Электронная библиотека » Владимир Возовиков » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Эхо Непрядвы"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 17:45


Автор книги: Владимир Возовиков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Надо было сразу отнять ярлык и отдать другому князю!

– Видишь ли, Акхозя, недалекие правители во всем ищут скорую выгоду. Уже с давних пор ярлыки для ханов и мурз стали предметом торговли. А Москва за Владимирское княжение платила больше других. Когда же ярлык у нее стали перехватывать, она на то просто плевала. Димитрий девятилетним отроком вышиб из Владимира суздальского князя, при котором находилось наше войско, посланное для охраны ярлыка. И ему с боярами сошло с рук.

– Но почему?

– Потому что против Москвы недостаточно одного, даже самого большого, тумеиа – о том говорит участь Бегича. Большего ханы послать не могли, занятые усобицами. Когда же Мамай собрал Орду воедино, он увидел перед собой соединенные силы русских князей. Мамай и на ордынском троне остался темником, но уметь командовать войском – еще мало, чтобы управлять народом и событиями. Он думал: государство должно служить мечу. Но такое государство мало стоит, когда у противника найдется равный меч. Мамай не понимал, что меч – только слуга государства, один из многих слуг. Мамай был из тех слепцов, что убедили себя, будто перед ордынским мечом все на земле обязаны трепетать. Он ведь рассчитывал, что Димитрий побежит прятаться в дальние уделы, а войско его разлетится, как пыль, при первом дуновении ордынской бури. Мамай на весь мир стал кричать о своей несметной силе, о великом походе на Русь и в закатные страны – он думал, что слова разят, как стрелы. Узбек был сильнее его, а посылал тумены на Русь только под командованием самих русских князей. Мамай, говорят, хорошо изучил «Ясу». Но знал ли он прошлое Орды? Понимал ли, что иго от самого начала поддерживалось распрями русских князей – их собственными руками?

– Какую службу ты назначишь мне, повелитель?

– Трудную, достойную государственного мужа. Ты пойдешь моим послом в Москву. Ты пойдешь туда с отборной тысячей воинов – этим мы покажем, что не думаем терять право повелителей Руси.

– Тысяча самых лучших воинов не отворит московских ворот!

– Ты, Акхозя, думаешь, как Мамай. Но ты ведь будешь послом и пойдешь в Москву не сразу.

– Я понял, повелитель.

– У нас еще будут беседы, когда соберем посольство. А теперь начнем пир. Ты расскажешь нам про своих соколов и ястребов, а про твоего чисто-рябого Джерида споет сказитель. И запомни мой совет. На пирах старайся казаться пьянее, чем ты есть. Душой не размягчайся, все примечай и запоминай. Но тому, кого хмель одолел, прощай всякое слово, хотя бы он грозил тебе самому. Опасен тот, кто во хмелю молчит, – он боится сказать затаенное. Будет лучше, если все мои слова станут твоими мыслями, но не словами.

Тохтамыш велел стелить скатерти под открытым небом, на самом берегу. Птицы, распуганные с воды ястребами, снова возвращались на озеро, иные пролетные стаи, будто не замечая людей, делали круг-другой, садились отдохнуть и покормиться. Хорошие стрелки могли бы добывать дичь прямо с берега, но кто же возьмется за лук после соколиной и ястребиной охоты? Это все равно, что запивать пенящийся кумыс озерной водой.

Тохтамыш прошел в большой полотняный шатер, где на деревянных приездах дремали сытые ловчие птицы, долго любовался соколами, вглядываясь в живой рисунок их пера, где переход красок неуловим для глаза, – словно один цвет порождает другой, сливаясь в изумительный окрас, который только и может носить эта птица.

Тохтамышу вспомнилось предание о том, как Чингисхан однажды собрал своих наянов и спросил: в чем заключены высшие радости и наслаждения мужа? Самый старый из военачальников ответил: они-де в том, чтобы муж взял своего сизого сокола, сел на лихого коня и, когда зазеленеют луга, выехал бы охотиться на сизоголовых птиц. Тогда Чингисхан спросил другого наяна, и тот ответил: «Высшее наслаждение для мужа – выпускать ловчих птиц на бурых журавлей и смотреть, как кречет или сокол сбивает их ударами когтей». Спросил Чингисхан и самых молодых воинов, они тоже ответили, что не знают наслаждения выше, чем охота с соколами. «Вы нехорошо говорили, – ответил всем Чингисхан. – То наслаждение не мужа, а скопца. Величайшее наслаждение мужа – это подавить возмутившихся и победить врага! Вырвать врага с корнем и захватить все, что он имеет! Заставить его жен и дочерей рыдать, обливаться слезами! Овладеть его лучшими конями! А животы прекрасных жен врага превратить в свое ночное платье, в подстилку для сна, смотреть на их разноцветные ланиты и целовать их, а сладкие губы, цвета грудинной ягоды, сосать досыта!»

Тохтамыш не был согласен с кровожадным и властолюбивым стариком. Он считал соколиную охоту лучшим и достойнейшим наслаждением мужа. Нет, он и ценой жизни не уступил бы свою законную власть над ордынскими землями и подвластными народами. Но в самой этой власти он не видел наслаждения. А уж воевать только ради того, чтобы заставить баб обливаться слезами и превратить чужих жен в подстилку для сна, считал недостойным мужа. Ему не хотелось бы сейчас затевать никаких военных походов. Но если Димитрий не заплатит дани, а Тимур не уступит ему Хорезма и протянет руки ко всему Кавказу, Тохтамыш ударит без колебаний. Потому что и русская дань, и Хорезм с Кавказом – его законное наследие. Силу Великой Орды питает бессилие подвластных народов, которые обязаны своими трудами кормить ханское войско. Не брать даней – значит, выкормить враждебную силу в подвластных племенах, а своих превратить в нищий кочевой сброд. Этому не бывать, да этого и сама орда не позволит хану.

Но до чего же хороша мирная весна! Степь полна гоготом, свистом, курлыканьем, воркотней, шорохом крыльев, залита серебристым журчаньем жаворонков и ручьев. Такая музыка приятнее, чем военные трубы и бубны, звон оружия и предсмертный хрип. Пока не настало время походов, надо ею насладиться вволю.

Все было готово к пиру. В степном воздухе разливался дух запеченной баранины и жареной дичины. Тохтамыш неспешно приблизился к скатертям, где для него на лучшем месте были положены мягкие подушки. Прежде чем сесть, он отыскал глазами в толпе охотников старого сказителя с комузом в руках и указал ему место напротив себя.

VII

Над зелеными лугами Замоскворечья, над рябой синью реки Москвы и стеклянной гладью голавлиных проток ударил тяжкий гром, покатился к лесистым холмам, встряхнул в посаде терема и домишки, шарахнулся о белокаменные стены Кремля, сорвал с крепостных башен и церковных куполов крикливые стаи воронья и писклявых галок, отраженный, заглох вдали – будто рассыпался в пространстве чугунным горохом. Люди заезжие изумленно оглядывали ясное небо в редких кругло-кудрявых облаках, испуганно крестились; москвитяне, для которых грозовой удар под голубым небом давно перестал быть чудом, оставляли дела, тревожно поглядывая в замоскворецкую сторону, где клубилось и расплывалось белесое облако дыма. Знали, что гром и облако извергнуты тюфяком либо пушкой – трубами, склепанными из листового железа и прихваченными к деревянным колодам с помощью цепей, – а все же есть зловещее в противоестественном. Может, правду разносят шептуны, будто воеводы продают души дьяволу, чтоб только одолеть своих врагов в битвах, – и дьявол дарит им адские машины, изрывающие вместе с огнем, каменьями, рубленым железом зловонную серу преисподней? Не зря же в закатных странах пушкарей объявляют слугами сатаны, а рыцари, враждующие с городами, отрубают руки пленным. На Руси велено считать пушкарей наравне с кузнецами, да как же поверить, что оружие их не обладает колдовской силой? Засыпав в такую трубу пригоршню зелья и забив ядро, любой способен уложить наповал броненосного воина, сызмальства воспитанного в богатырстве, который нормального человека пришибет одним щелчком железного пальца. Нет, не своей силой действует огнебойщик – оттого и не принимала душа подобного оружия. Даже кузнецы, сами сплошь колдуны и чернокнижники, чурались первых пушкарей, поселенных на окраине кузнецкой слободки.

Зато воевода Боброк-Волынский и окольничий Вельяминов тех пушкарей жаловали, не обходили, заглядывая в слободку, а тюфяки и пушки велели ставить на стены Кремля, каждую новую поделку смотрели сами. Вот и теперь рыбаки, тянувшие неводом карасевое озерцо в пойме Москвы, видели на просторном лугу, там, где истаивало облачко дыма, белое корзно не то воеводы, не то окольничего в окружении десятка простых воинских плащей.

То действительно был Боброк-Волынский, выехавший со старшиной оружейной сотни на испытания боем новой пушки, слаженной мастерами Пронькой Пестом да Афонькой Городней. Еще зимой задумали они сковать пушку, не похожую ни на жестяные тюфенги Востока, ни на дерево-жестяные бомбарды Запада, ни на русские тюфяки. И те, и другие, и третьи, имея расширенное жерло, широко разбрасывали заряженные в них каменья и жеребья – рубленое железо, медь или свинец. То хорошо, и для пушкарей сама пальба не опасна, но заряд быстро терял силу: на сто шагов свинец и железо отскакивали от дерева, а по живым мишеням из кремлевских тюфяков, слава богу, стрелять пока не приходилось. Будет ли от них прок в бою?

Пронька с Афонькой предложили выковать пушку с ровным длинным жерлом, а чтобы жестяную трубу не разорвало – обложить ее плотно пригнанными дубовыми дощечками и снаружи обмотать проволокой. Такое орудие должно стрелять дальше и поражать даже небольшую цель. Воевода сам загорелся новой пушкой, не велел мастерам заниматься иными делами, пообещав, что без хлеба их не оставит. Трудились пушкари денно и нощно, немало извели гладкой жести, и вот их детище, прикованное железными цепями к прочной дубовой повозке, первый раз грозно рыкнуло на замоскворецком лугу.

Пока пушку заботливо прощупывали, воевода осмотрел разбитый камнем щит, воротился задумчивый, молча разглядывал чудище на повозке, теребя колючий подстриженный ус. Мастера и подручники их тревожно притихли, спешенные дружинники князя прекратили топтание вокруг пушки.

– Слушай-ка, Пров, – обратился наконец воевода к старшему мастеру, подвижному, крепкому, как пестик. – Ты можешь в свою пушку зелья добавить?

– Можно, государь, можно! – торопливо ответил присадистый, круглый Афоня.

– Нишкни, Афонасий! – оборвал старший и прямо посмотрел в глаза воеводы. – Отчего ж не мочь, Дмитрий Михалыч? То дело нехитрое, да беды б не вышло?

– Выходит, нельзя.

Пушкарь, подергивая бороду, озабоченно пояснил:

– Сила в этом зелье неровная, ее, сатану, заране трудно вычесть. Зелье-то сами готовим, на глазок, оно и выходит когда как.

– А мы лишь полгорсти. Я, пожалуй, сам запалю.

Пушкарь насупился:

– Полгорсти оно, конешно, ничего. Да палить я сам буду. Тебе никак не можно, Дмитрий Михалыч. Закон пушкарский не велит. Кто сладил пушку – тому и стрелять с нее.

Афоня бросился было к мешку с зельем, но Пров удержал:

– Афонасий, язви тя в дышло! Што ты ноне мечешься? Сядь на травку – не то беды с тобой наживешь. Тут не молотком стукотать.

Опасное огнебойное дело не терпит суеты и спешки, но Боброк лишь улыбнулся, гладя на обескураженного Афоньку, хотевшего показать перед воеводой свое рвение. От успеха нынешнего испытания пушки зависело – быть или не быть обоим мастерам зачисленными в оружейную сотню – едва ли не самый почетный и сильный цех московских ремесленников. Пронька позвал помощника:

– Вавила-свет, твой глаз самый верный. Отмерь-ка ты, как должно, и зелье, и заряд по зелью. Ядро прикажешь, Дмитрий Михалыч, аль жеребья?

– Положите медной сечки, – велел Боброк.

Мужик средних лет, русобородый, одетый в чистую холщовую рубаху и чистые портки, с помощью каменных гирек тщательно отмерил заряд, потом забил его в дуло сосновым стежком, обернутым войлоком, легко повернул повозку, направив пушку на щит.

– Дозволь-ка, Проня, мне самому запалить?

Старший оглянулся на воеводу, махнул рукой:

– Пали, Вавила. Ты бы, государь, отошел подале с кметами. Береженого бог бережет.

Он первый пошел от пушки, Боброк, дав знак дружинникам, двинулся следом. Вавила перекрестился, выхватил из костра пальник – железный прут с загнутым концом, боком подошел к пушке, ловко приложил пылающее железо к запальному отверстию. Телега подпрыгнула, воздух рвануло длинным пламенем и громовым раскатом – будто осела земля – больно ударило в уши; за речной протокой от водопоя шарахнулось стадо, донесся рев испуганных животных; вечером хозяйки станут жаловаться, что у коров пропало молоко…

Пушка выдержала, и воевода, кликнув старшего мастера, быстро зашагал сквозь удушливый дым к мишени. Деревянные плахи рябили от глубоко впившейся меди.

– Однако! – только и сказал воевода, вынул кинжал, выковырял несколько разновеликих картечин, рубленных чурочкой, сунул в кошель. На обратном пути, кивнув на белокаменные стены, словно парящие над зеркалом реки, заговорил: – Тюфяки, што там, больше для испуга. Твоя же страховидина – не пустой гром. С нею не токмо на стенах – и в поле стоять можно. Полсотни запалов выдюжит?

– Должна бы, Дмитрий Михалыч. А коли проволоку в два ряда положить – и три сотни выдюжит. Да не таких еще запалов.

– Тяжеловата будет. Не все пушкари, как этот твой работник, Вавила, што ли?

Мастер промолчал. Когда подходили к пушке, воевода неожиданно спросил:

– Сколько тебе сроку надобно – десятка три таких изладить?

Пронька споткнулся, растерянно уставился на воеводу, в лицо ему кинулся жар. Едва сдерживая радость, ответил:

– Ежели, государь, моей домашней ватагой робить да Афонькиной, так пяти лет, пожалуй, хватит.

– А ежели и других пушкарей да кузнецов приставим? Мне надо хотя бы через два года десятка полтора таких пушек.

– Вот кабы пушечный двор да мастеров подучить – чрез два управились бы.

– Тебе сразу пушечный двор подай! – Боброк усмехнулся. – Ты-то чего молчишь, сотский? – оборотился он к старшине оружейников.

– Да што скажу, государь? Дока не до пушечного двора и нет нужды в нем. Соединим подворье Проньки с Афонькиным, поставим большую кузню да волочильню к ней, и довольно будет. Хотя не по душе мне дым да огонь серный, а жить-то надо. Станем клепать эти пушки, будь они неладны, исчадье сатанинское!

– А ты чего скажешь, востроглазый пушкарь? – Боброк неожиданно обратился к Вавиле, стоявшему у телеги позади Афоньки. По тому, как мужик скинул островерхую шапку, поклонился без холопьей поспешности и ужимок, как уверенно заговорил, Боброк не без удовольствия убедился, что угадал человека неглупого.

– Скажу так, государь: зря наш старшина к пушкам душой не лежит. Умом-то он их оценил – и то ладно.

– Так ты душой за них? – колюче прищурился воевода.

– Наше ж оружье, городское. Вон в закатных странах кончилась у разбойных сеньоров волюшка над городами насильничать. Осыплют со стен ядрами каменными да каленым железом – рыцари, што воробьи от кошки, разлетаются. У нас рази своих грабежников мало? За милую душу пужанем!

– Ты-то откуда про закатные страны знаешь? С купцами, што ль, водишься?

Вавила замялся, Дронька, нахмурясь, незаметно сделал остерегающий жест.

– Чего язык прикусил? Коли тайна, пытать не стану.

– Да какая там тайна, государь! Был я полоняником в закатных странах, многое повидал. Сгинул бы на чужбине, да один добрый болгарин выкупил, после отпустил в Тану. А уж оттуда купцы-фряги вестником меня отослали в здешний торговый дом.

– Сослужил им службишку?

– Как сказать, государь? Было велено – и передал, штоб, значит, они почесть оказали Димитрию Ивановичу за победу его над Мамаем. Еще другое наказывали – то не по мне. Вот и нанялся к пушкарям. Да не ведаю, приняли фряги наказ танского консула аль нет. Грамотку-то ихнюю у меня отняли на порубежье…

Пронька делал Вавиле страшные глаза: чего мелешь, дурак, кто за язык тянет?

– Стой, стой! – Воевода наморщил лоб. – Грамотка, говоришь? Да ты не тот ли шатун, коего Ванька Бодец под замок засадил?

– Было, государь. – Вавила изумленно глянул на воеводу и тут же опустил глаза, сообразив: за ним тянется розыск в самой Москве. Дронька даже застонал от досады: доболтался! Теперь прощайся с таким-то работником!

– Как же ты здесь оказался? – Воевода продолжал хмурить высокий лоб под горностаевой шапкой.

– Не мог я, государь, стерпеть неправды – за чужую вину хотел боярин меня охолопить. А заступников где искать? Сам волостель – и суд, и расправа. Ну, выбрал я ночку потемнее, буран посердитее да и ушел.

Пушкари, замерев, ждали приговора. Им уже было ясно, что князь, главный воевода, мирволить беглому холопу не станет. Докажи-ка без серьезных свидетелей, что волостель был неправ! До Боброк, вдруг отмякнув лицом, проворчал:

– У него, вишь, заступников нет! Девицу-то свою забыл?

– Анюта?! Где ж она, государь?

– Почем я знаю? То зимой еще было. Она в доме сотского Тупика Васьки жила, при женке его сенной девкой… Видал я грамотку твою у князя Владимира – сам Ванька Бодец ее и привез. До фряги-то, экие змеи хитрющие! Ведь посылали к ним спросить: не являлся ли человек из Таны? Так божились, будто никаких вестников не бывало. А государю поднесли панцирь с золотой насечкой.

– Слава те, господи! – Вавила перекрестился. – Да они ж меня за свово приняли, а своих людишек фряги берегут в крепкой тайне.

– Знаем. До о том – после. Давай-ка, шатун, добавь еще с полгорсти зелья в пушку да набей железные жеребья. И откатите ее шагов на тридцать. Всяко обстрелять надо сию громыхалку, потом уж решим, сколько их делать.

Пушкари бросились исполнять приказ воеводы. Пронька толкнул Вавилу в бок:

– Твое счастье – на Боброка попал. Ну, брат, теперь тебе прямой путь в оружейную сотню. Да корма поставят, куны станешь получать. А поручительство дам хоть нынче.

Откатывая пушку, Вавила вдруг услышал, как воевода позвал одного из дружинников:

– Каримка! Сбегай в детинец, на двор князя Владимира. Сыщи там сотского Никифора, у него гостит Ванька Бодец. Бражничают небось, сукины дети, пользуясь отъездом князя. Как соберутся да начнут вспоминать – непременно им подай братину с медом. Вели Ваньке сей же час быть ко мне. А хмелем зашибло, такты не смотри, што боярин: за шиворот – и в реку, полощи, покуда не отрезвеет. С пьяной-то рожей он мне не надобен. Да не утопи, идол чугунный!

Приземистый, квадратный воин радостно закивал головой, скуластое лицо его расплылось в улыбке.

– Сполним, бачка-осудар! Кароший люди, зачем топить? Живой будит, чистый будит Ванька.

Воин свистнул, одна из лошадей, что паслись на лугу, подняла голову, рысью подбежала к хозяину. Каримка ловко взлетел в седло, дико гикнул, бешеным галопом помчался к низководному мосту, перекинутому через реку пониже Кремля.

– Вот змей! – ругнулся Афонька. – До смерти может напугать, чистый ордынец.

– Этот «ордынец» в сече Куликовской из самой свалки мурзу Мамаева живым уволок, и нукеры не отбили. За того мурзу, говорят, тыщу рублев выкупа отвалили.

– Эка загнул! С тыщей он небось гостем богатым сидел бы в лавке, а не мотался простым кметом в седле.

– Кому – поп с крестом, а кому – черт с хвостом. Того мурзу он свому воеводе подарил, за то и взят в дружину.

– Мало ли нынче татар на княжеской службе?

– Так оне при татарских князьях и состоят, а этот при государе…

Работая у пушки, Вавила с тревогой размышлял о том, что сулит ему встреча с боярином-обидчиком?

Меняя заряды, палили железом, свинцом, каменными ядрами. Боброк становился все задумчивее. Было уже очевидно, что новая пушка превосходит меткостью самую лучшую баллисту, не говоря о катапультах. К тому же ни баллиста, ни катапульта, ни порок не могли стрелять металлической сечкой, поражая сразу множество целей. Воевода хмурился от мысли, что лет через пятьдесят огнебойное оружие может превратить войны в сплошное смертоубийство, перед которым побледнеют все нынешние битвы, даже кровавая Куликовская сеча, свидетелем которой он был сам. Прежние машины войны служили только слабым подспорьем мощи человеческих рук, эти же новые пугали Боброка: он предугадывал, что на страде смерти они со временем превратят разум и руки людей в свой придаток. Заряди, наведи, запали – и пушка сама совершит страшное дело разрушения и убийства, совершит так же слепо, безжалостно, бестрепетно, как это делает стихия. Вот почему и Боброку-Волынскому не по душе огнебойное оружие. Но прав старшина: жить надо.

– Слушай-ка, Вавила, ты и такие пушки в закатных странах видывал? – спросил вдруг воевода.

– Так, государь, теперь все чаще льют бомбарды из меди и бронзы.

– Льют? А ты сам-то, часом, не пробовал?

– Не пробовал, государь, но видать приходилось – я ж черным рабом при ихних мастерах вертелся. Да лить нехитрое дело. У нас вон какие колокола льют – то потруднее.

– Колокола, – повторил воевода, потирая шрам на щеке. – Досель колокола лили, чаши, подсвечники, кубки, теперь надо пушки лить. И лучше заморских, ибо нам они нужнее.

От моста галопом неслись двое конных. Передний в белой расшитой сорочке и красной бархатной шапке остановил коня на скаку, птицей слетел с седла.

– Рад служить, государь!

– Послужи, Бодец. Зря я на тебя, однако, грешил сегодня… Эй, Вавила, поди ближе. – Когда пушкарь приблизился, воевода спросил: – Глянь-ка, знаком тебе этот человек?

Молодой боярин быстрым взглядом обежал мужика:

– Можа, видал гдей-то, а можа, и нет.

– Вспомни, боярин, не ты ли меня прошлой осенью в баню запирал?

– Ха! Странник? Дурья башка, куды ж ты пропал? От Ваньки Бодца сбег – это ж удумать! Холопьи порты носишь. Да я б тя посадил тиуном, в камку нарядил бы, на серебре ел бы…

– Погодь, Бодец, – остановил воевода. – Што там с конем-то вышло у вас?

– Какой конь, Дмитрий Михалыч? У меня коней полно. Люди надобны, мужики. Давай обратно, што ли, так и быть, приму…

– Довольно, Ванька! На княжьей службе Вавила, не сговорил прежде, теперь – неча. И винился я пред тобой зря – несет, будто из медуши. Назад ступай да скажи Никифору: довольно меды усиживать – завтра, может, понадобитесь.

Пушку и побитые щиты воевода приказал доставить к нему на подворье, Вавиле – зайти в княжеский терем для разговора.

На следующий день утром у великого князя была дума. Из Городца-Мещерского от князя Хасана примчался вестник: через Казань в Нижний Новгород проехал посол Тохтамыша с отрядом в семьсот воинов. Посол идет в Москву, но сначала как будто – в Тверь.

Димитрий оглядел собрание с привычным уже чувством утраты – нет Бренка, нет Тарусских, нет Белозерских… Нет даже князя Владимира Храброго – уехал в Боровск и Серпухов. Сытые лица бояр вдруг вызвали глухое раздражение, словно эти люди виноваты в том, что лучшие не вернулись с Куликова поля. Молча прошел князь к своему трону на возвышении, сел, и бояре уселись, выжидающе глядя на государя. Было душно, а иные – в соболях и бобрах. Завезли откуда-то дурацкий обычай рядиться в меха даже летом, чтобы похвастать богатством.

– Дворский, вели растворить окна. Сопреют бояре, с кем думать буду?

Сопели, утираясь, пытливо смотрели в лицо князя: шутит или всерьез? Под усами Боброка-Волынского таилась усмешка.

– Стало мне ведомо, бояре: в Нижний Новгород прибыл послом от великого хана Тохтамыша сын его царевич Акхозя. А с ним, почитай, тысячный отряд войска. Идет он к нам. Што вы мне посоветуете: слать навстречу бояр аль, может, самому ехать – все ж ханский сын?

– От кого ведомо сие? – недоверчиво спросил Морозов.

Боброк остро глянул на боярина – ишь ты, удивился! Считает себя посредником между Донским и Суздальским, ему непонятно, отчего посланец из Нижнего минул его боярский двор.

– Весть от верного человека, – спокойно ответил Донской.

– Чего ж это ханский посол поперся чрез Нижний? – спросил русобородый, моложавый Федор Кошка, сын знаменитого посольского боярина Андрея Кобылы, недавно умершего. – В Москву из Орды есть короче пути с тысячным-то отрядом.

– Послу дороги не заказаны, он их сам выбирает.

– Или хан за него, – отозвался Тетюшков.

– Верно, Захария, – ответил Кошка. – Глядишь, из Нижнего еще в Тверь аль в Рязань наладится.

– Тогда и неча нам встречать его, – отрезал Тетюшков. – Не заблудится, раз ему и окольные дороги известны.

– Што говоришь, боярин! – вскинулся Морозов. – Обидеть посла-царевича? Да пошли хотя бы меня, государь, – исполню посольство как надо.

– Небось когда Мамай стоял на Дону и смертью нам грозил, ты, Иван Семёныч, за чужие спины прятался, животом страдал, а ныне в посольство набиваешься, – проворчал недовольно Вельяминов. – Есть заслуженнее тебя.

Морозов побагровел, вскочил, полы бобровой шубы разлетелись.

– Ты, окольник, не кори меня московским сидением! Тебе государь лапотный полк доверил, нам же со Свиблом – стольный град.

– Довольно, бояре, считать заслуги. Совета жду от вас. Так ты, Захария, вовсе не советуешь встречать посла?

Тетюшков поднялся:

– Да, государь. Не тебе ныне искать чести у царя татарского. Больше скажу. Воля посла выбирать дороги к Москве, но водить по Руси тысячные рати воли не давай. Довольно и одной сотни.

От наступившей тишины вздремнувший было старый Свибл вскинул поникшую голову и уронил горлатный столбунец. Никто не засмеялся. Молодой Василий Вельяминов быстро поднял шапку, что-то шепнул боярину на ухо. Свибл хрипловато сказал:

– Послы из Орды приводили тысячное войско, когда привозили ярлыки на великое княжение Владимирское. Мне сдается, царевич тож не с пустыми руками.

Донской усмехнулся:

– Хоть ты и спишь изрядно, Федор Андреич, а как проснешься – каждое слово твое золотое. Что ж, решать будем. Ты, Морозов, хочешь встретить царевича – так нынче же отправляйся в Нижний. Где бы ни нашел Акхозю, скажи: на нашей-де земле ушкуйники повывелись и довольно ему сотни нукеров. Вторжение тысячи вооруженных татар в московские пределы сочту за военный набег. Ступай.

Морозов раскрыл было рот, но, встретив взгляд Донского, поспешно поклонился.

– Ты, Дмитрий Михалыч, – обратился Донской к Боброку-Волынскому, – призови Владимира Красного да пошли его с Тупиком по нижегородской дороге. Пусть возьмут четыре сотни. К ним присоединится отряд Хасана. Встретят посла и проводят. Но коли он ослушается и поведет более сотни всадников, пусть заступят дорогу.

– Слушаю, государь.

– Последнее, бояре. Взято было мной из казны серебра полтысячи гривен – для дела оружейной сотни. Теперь больше требуется – без вашего приговора не обойтись.

Бояре замерли: тысячи рублей серебром не хватило?

– У нас што, оружия меньше прежнего?

– Меньше. С Куликова поля, почитай, и единого щита целого, панциря непорубленного, меча незазубренного не привезли. Что можно, мы выправили частью в Москве, частью по иным городам. Но плох воевода, у коего на две рати запаса нет.

– Сколько надобно, государь?

– Две тысячи рублев. Железо дорого, медь не дешевле, а нам того и другого требуется немало.

– Две тысячи! Помилуй, Димитрий Иванович! Не лучше ли столько ж добавить да и снарядить ушкуйный караван за море?

– Не лучше! – Взор Донского захолодел. – Не одну Орду напугала наша победа. Лишь венецианцы везут то, чего просим, но до них далеко, да и султан встает поперек дороги. С ним заодно Тохтамыш. Свое оружие нам надобно, лучшее, чем у других.

– Да ты скажи, чего затеваешь-то, государь?

– Разумно спрошено. Задумали мы завести в войске оружие огнебойное: пушки не только на стенах держать, но и на телеги ставить, часть копейщиков оборужить огнебойными ручницами да зелейными бомбами. То в иных землях уже делается.

Погудели, поспорили. Шутка ли этакие деньжищи всадить в неведомое дело! Где они себя показали, эти тюфяки да пушки? Грому от них много, да то лишь сотрясение воздуха. Шесть лет назад с казанских стен громыхали тюфенги по русскому войску, плевали в лица осаждающих серным дымом и мелким каменьем, да не помнится, чтобы кто-то пострадал или напугался – и в Москве такие громыхалки имелись. Стрелы татарские куда страшней! И вот на тебе – тысячи рублей на забаву. Эти разбойники из оружейной сотни небось оплели воеводу и самого государя ради корысти.

С места поднялся Боброк-Волынский.

– Дозволь, Димитрий Иваныч, пригласить бояр во двор. Покажу им «пищалку», слаженную Пронькой Пестом, Афонькой Городней да Вавилой Чехом, а также и работу ее.

Воротясь, бояре приговорили выдать в оружейную сотню деньги для устройства огнебойного дела.

Покидан княжеский терем, толпа у крыльца расступилась перед высоким человеком в монашеском одеянии и белом клобуке. Темные глаза его обжигали бояр, и они торопливо обнажали головы. Придерживая левой рукой большой кипарисовый крест на груди, правой он размашисто перекрестил толпу на обе стороны и широким шагом прошел в терем. Бояре вздыхали: дело неслыханное – государскую думу держали, а про митрополита никто не вспомнил! В последние дни ходило по рукам бояр гневное письмо Киприана к Сергию Радонежскому, написанное после любутского бесчестья – трудно сказать, кто тут постарался, – только знали бояре, что Киприан того бесчестья не забыл, а Димитрий как будто и не пытается даже загладить его. На людях оба сдержанны, однако можно ли скрыть нелюбовь между великим князем и митрополитом. Государство крепко единением светских и духовных пастырей, жди беды, коли вражда побежит между ними. Ведь вот – не позвал Димитрий на думу Киприана.

О митрополите сообщили отроки, в прихожей палате встретил его игумен Симоновского монастыря Федор, племянник Сергия, бывший на думе среди бояр. Духовник великого князя, Федор был своим в этом доме, всюду вхож – вплоть до спальни великого князя и светлицы княгини. Низенький моложавый игумен казался невзрачным рядом с Киприаном, но тот знал о его влиянии на великого князя, и не случайно письмо к Сергию было адресовано также и Федору. Сейчас, не допуская игумена к руке, Киприан громко заговорил, и в голосе клокотал плохо сдерживаемый гнев:

– Что же, честной игумен, великой князь вздумал умножать счет обид моих, нажитых любутским бесчестьем? Доныне стражду от немочи, нажитой в те дни и ночи, в кои терпел глад и хлад, запертый в клети проклятым воеводой Никифором, перенес муки, когда вели меня его люди неведомо куда, гадая со смехом, чего я более заслужил: убиения или потопления в лесном болоте, где хозяйничают нечистые? И такими словами хулили меня, коих не токмо святителю, но и черному рабу слушать непристойно. Разве своеволием ехал я, митрополит киевский и вильненский, на московский святительский стол, разве не святейший собор и константинопольский патриарх послали меня на место преставленного Алексия и разве не сам он, святой Алексий, хотел того и, умирая, писал о том в завещании? Не вышло из уст моих ни слова против князя великого Димитрия – ни до поставления, ни по поставлении святителем – ни на его княгиню, ни на его бояр. Не заключал я ни с кем договора, чтобы другому добра хотеть больше, чем ему, – ни делом, ни словом, ни помыслом. Наоборот, я молил бога о нем, и о княгине, и о детях его, и любил от всего сердца, и добра хотел ему и всей отчине его. И когда приходилось мне служить соборно, ему первому велел «многая лета» петь, а уж потом другим. Он же за то меня обвиняет, что в Литве был я сначала. Моя ли в том вина, что прежде там святителем был поставлен волей собора? И что плохого сделал я, быв там? Если кого из его отчины в плен отведенного где-нибудь находил, насколько у меня было силы, освобождал от язычников, отпуская домой. Кашинцев нашел, в Литве два года в погребе сидящих, и, княгини ради великой, освободил их, лошадей дал им и отпустил их к зятю ее, князю кашинскому. Церкви святые ставил, к православной вере многих язычников привел. Места церковные, запустелые с давних лет, выправил, чтобы приложить к митрополии всея Руси. Покойный Алексий-митрополит не волен был послать ни в волынскую землю, ни в литовскую какого-нибудь владыку, или вызвать, или рассмотреть там какое-нибудь церковное дело, или поучить, или поругать, или наказать виновного – владыку ли, архимандрита, игумена или князя с боярином. Каждый там ходил по своей воле. Ныне же с божией помощью нашими стараниями выправилось дело церковное, и десятина митрополии вернулась. Разве не прибыло от того величества и князю Димитрию? Почто же не оценил он того? А коли в гневе послал я тогда отлучение и проклятие мучителям моим, так надо пережить бесчестье, принятое в те дни моим святительством, чтобы понять меня. Однако же давно, поостынув, снял свое проклятие, ибо следовал заветам Спасителя – прощать врагов наших. И не сам ли великий князь позвал меня в Москву? Забыл я прежнее, принял стол святительский, почто же князь чинит новые обиды? Слыхано ль – на думу не позвал, без митрополита решено важнейшее государское дело!..


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации