмах крыльев грачей. И тут я вижу, что все давятся от хохота. Кто-то даже под столом нечаянно, перепутав, стукнул меня ногой. Значит, они тихонько били друг друга ногами, подсмеиваясь надо мной. Допев, я ушла. Сдав экзамены, я поехала домой. Села в троллейбус, переполненная впечатлениями, и стала думать, с кем мне поговорить. Там сидел какой-то мужик. Я ему говорю:

– А я сейчас сдавала экзамены в институт.

– Ну и что?

Я говорю:

– В киноинститут.

Я думала, что он сейчас «раскроет варежку» и будет слушать.

А он:

– Ну и что?

И тут я пришла в чувство и сама себе сказала: «М-да».

Дело в том, что на этих экзаменах мне невольно пришлось задуматься о себе самой, первый раз в жизни начать разбираться в себе, прежде я никогда не задавала себе вопросов: что и почему люблю, что ценю в жизни. Теперь мне стало что-то про себя ясно, но и страшно, ведь мне не было и двадцати лет.

Кстати, во ВГИК я поступала не сразу после школы. Один год отработала старшей пионервожатой. И во ВГИК ездила сдавать экзамены, еще работая. Поскольку моя должность явилась номенклатурой райкома комсомола, я поступила в институт, но меня не хотели отпускать. Получалось, что я хочу бросить работу, и не простую, а партийную. Тогда я пошла на прием к секретарю райкома и сказала, что поступила в институт, выдержала серьезный экзамен, был огромный конкурс – 20 человек на место. А он: «Ну и что, ты должна работать и учиться». Тогда я написала письмо председателю Совета министров Косыгину. Это был первый и единственный случай в моей жизни. В этом письме объяснила всю ситуацию. Попросила помочь мне начать учиться. И вы знаете, он помог: меня отпустили. Вызвали в райком и сказали: «Ты свободна». Ну что ж, спасибо Косыгину.

Когда я пришла домой после экзаменов, мама мне сказала, что исполнила наказ отца. Когда папа уходил на фронт, мама у него спросила, что делать с дочкой, ведь она скоро закончит 10-й класс. Он ответил, что Таня, вроде, хочет в артистки. Я ей говорю: «Да вроде нет». – «Ну, как же, – говорит мама, – ты же играла в лагере Семку Буденного, когда я приезжала (была такая пьеса «Детство маршала»). В школе я тебя видела, ты тоже что-то играла. В общем, папа сказал: “Не мешай ей. Пусть она идет туда, куда хочет. Конечно, я бы хотел другого: лучше быть хорошим врачом, чем плохой артисткой. Но дело ее – ты ей не мешай, а помогай”».

Вывесили списки поступивших. А надо сказать, что в тот год поступало много детей известных деятелей кино: сын режиссера Савченко, режиссера Медведкина и т. д. В общем, я себя чувствовала там чужой и понимала, что шансов у меня немного. Стала читать список, вроде попалась фамилия Лиознова, но я не поверила. Решила отойти подальше от списка и стала ждать кого-нибудь. Подошел человек с большим носом и большим животом (это был тогдашний директор Дома кино Владимир Кренкель). Я к нему: «Можно вас попросить найти мою фамилию – Лиознова». Он согласился и нашел меня в списке. Значит, все правильно: я поступила.

Учеба

На первом курсе, который был набран Всеволодом Пудовкиным, лекции по режиссуре читал он сам и Сергей Эйзенштейн. Правда, лекции Эйзенштейна мне были не совсем понятны, но все равно чувствовалось, что это очень неординарный человек.

Нас было примерно человек шестнадцать, и на весь курс были две Ады: Епихова и Народнек. Учился в нашей группе будущий известный режиссер Самсон Самсонов, тогда у него фамилия была Эделынтейн.

В основном все студенты, за исключением меня и Самсонова, жили в общежитии в Зачатьевском переулке, там жизнь была бурная. Часто заглядывали старшекурсники, естественно ухаживали за молодыми симпатичными студентками. В общем, одна из Ад пустилась во все тяжкие: приходила на занятия, валилась с ног от усталости и желания заснуть. Она садилась за первую парту, изображая заинтересованность и внимание, но тут же засыпала. Прямо перед носом у Пудовкина. Он принимал это на свой счет и начинал громче говорить. Она просыпалась, делала заинтересованное лицо, и только он отходил, тут же опять клевала носом.

После того, как Пудовкин перестал читать лекции (не помню, по какой причине), нас очень тихонько соединили с актерским курсом Герасимова. Так мы стали студентами объединенной мастерской Герасимова – Макаровой. Прошло полгода, и вдруг неожиданно я попала в списки на отчисление. Первый курс считался испытательным, и поэтому очень жестокий отсев. Узнав о своей печальной участи, первым делом я начала рыдать. Потом, успокоившись, стала копаться в своей записной книжке, Нужна была идея, а в книжке я записывала разные впечатления и истории. На основе истории из записной книжки я поставила этюд со своими однокурсниками, такими же кандидатами на отчисление. У меня сыграли Федя Орлов, Маргарита Жарова и Семичастнова. Показали этюд Герасимову и Макаровой. Им понравилось, и я перешла на второй курс.

На втором курсе к экзамену я поставила уже не этюд, а целый спектакль «Кармен», который длился целое отделение. Хосе у меня играл Андрей Пунтус, заезжего англичанина – Евгений Моргунов, я сыграла эпизодическую роль старой цыганки Доротеи, а Кармен играла Инна Макарова. По дороге на спектакль я случайно на Рижской увидела женщину, которая продавала красивые большие луковицы, и решила их купить. Эти луковицы стали замечательным украшением для нашей скудной декорации и запомнились надолго. Кстати, на спектакле присутствовал Шолохов, который, увидев Макарову в роли Кармен, сказал: вот Любка Шевцова. Кстати, ее танец из моего спектакля позже вошел в фильм «Молодая гвардия». В общем, спектакль понравился, я получила «отлично», и Герасимов назвал меня первой ученицей. Такая похвала мне не очень понравилась, потому что я никогда не любила «первых учениц» и тем более не стремилась ею стать. Просто мне стало очень интересно заниматься режиссурой и захотелось это делать всю жизнь.


Интервью и литературная обработка В. Бондаренко

Сергей Евгеньевич Медынский
Километры памяти

С.Е. Медынский


Начинался тот декабрьский день 45-го тягостно. За окном не просто зимний полумрак, а какой-то конец света. Промозглая погода, чахлая поземка… Но делать нечего. Я намотал портянки, полученные еще в Болгарии у старшины Мелешкина, обулся в привычную «кирзу», натянул пальто, которое родители сберегли – не сменяли ни на хлеб, ни на картошку, – нахлобучил свою ушанку со следами звездочки и двинулся поступать в кинооператоры…

– Фотоаппарат есть? – мрачно спросил у меня декан операторского факультета Игорь Михайлович Шкаренков.

– Есть.

– Походите вокруг ВГИКа, – сказал он, чуть подумав. – Снимите что-нибудь, напечатайте десятка полтора снимков и принесите показать. Вот тогда поговорим…

В Москве стояла первая послевоенная зима. Город был серый, озабоченный, хлопотливый. Серое, неприветливое было и здание ВГИКа. Я понял, что до поступления в кинооператоры еще очень-очень далеко, и побрел на улицу.

Доставать камеру не хотелось. Озабоченные, совсем не фотогеничные люди торопливо шли мимо меня. Я понял, что за те фотографии, которые я могу сделать, меня никто никуда не примет.

Улицы, заваленные снегом. Сугробы около почерневших, ждущих ремонта домов. Трамваи, густо облепленные людьми. Редкие автомашины, обгоняющие ломовых извозчиков.

Чего хочет от меня декан?

Я взглянул на штампованные немецкие часики – «трофеи наших войск и потери противника», – увидел, что время не идет, а несется. «Нарочно выгнал на улицу, – с неприязнью подумал я о декане, – а завтра увидит мои снимки и скажет: «Нет, не то»». Неуверенность стала переходить в твердую убежденность, что профессия, которая называется «кинооператор», не для меня.

Прихватывал морозец. Сыпал редкий снежок. Довольно долго я топтался вокруг ВГИКа, но не снял ни одного кадра. И чем больше я ждал чего-то, тем безотраднее представлялась мне дальнейшая судьба. А чем мрачнее виделось будущее, тем труднее было начать действовать. Как сейчас понимаю, мне мешало не только отсутствие опыта и законное волнение. Творческий метод «лакировки действительности» еще не был подвергнут сомнению, а я был зрителем, приученным к его результатам. Такие фильмы, как «Светлый путь», «Свинарка и пастух», документальные ленты того времени очень убедительно показывали, как кино должно отличаться от реальной жизни. Взяв фотокамеру, я неосознанно оценивал все окружающее, исходя из принципов «лака» и «розового колера». Но натура не давала мне возможности развернуться: все, что я видел, настраивало на иной лад. Стоптанные валенки. Потрепанные телогрейки. Шинели без погон. Закопченые военные тулупы. Кирзовые сапоги. Несколько шубок с воротниками из каких-то рваных кошек. Два-три приличных пальто и опять телогрейки…

Я не спеша ходил по улицам, стоял на перекрестках. Пальто на мне гражданское, шапка военного образца, за пазухой фотоаппарат, выражение лица отрешенно-озабоченное. Взглянуть со стороны – вышел на задание замаскированный шпион, работающий на одно из иностранных государств. А народ в ту пору был ужасно бдительный, на чем однажды сильно погорел мой друг, в то время оператор-второкурсник. В поисках сюжетов он ходил с фотокамерой по подмосковным полям и огородам. Одет был, как многие молодые люди того времени: шинель без погон, сапоги, но по причине хорошего весеннего дня на голове шляпа. Наверное, она-то в первую очередь и привлекла внимание окружающих. В те годы широкие слои населения почему-то очень не любили этот головной убор. «А еще шляпу надел!» – можно было услышать в каждом трамвае, и произносилось это с явным презрением. И обругать человека в шляпе могли по-страшному: «Интелли-ге-е-нт!» Ходил мой друг, щелкал затвором фотокамеры, и, конечно, вызвал интерес тружеников села, работавших в поле:

– А что вы здесь делаете, гражданин хороший?

Смешной показалась ему ситуация: как-никак почти творческий работник «Мосфильма», а его в чем-то подозревают. Решил он обратить все в шутку:

– Моя ваша понималь нет…

И тут же оказался «гражданин хороший» в холодном сарае под замком. Помятую шляпу ему оставили, а фотоаппарат, как реальное доказательство провокационных и явно враждебных действий, изъяли. С телефонами было тогда трудно, и пока вызвали из известной организации ответственных товарищей, которые во всем разобрались, прошли почти сутки.

Почему-то мой друг не любит вспоминать эту историю. А меня судьба уберегла, хоть и ловил я на себе косые и неодобрительные взгляды.


Теперь-то я понимаю декана Шкаренкова и от души ему сочувствую. Чуть ли не каждый день, бухая армейскими сапогами, сверкая пуговицами кителей, бушлатов и гимнастерок, размахивая матросскими клешами, к нему являлись абитуриенты, которые, как выяснилось, все 1418 суток войны мечтали только об одном: снимать фильмы. Это была массированная психическая атака, спасаясь от которой Игорь Михайлович занимал круговую оборону. Но на все его объяснения, что лично он ничего не может сделать, что рад бы всей душой, но курс полностью укомплектован, что нельзя нарушать распоряжения ректората, постановления министерства высшего образования, у каждого из атакующих был свой довод, оформленный в виде классического вопроса: «За что кровь проливали?!» Услышав такое, Игорь Михайлович, добрый, терпеливый и скромный человек, тушевался, капитулировал и направлял собеседника к ректору.

В кабинете директора института бывшие фронтовики немного робели. Насколько мне известно, там никто не рвал на себе тельняшку и суровый вопрос, который повергал декана в тоскливое недоумение, ректору не задавался. Ведь в директорском кресле сидел седой, красивый, знаменитый Лев Владимирович Кулешов. Тот самый Кулешов, который снял фильм «Великий утешитель» да к тому же имел право и власть решать твою судьбу! Честное слово, не так уж много в жизни бывает моментов подобного волнения и благоговения.

На первый курс операторского факультета в конце 1945 года Кулешов разрешил набрать более сорока душ. Никого не обидел, не отмел с порога. Выслушал. Допустил. А жизнь показала, у кого в придачу к лейтенантским погонам есть способности, у кого, кроме флотской лихости, есть трудолюбие и настойчивость. Больше половины нашего дружного курса потом куда-то исчезло из тесных вгиковских аудиторий. Те, кто остался, делали кино.

На нашем курсе учились знаменитые мосфильмовские операторы Рита Пилихина и Валя Рылач, лауреат Государственной премии Федя Добронравов, доктор технических наук Лева Артюшин, известный оператор «Центрнаучфильма» Юра Бернштейн и еще много достойных ребят, всех не перечислишь!

Это действительно был отличный курс. Десятилетия спустя я приходил в монтажный цех или в лабораторию ВГИКа, и Марина Шаховская, которая смонтировала за это время сотни студенческих фильмов, или Галя Матвеева, которая проявила тысячи километров пленки, говорили мне убежденно и категорически: «Ну, что ты, Сережа, лучше вашего курса с той поры не было!» Я с ними не спорил.

…Но когда декан Шкаренков выслал меня на улицу, и я оказался один на один с потоком жизни, я совсем не понимал, что надо снимать. Кого? Как? Зачем? И все эти вопросы навалились на меня разом.

Наконец я щелкнул затвором камеры, и на пленке возникло фотографическое изображение московской улицы 1945 года. Как сейчас помню – невыразительное. Все неопределенно, без какого бы то ни было авторского отношения. Но возможная расплата за подобный фотоочерк о Москве рисовалась довольно туманно, а настоятельная необходимость действовать была очевидна! И я несколько раз нажал на спуск затвора. Щелк. Еще один кадр. Щелк…


Теперь, начиная беседы по кинооператорскому мастерству, я задаю своим студентам вопрос:

– Что, по-вашему, прежде всего должен уметь оператор – документалист?

Отвечают по-разному, но то, что я имею в виду, пока не угадал никто. А он прежде всего должен уметь не снимать!

Улыбаются, принимают сказанное за шутку, не понимая всей серьезности этой формулы, выведенной на основании горького многолетнего опыта многих и многих кинорепортеров.

Общаясь со студентами, я ничего не утверждаю категорически. В творчестве любые правила и ограничения не годятся. Здесь уместны только ориентиры. Но про умение «не снимать» говорю будущим кинодокументалистам всерьез и категорически. Ведь и сам хорошо знаю, как трудно отказываться от всего живописного, что само идет в руки кинорепортеру, и в таких случаях гораздо легче нажать пусковую кнопку камеры, чем задуматься и отказаться от ненужного материала. И самое коварное то, что оператору-документалисту никогда не гарантируется стопроцентная точность решения. Об успехе или просчете он узнает потом, глядя на экран монтажного стола, когда уже ничего нельзя переснять и поправить…

Вдруг я заметил, что около домов на пустыре растопырился противотанковый «еж». Его почему-то не увезли, и он зловеще чернел, полузанесенный снегом. Я посмотрел в видоискатель и, наконец, почувствовал, что началось именно то, ради чего меня послал на натуру декан. Я еще раз нажал на спусковую кнопку камеры и снял общий план улицы через заиндевевшие рельсы.

Это была емкая смысловая деталь. Ни следы осколков на городских зданиях, которые я мог бы снять, ни разрушения от бомбежек, которые можно было отыскать, не выглядели бы так красноречиво.

Этот «еж» молчаливо утверждал, что возможность появления вражеских танков вот здесь, на этой мирной и такой обыденной улице, была реальной еще совсем недавно.

Все стало другим в визире моей фотокамеры. Я снимал те же дома, таких же людей, но с удивлением замечал, что холодное заснеженное железо изменило смысл фотокомпозиций и сделало их эмоциональными.

Растопыренные противотанковые брусья связывали все, что происходило перед моими глазами, с совершенно иным, зловещим периодом того времени, которое уже стало историей.

Через переплет заиндевевших рельсов мне были видны трамваи с висящими на подножках людьми, школьники с портфелями, молодая мама, ведущая за руку малыша, которого еще не было на свете, когда за его будущее воевал весь народ.

Длинная очередь протянулась из дверей хлебного магазина. Я хотя и с опаской, но исхитрился и снял эту очередь и вывеску над ней. Кадр говорил о том, что война окончилась, но ее последствия еще долго будут давить на людей тяжелым грузом.

Дело стронулось с мертвой точки. Я постоял, понаблюдал. Вот стоит молодая женщина в серой ушанке со следами снятой звездочки. Может, сама воевала, была медсестрой, а может, сняла теплую ушанку с мужа: «Слава Богу, пришел, живой остался!» Рядом с ней – старуха. На лице застыла печаль. Чувствуется весь остаток жизни. Наверное, и сейчас думает о «похоронке», пришедшей с фронта. А может, и не одну такую бумагу приняла из рук почтальона. Через несколько человек от них стоит инвалид. Уставил куда-то неподвижный взгляд, задумчиво курит. Пустой рукав свесился на сторону. В единственной руке – большая хозяйственная сумка. Тут же две молоденькие девушки. Весело смеются, оживленно говорят о чем-то своем. Для них эта жизнь, трудная, с только что пережитым огромным горем, все равно радость! Но как снять все эти лица, чтобы они остались такими, какими я их вижу? Подойдешь с фотоаппаратом – все исчезнет. А то и в милицию угодишь.

Я вернулся во ВГИК. Декан удивленно поднял брови:

– Что? Вы все уже закончили?

– Нет, – сказал я. – Мне очень нужен «телевик», чтобы снять крупные планы.

– Идите на базу съемочной техники, – немного подумав, сказал декан. – Я позвоню туда, скажу, чтобы выдали длиннофокусный объектив. В залог оставите паспорт.

Теперь я почувствовал себя гораздо лучше. Понаблюдав за очередью издали, снял несколько портретов. Мои герои не видели фотоаппарат, и снимки получились удачными. У меня в руках благодаря длиннофокусному объективу оказалось что-то вроде «скрытой камеры». Шансы на поступление во ВГИК в середине учебного года явно повысились.

И тут я увидел группу инвалидов, которые стояли около пивной. Пустые рукава. Костыли. Нелепая жестикуляция. Я, не задумываясь, поднял камеру и снял один кадр. Снова пригодился «телевик»: ведь подойди я поближе, мог бы получить костылем по шее. И правильно! Не имел я права снимать инвалидов с их тяжелым горем и убогим утешением так, как я это сделал!

Я вдруг почувствовал, что такой снимок – спекуляция на чужом несчастье. Мне стало неловко. Творческий азарт, который до этого охватил меня, угас. «Снял, а зачем снял?» – подумал я. Но ведь когда я снимал общий план очереди, человек с пустым рукавом уже попал на пленку, однако там все получилось само собой.

Я понимал, что стыдливо отводить объектив от искалеченного человека значило не сказать о жертвах, принесенных народом ради Победы. На улицах тех лет количество искалеченных войной людей бросалось в глаза. Это было приметой времени.


Помню, как, весело беседуя с кем-то из ребят, я иду по родному переулку, а навстречу из-за угла появляется человек на костылях. Одной ноги у него нет – отнята по самый пах. «Сережа!» – окликает он. И я застываю, остолбенев. Жорка Тузиков! Сидели за одной партой, ухаживали за одними и теми же одноклассницами…

– Здравствуй, Сережа, – говорит он.

– Здравствуй, Жора, – выдавливаю я и не знаю, что говорить дальше. Но Жорка, видно, уже привык к таким ситуациям, он находится первым.

– Вернулся? – спрашивает, а в глазах смертная печаль.

– Да, Жора, – говорю я. – Уже неделя, как дома.

– Живой, целый?

– Да.

– Ну, я рад за тебя…

Мы стоим и молчим. Что я могу сказать?

– Ну, счастливо тебе, Сережа.

– Всего хорошего, Жора.

Он резко поворачивается и идет по нашему переулку, далеко выбрасывая костыли, которые резко стучат по асфальту. А я гляжу ему вслед и чувствую себя виноватым…


Мимо меня прошла пара он на костылях, а она рядом – с тяжелой сумкой. Я не поднял камеру, пропустил их, а потом снял вслед. Лиц не видно, одни фигуры, во весь рост на фоне уходящих вдаль домов. «Там много еще таких семей», – говорил снимок.


Тридцать лет спустя в далеком Вьетнаме на мосту через Красную реку я вспомнил бывших солдат Великой Отечественной, которые ходили по Москве, тяжело опираясь на костыли. Движение на мосту шло в один ряд. По доскам тротуарчика спешили люди в соломенных шляпах, с другой стороны пыхтел паровоз, а перед капотом нашей машины медленно ехал велосипедист. Он с усилием нажимал на левую педаль, а правая вращалась сама по себе, над ней была пустота. На велосипедисте был пробковый шлем и застиранная гимнастерка, костыли были привязаны сбоку на велосипедной раме. Мост через Красную реку длинный, километра полтора, и мерное движение одной ноги, нажимавшей на педаль – вверх-вниз, вверх-вниз – вызывало горькие мысли.

– Данти (товарищ – прим, авт.) Метынски, это война… – грустно сказал наш переводчик Тай.

За полтора месяца поездок по истерзанной, изрытой бомбами вьетнамской земле я видел и снял много тяжелых картин, но то спокойное упорство, с которым одноногий велосипедист ехал туда, куда ему было нужно, говорило не только о человеческой драме, но и о силе духа, помогающей жить и бороться.

И все-таки я не стал это снимать, как не стал снимать то, что увидел однажды на тихой улочке портового города Хайфона. Мальчишки весело гоняли тряпичный мячик, среди них – одноногий калека. Он так же азартно, как все остальные, что-то кричал, торопился, силился подскочить к мячу, опирался на костыль. Но удавалось это ему очень редко, только если тряпичный комочек случайно отлетал в его сторону. Каким же счастьем светилось при этом его лицо!

Рука не поднялась это снимать. Не захотел ради нескольких выразительных, но беспощадных кадров, говорящих об ужасах войны, напомнить мальчугану в эти светлые для него минуты, что он не такой, как все, что он – инвалид.

И сегодня я очень не люблю, когда студенты ВГИКа приносят фотографии, на которых искусно сняты убогие калеки, «живописные» нищие, изжеванные жизнью старики и старушки. Слов нет – подобных сюжетов вокруг нас много, но если кадр снят без сочувствия к ним, то зачем он? Для меня это каждый раз неприятная загадка, о чем иногда не скажешь студенту впрямую…


В декабре 45-го я тоже решал для себя эту проблему, и это было еще одним уроком, полученным мною в тот пасмурный зимний день, который благодаря декану Шкаренкову я прожил удивительно емко.

Теперь, глядя на абитуриентов, иногда вспоминаю, как Игорь Михайлович переспросил меня: «Хотите в документальное кино? А почему?» Я ответил ему довольно сбивчиво, ведь не мог же я продекламировать четверостишие, не имеющее никакого отношения к кинопублицистике, но оказавшее на меня тогда решающее воздействие:

 
Я много жил в гостиницах.
Слезал на разных станциях.
Что впереди раскинется —
Все позади останется.
 

Это стихотворение Константина Симонова про любовь, про актрису Валентину Серову, но, прочитав его, я подумал об авторе: «Какой он счастливый!» И полюбил предстоящие дороги задолго до того, как в действительности увидел и почувствовал что это такое!

…Утром колонна наших машин выехала из Нукуса, и первый день пути окончился удивительно быстро. Пришла зимняя каракумская ночь. Наломав саксаула и приготовив запас дров для ночного костра, мы ужинаем сухарями и кусками колбасы, оттаивая свои порции над огнем. Кипятим в котле чай, и каждому достается по вместительному черпаку «с дымком». С удовольствием глотаем его, одновременно отогревая руки о кружки. Погода «не жаркая», температура минус пятнадцать.

Кошма уже расстелена. Сейчас все улягутся вповалку, под черным туркменским небом разнесется богатырский храп. Уснут все, кроме очередного дежурного и меня, ассистента Романа Лазаревича Кармена. Мне предстоит зарядить кассеты на завтра, почистить камеру, проверить оптику, упаковать отснятый материал…

Потихоньку все отходят от костра, разговоры стихают. Роман Лазаревич тоже ложится. Он устраивается поудобнее, оставляя мне место с краю, и вдруг весело подмигнув, говорит: «Запишите в свою книжечку, Сережа: нет профессии лучше, чем профессия кинодокументалиста». И хотя мне безумно хочется спать, день был нелегким, я отвечаю: «Да, Роман Лазаревич, конечно»…

Четыре года я не был на Чукотке. И вот снова прилетел в Уэлен и сразу – в море с охотниками. Но не повезло. Моржей не было. Ни одного китового фонтана. Даже нерпы не показывались, чтобы посмотреть на нас. Летнее высокое солнце медленно двигалось по синему небу. Было тепло и как-то удивительно уютно. Широкоплечий чукча, одетый в тонкую летнюю кухлянку, разжег примус, достал закопченный чайник:

– Будем чай пауркин, – сказал он. – Хочешь чаю?

– Иии-и… – ответил я по-чукотски. – Да.

«Пауркин» значит варить. Это я помнил. А вот имя охотника забыл. Не был четыре года в Уэлене и забыл.

Тихий пустынный океан плавно покачивал наш вельбот. Теплое солнце, безветрие. Ощущение душевного покоя охватило меня, и я подумал, что видеть этот мир, чувствовать себя его частицей – это и есть полная радость бытия, счастье жить на свете…

Ритмично постукивал мотор, и далеко-далеко уходили волнистые полосы, которые оставлял вельбот, вспарывая острым носом глянцевую водяную поверхность. Радостно было, что все это я вижу, и грустно, что все это кончится.

 
Что впереди раскинется —
Все позади останется…
 

И вдруг я вспомнил: Ичель зовут охотника, Ичель.

– Спасибо, Ичель!

…Всю ночь я сидел и печатал фотографии, снятые по требованию декана. А наутро пришел в институт: «Разрешите? Здрасьте». И положил на стол снимки, наклеенные на картонные паспарту, подписанные и пронумерованные.

Приняли меня с одним условием: я должен догнать курс и сдать зимнюю сессию до того, как начнутся весенние экзамены. Не сдам – отчислят.

– Понятно? – строго спросил меня Игорь Михайлович. Мне было понятно. Давай, Медынский, отбросив официально-равнодушное «вы», ободряюще сказал декан. – Если ты семи пядей, то догонишь.

– Я не «семи», – возразил я. – Но хочу учиться и догоню.

– Правильно, – согласился декан. – Если по-настоящему захочешь, сделаешь!


Удивительная все-таки книга – Библия. В ней прокомментированы все возможные жизненные коллизии. «Ищите и обрящете, стучите и отверзнется, просите и воздастся вам…» Вот я постучал, и открылось…

– Вы собираетесь снимать кинофильмы, – говорит нам руководитель курса. – А для этого…

Его имя почти все мы знали еще до войны, со школьных, таких далеких, как нам тогда казалось, лет: Борис Волчек. В короткой, энергичной фамилии было что-то неуловимо притягательное, и запоминалась она сразу. И хотя блистательно снятая «Пышка» оставила нас почти равнодушными, но вот «Тринадцать»! Мы были подростками, и битва в пустыне произвела неизгладимое впечатление! Сморщенная горячими ветрами пустыня… Я сейчас вижу ее живописный и вместе с тем однообразный и угрожающий рельеф. Резкие солнечные блики на лицах людей, измученных жаждой и смертельной опасностью. Маленькая глинобитная крепость, затерянная в бескрайних песках, давшая приют и защиту красноармейскому отряду, окруженному басмачами. Она была снята с верхней точки и выглядела такой уязвимой и обреченной, что от тревоги за наших бойцов замирала душа.

Когда мы были только зрителями, мы не предполагали, что за каждым кадром стоит определенный художественный замысел. Это потом нам, студентам операторского факультета, стало понятно, что передать ощущение обреченности, зримо подтвердить, что спасения ждать неоткуда и тринадцать бойцов должны надеяться только на свои силы, помогла именно та верхняя точка, откуда крепость была видна во всей своей трагической затерянности среди бескрайних песков. На семинаре мы услышали от Бориса Израилевича, что такая съемочная точка появилась после того, как он настоял, чтобы в пустыню привезли бревна и доски, из которых построили высокий партикабль для кинокамеры, и что операторское искусство – это не только умение использовать оптику и найти выразительный ракурс, а еще и умение организовать съемку, отстоять свои замыслы, что ребристая поверхность пустыни во всех кадрах фильма видна потому, что каждый раз для съемки выбирался такой момент, когда солнечный луч падал на барханы под углом, выявляя рельеф местности и фактуру песчаных волн. Солнце в качестве осветительного прибора, который можно «перевешивать» с места на место и направлять в необходимую сторону, – это, казалось бы, так просто и вместе с тем так удивительно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации