Текст книги "По степи шагал верблюд"
Автор книги: Йана Бориз
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глафира с Федором не отличались подобным единодушием. Мать считала, что каждой козе надобно знать свой огород, а отец просто улыбался и щурил без того узкие глаза. Многое скрывалось за молчаливым благодушием Федора: драматические перипетии собственной судьбы, вера в непотухающий огонь справедливости, в случай, а главное – в любовь. Ведь, шагнув в пятый десяток, он твердо знал, что выходишь на дорогу, а оказываешься на перепутье жизни, ищешь за поворотом колодец, а находишь судьбу.
Юный Евгений к шестнадцати понял, что слово «счастье» в русском языке неправильно используется. Это понятие обозначалось словом «Полина». Без нее еда становилась безвкусной, вода не утоляла жажды, огонь не грел, ноги-руки не слушались. А в ее присутствии язык костенел, бросало то в жар, то в холод и снова отказывались повиноваться коварные руки-ноги. К семнадцати он осознал, что вместе им не быть – слишком глубока и черна пропасть, разделяющая его и молодую хорошенькую княжну. Тогда он начал строить грандиозные планы, как выкрасть свою возлюбленную, убежать в степи, жить на берегу прозрачного озера. Нагородил подробностей с Китайскую стену, мысленно разбогател и получил высокий титул за неисчислимые заслуги в войне, которая к тому времени уже закончилась. В общем, примерил на себя сверкающие одежды набоба[42]42
Набоб – титул правителей некоторых провинций восточной Индии в империи Великих Моголов.
[Закрыть] в сибирских декорациях. Когда мечты вполне сформировались и даже казались исполнимыми, он вдруг споткнулся о простецкую мыслишку: а ведь Полинька этого вовсе не хочет. Это не ее мечты, а только его. Она же жаждет светских развлечений, собирается в благополучный Екатеринбург или Омск, покуда в Москве и Санкт-Петербурге неспокойно, списывается со своими кузинами в Новгороде, заказывает бальные платья. Зачем ей его искусно выстроенный план и его приземленный мир с хрустальной капелькой озера посередине? Она хочет блистать в обществе, мечтает учиться, путешествовать. Не с ним.
Бегущая мимо усадьбы река шептала прибрежным деревьям сказки об ушедших в небытие рыцарях и принцессах, драконах и ведьмах, те запоминали их и передавали друг другу тихим шелестом листвы, а подслушивающий вездесущий ветер разносил по свету, безбожно перевирая и придумывая новые счастливые концовки. Полина с Евгением читали вслух Жорж Санд на французском и говорили о Париже.
– Ты скоро увидишь не только Париж, но и Италию, Австрию. Я слышал, что Глеб Веньяминыч планирует отправиться в большое путешествие, – вздохнул Жока.
– А у меня такое впечатление, что война еще не закончилась. – Полина подняла ореховые глаза, на бледных щеках заиграл нежный румянец. – Кажется, что впереди еще будет что‐то. Страшно.
– Чего нам бояться здесь‐то? Война далеко, столицы далеко. – Евгений погладил березовый ствол длинными пальцами, как будто пробежался по невидимым струнам.
– Батюшка так не считает. Я слышала, как они с маменькой обсуждали, что капиталы надобно переправлять за границу.
– Тогда тем более ты скоро туда поедешь. – Он встал, медленно обошел вокруг скамейки и остановился за ее спиной. Полина попробовала обернуться, чтобы посмотреть, что он там нашел, но Жока всякий раз уворачивался от ее взгляда, как будто боялся выдать какой‐то секрет.
– Мне тревожно, Жень. Я бы осталась здесь… В Новоникольском. Где наша речка. Рядом с тобой.
– Зачем ты так говоришь, Полина? – Он понизил голос, как будто они заговорщики и шепчутся о преступном. – Ты ведь знаешь, ты должна знать, чувствовать, что после таких слов я могу пойти наперекор всем – матери, отцу, твоему отцу. Зачем ты меня дразнишь?
– А я не дразню. Я все знаю. И я тоже хочу пойти наперекор всем.
Часть вторая
Глава 7
Рыжий строптивый верблюд оживился, почуяв приближение родных степей, раздул ноздри, призывно зачавкал, поводил по сторонам высоко посаженной горбоносой головой. Тюки на его спине всколыхнулись и забренчали привязанными к упряжи бубенцами. Редколесье закончилось, впереди расстилался скучный пейзаж из выгоревших на солнце сопок вперемежку с редкими околками желто-багряного праздника.
– Как зовут твой животин? – спросил Федор погонщика.
– Кызылкул, – отозвался статный молодой казах, сопровождавший караван.
Его рыжие волосы взопрели под лисьим малахаем и стекали по вискам ржавыми ручейками. Парень гнал караван уверенно, шутил едко, в ответ на жалобы только кривил тонкогубый рот. Светлозеленые глаза жадно рыскали по горизонту, охотясь за одному ему ведомым пристанищем для ночлега.
– Я знал один верблюд. Имя – Каракул. – Беседа ни о чем отлично вплеталась в размеренное покачивание между высокими горбами.
– Он черного цвета был? Это его отец. – Светло-зеленые глаза недоверчиво сощурились. – Точно Каракул?
По-русски погонщик говорил жестко, отрывисто, почти без ошибок, значительно лучше, чем сам Федор. Зато по‐китайски едва-едва складывал предложения, порой и понять‐то было трудно. «Наверное, с детства с русскими живет, вот и выучился», – с легкой завистью подумал бывший подданный Поднебесной империи, а ныне простой российский крестьянин.
– Да, точно Каракул, – повторил он вслух.
Казах цыкнул сквозь крепкие желтые зубы.
– Кул – по‐казахски «раб». Каракул – «черный раб». Сильный верблюд, даже могучий. Все местные караванщики хотят заполучить его потомство. Если возьмут боташку[43]43
Боташка (искаж. от «бота») – верблюжонок (каз.).
[Закрыть] из помета Каракула, дают кличку, чтобы понятно сразу, чья кровь течет. Вот мой, например, Кызылкул – «красный раб». Молодец, отлично службу несет.
– Да, добрый, красивый верблюд, – согласился Федор и про себя пообещал на привале угостить Кызылкула сухариком. Дорога впереди мнилась долгая, от животных зависели благополучие и скорость, нелишне к ним подмаслиться.
Караван двигался к китайской границе. Чжоу Фан решил навестить полузабытых родичей и поклониться дорогим могилкам. К тому же времена в России наступали неспокойные – как знать, вдруг придется кочевать на Восток.
Странника и манила, и страшила предстоящая встреча. Минуло два десятка лет, после Синьхайской революции 1911–1912 годов канула в прошлое империя Цин, а теперь и в России шатался трон под государем императором. Что отца с матерью не стало, ему поведала сестра, которая писала редко и бестолково: то целую страницу иероглифов нацарапает про свою корову, то в двух скупых строках напишет, что родителей схоронили. Надо ей при встрече выговорить, укорить, чтобы писала внятно. Чжоу Фан в свою бытность китайцем слыл грамотеем, без того добиться успеха в торговле не представлялось возможным. Ныне, пожалуй, и в русской письменности стал осведомлен, грех жаловаться. А вот по разговору сразу слышно неруся.
Третий, и пятый, и седьмой день одни и те же картинки перед глазами, ветер лижет морщины, залазит под воротник. В степи воздух другой – неспокойный, полынный, приманка для беглецов. Чжоу Фан и забыл, какой он, пока не набрал полные легкие простора, когда от горизонта до горизонта только желтая потрепанная махра без хилого обмылка озерца или речушки.
На стоянках широколицые казахские апашки[44]44
Апашка (искаж. от «апа») – пожилая женщина, старшая сестра (каз.). Обращение к женщине в Казахстане.
[Закрыть] подносили кумыс и шубат[45]45
Шубат – кисломолочный напиток из верблюжьего молока.
[Закрыть], заботливо спрашивали о чем‐то на своем мягком языке, возносили взгляды к небу – наверное, молились за путешественников. Число верблюдов то росло вместе с новыми тюками и попутчиками, то убывало, оставляя ломти каравана по аулам. Молодого рыжего погонщика сменил немногословный пожилой узбек, этот совсем по‐русски не говорил, предпочитал китайский – в его устах корявый и недоброжелательный. А Чжоу Фану все одно, лишь бы дорогу скоротать.
Но вот наконец показались отроги гор, скоро навалятся скопом снежные вершины в сказочных хрустальных накидках, повеет еловой хвоей и светлым березовым духом – и здравствуй, родимая сторона. От нетерпения путешественники заерзали в седлах, некоторые и вовсе спешились, бежали рядом с верблюдами, разминая затекшие ноги. Радость сменялась тревогой и наоборот. Как встретит отчизна? По душе ли придутся родичам диковинные русские подарки – мед в лукошке да матрешки? А как прозимует без него оставленная в Новоникольском семья? Ладное хозяйство нуждалось в пригляде, а Женьке на днях стукнуло семнадцать – неопытен, со скотиной справиться не сумеет.
Возвращение к семье Федор запланировал на следующую весну, к посевной. Погостит зимушку под загнутыми кверху крышами – и довольно. С осени по весну в деревне все равно делать нечего, а дров они с Жокой напасли на три зимы вперед. Так что аккурат после Нового года по китайскому календарю, после первых мартовских оттепелей, снова увидит Федор эти недружелюбные степи, может быть, повстречается со своим другом Кызылкулом (надо припасти угощение!) и прошествует обратной дорогой. Как когда‐то, ровно двадцать лет тому назад, топал несмышленый юный Чжоу Фан навстречу своему нелегкому счастью.
Чем ближе к горам, тем теплее, хоть октябрь уже вовсю расставил сети. А на перевалах сугробы по колено, хрусткая корочка под ногами и головокружительный запах свободы, стекающий с алмазных пиков, разбивающий в пыль и прах купеческие разговоры о прибылях и суеверный шепот прибившегося к каравану монашка.
На китайской стороне пришлось выстоять длинную очередь, многие собрались в ту пору за границу – урожай собран, пора продавать. Паспорт, выправленный князем Шаховским, не подвел: Федора Смирнова пропустили за милую душу и даже не спросили, что ж он узкоглазым‐то уродился и лицом желт. Вот она – сила великой империи, ее паспортам кланяются, не глядя на лица.
На родной стороне вроде бы ничего и не изменилось – те же крестьяне в тех же рубахах гнули спину на аккуратненьких бедных делянках величиной с ладонь. Не то что необозримые российские поля или казахские степи! Чжоу Фан (теперь он называл себя только первородным именем) глазел по сторонам и не мог налюбоваться милой сердцу лакированной краснотой пагод, драконьими мордами с ощеренными клыками и помятыми бумажными фонариками на голых ветках. Как истосковался он по всей этой аляповатости, шуму, прыгающим вверх-вниз интонациям! Как богата родная речь – пестрый платок, проворная змея, легкокрылая птица! Чжоу Фан догадывался, что и русский язык богат, просто он не до конца овладел всеми его достоинствами. Но какое наслаждение наконец‐то по‐настоящему разомкнуть уста, говорить не стесняясь, будто пропускать между пальцами воду в прозрачном ручье.
К родному селению на подступах к Кульдже он сумел добраться только в начале декабря. Что же, трех зимних месяцев вполне довольно, чтобы надоесть сестрице и зятю. В этом многолюдье, густо насаженном в мокрую желтую глину, ему не хватало тишины, неспешных дум во время одинокой охоты и, конечно, своего личного Солнца.
– Фан, ты один? Без семьи? Совсем другой стал. Ни за что бы не узнала на улице, – обрадовалась сестрица, поседевшая грузная женщина с гроздьями бородавок на весело приплясывающем подбородке.
– Да, Сюин, я та собака, что отрастила коровьи рога. – Он беззаботно засмеялся, как в детстве, когда вырезал своих первых кукол из деревяшки, украденной у поломанной табуретки, а потом подсовывал их сестренке под подушку, чтобы она, проснувшись, удивилась и обрадовалась.
В узнавании старого и забытого прошли первые зимние месяцы, бесснежное, ничем не отличающееся от будней православное Рождество без нарядной елки, 1917‐й вступил в Поднебесную унылым дождем и не рассказал положенных волшебных историй.
– А я за эти годы много раз во сне видела, что ты домой вернулся, – сообщила Чжоу Сюин, – думала, сбудется. Ждала. Хоть ты и не писал, что собираешься. Все думала, что хочешь сюрприз сделать, как куклу в детстве. – Она засмеялась.
Чжоу Фан ответил пословицей:
– Если ты очень ждешь друга, не принимай стук своего сердца за топот его коня.
– Когда‐нибудь надеюсь увидеть и твою жену, и сына. Только как я с ними разговаривать буду?
– Мой сынок Сяо Ши[46]46
Сяо Ши – дословно «маленький ястреб». У китайцев принято давать детям молочные имена, чтобы обмануть злых духов.
[Закрыть] хорошо говорит по‐китайски, не волнуйся. А Солнце… ты ее просто так полюбишь, без слов.
И потекли вечера узнавания, когда Чжоу Сюин недоверчиво щурила глаза и смеялась:
– Что? Медведя убил? Ох, как был ты придумщиком в детстве, так и остался.
Чжоу Фан нашел мало знакомых лиц: кто‐то умер, кто‐то сгинул в пучине народных бунтов. Да что печалиться о приятелях-пустомелях: самого императора, чьи предки правили Китаем три столетия, он не застал на месте. И отца с матерью смог навестить только на могилках.
После революции Китай стал другим: лавочники тараторили наглее, цены придумывали на ходу, безбожно приплюсовывали и простой, и дожди, и гужевые корма. Нет, так торговля не заблагоухает. Ее питает не толстый кошелек, а душа. Прибыль там, где толпятся покупатели, а не товары. Сами по себе товары барышей не принесут. Раньше такого не водилось.
Зато все стали грамотные. Пока Чжоу Фан корпел над русскими буквами, для китайской детворы понастроили школ. Те, кто попроворнее и побогаче, умудрились поучиться в японских заведениях для специалистов вроде университетов, как их в России называли, понатащили оттуда всяких опасных мыслей, вот и грянула революция, изменившая его родную страну. Или это двадцать лет ее изменили?
Непоседливые племянники, дети Чжоу Сюин, яростно засобирались к дядьке в гости, посмотреть чужую землю, где все люди желтоволосые и круглоглазые, где медведи собирают малину вместе с голосистыми девками, где от топота несметных табунов трясется степь, когда стремительные кони спасаются в бешеной скачке от таких же несметных волчьих стай.
Китайский Новый год – яркий и щедрый – напомнил Чжоу Фану все, о чем он скучал вдали от дома.
– Ну все, Сюин, мне пора собираться в путь. Пока совсем не надоел. – Он стеснительно засмеялся.
– А как ты пойдешь? В твоей России какая‐то революция. Вчера воевода всем объявил, что караванам на ту сторону теперь хода нет.
За окном фыркали запоздалые фейерверки, не успевшие отгореть в установленный срок, но не желавшие превращаться в немую труху. Февраль, которому суждено было связать русского китайца по рукам и ногам, деловито уселся писать собственный сценарий мировой истории.
* * *
Глафире мало запомнился заполошный 1917‐й: все ее помыслы бродили вдоль китайской границы вместе с казачьими разъездами. А вокруг тем временем один за другим бушевали судьбоносные ураганы.
Рождество 1918‐го прошлось по Новоникольскому не праздничным хороводом под задорные колядки, а неуклюжей пятерней, сжимавшей пожеванные листовки. Вместо портретов благообразного Николая Второго, самодержца российского, везде понатыкали кривых сообщений, что вся власть отныне будет у простого люда, а помещиков и князей надо гнать взашей. Глафира от таких новостей бледнела и хотела ответа только на один вопрос: какая участь уготована китайцам? Нет ли указания оставить на Русской земле только русский народ, чтобы отдать ему эту самую власть, а всех прочих – китайцев, казахов, татар, да хоть голландца Мануила Захарыча – вон поганой метлой, чтобы не мешали править. Однако никого, кроме нее, не заботил национальный вопрос и никому не было дела до китайцев, когда буквально под окном творилась история.
Будь Федор дома, он наверняка сумел бы выведать на своем корявеньком языке, что да как задумано по поводу инородцев. Глафира привыкла во всем полагаться на мужа, ей и в самом страшном сне не виделось, чтобы жить и хозяйствовать одной, по своему только разумению. А как сеять? А жать? А кому сколько платить?
Братец Карп, которого она теребила неуемными расспросами, лишь насмехался да отмахивался:
– Брось, Глашка, сейчас не до пахоты, нонче надо в новой власти разобраться, значица, установить, как в Москве и Петрограде.
– А пахать? – разводила руками Глафира. – Разве пахать не надобно? А кушать что станем по осени?
– Эх ты, земельная душонка, как и Федька твой. Лишь бы сеять, да жать, да кубышку зажать.
Шире смотреть надо, сеструха. Накось, почитай прокламациев, там про все написано.
– А про китайцев написано? – Она заколыхалась полными грудями о своем, о больном.
– Нет, про китайцев там не писано. Нам бы с русскими разобраться, до китайцев, значица, опосля дойдем, – туманно пообещал Карп.
Глафира ушла из братова дома, не зная, что и думать. Как это – опосля дойдем? То есть выгонят взашей, когда руки дойдут? Или признают своими, родненькими? А как же Жока – китайский сын? Он ведь и русский тоже наполовину. С ним‐то что будет?
Весна нахлынула на Новоникольское всей запальчивостью, ударила по льдам, безжалостно разбила стеклянные блюдца озер, накинулась с жаркими объятиями на толстошубых баб и залежавшихся в зимнем безделье мужиков. Пора готовить плуги и бороны, пора ставить скотину, скоро разжижится по улицам жирная грязь – ни проехать ни пройти, – а следом повылезут игольчатые светло-зеленые стебельки. О том, что Федор не приедет и в эту весну, Глафире подсказали замусоленные листовки и собственное предательское сердце. Границы так и не открылись, караваны не пошли, в соседних степях орудовали шайки бандитов.
– Ну и хорошо, что отец не пойдет в дорогу, – рассуждал Жока, – капитально неспокойно на границе. Пусть отсидится, мы здесь сами как‐нибудь.
– Да как мы сами‐то? – Матери оставалось лишь всплеснуть руками и уйти плакать в свою горницу, чтобы не вымещать досаду на сыне, который вовсе не виноват в лихом повороте судьбы.
От нечего делать снова пошла к Карпу. Тот сидел на крыльце, грелся на раннем солнышке и чистил охотничье ружье.
– Так где подмогу‐то брать на посев? Коли Федора ждать не приходится?
– Я тебе, Гланя, не помощник. Ухожу красноармейцем. Буду воевать за советскую власть!
– Час от часу не легче, – растерянно залопотала Глафира, – а Клавка как? А дети?
– Я для них и иду воевать. – Карп обиженно засопел. – Хочу, значица, чтобы они жили в новом счастливом обчестве.
– Да им счастье, когда батька дома. Не нужно никакое новое обчество.
– Глупая ты гусыня, нет в тебе классового сознания! Потому как служишь всю жизнь у князей, заразилась гнилой пропагандой.
– Чем-чем я заразилась?
Но Карп не стал пускаться в объяснения, а снова сунул ей какие‐то бумажки, мол, сама почитай.
От Федора вестей не поступало. Да и как им добраться? Вокруг горела земля. Вчерашнее обыденное работящее сельцо сегодня становилось красным, мятежным, старост замещали горластыми командирами, мужики, привыкшие к походной жизни за годы Первой мировой, хватали залатанные шинели и сбивались в отряды: шли то ли грабить, то ли христарадничать. Правда, к весне многие вернулись, все‐таки землица-матушка крепенько держала крестьянские сердца.
Карпу повезло. Его отрядом командовал настоящий революционер – в прошлом ссыльный, из тех, что еще с 1905‐го кормили острожных вшей.
Идейный Бурлак быстренько встряхнул лобастую Карпову башку и поставил на место разбегавшиеся мозги. Бить беляков просто так, от нечего делать, не дозволялось. Для каждой операции требовался вердикт верховного руководства, то есть самого Бурлака. Дисциплина, строгость и ясная практическая цель легко увлекали новобранцев, и отряд множился, взрослел.
Открытый, без приземленной мужицкой хитрости Карп полюбился набиравшему авторитет комиссару.
– Ты, Карп Матвеич, побольше читай, поменьше слушай, – напутствовал его Бурлак, – наше простонародье любит языками‐то чесать, а самого главного не понимает. Советская власть – это не беззаконье против прежних хозяев, это перераспределение благ в пользу неимущего контингента.
– Так мы о классовом сознании говорим или все‐таки о благах? Скоро посевная, землю‐то барскую кто пахать будет? А жать? А урожай торговать?
– Мы будем, товарищ, мы! Новые хозяева свободной России.
– Тогда ладно. – Карп вежливо улыбался, но мозолистая пятерня еще долго шкребла затылок под густыми пшеничными волосами.
Кто эти самые «мы»? Ему требовалась делянка, за которую возложена ответственность на его персональные широкие плечи и его собственных могучих быков. А поднятая в красивом жесте рука и обтекаемое «мы» не превращались в тугие мешки пшеницы и овса. Тем не менее он чуял за спинами революционеров большую неудержимую силу и повиновался ей, как дикий конь под седлом опытного объездчика: не понимает, куда и зачем его ведут, но каким‐то лошадиным сверхчутьем уже готов слушаться повода.
Весна, примчавшись на крыльях первых жаворонков, уверенно спрыгнула на негостеприимные заснеженные поля, разметала трескучий лед на Ишиме, выгнала на выпасы ласковых буренок, отвыкших от яркого солнца и бесцеремонных слепней. Бурлаку пришлось‐таки пообещать своим красноармейцам бессрочный отпуск по причине надвигающейся посевной, но кустистые седые брови над молодыми карими глазами хмурились, не предвещая беспечного летования на огородах.
– Карп Матвеич, подь сюды, – позвал он своего доверенного служаку как‐то в начале апреля.
Довольный оказанной честью, Карп поспешил к командиру, сжимая в руке фляжку, из которой призывно пахло чем‐то ядреным.
– Угощайтесь, товарищ командир.
– А, благодарю. – Бурлак отпил, крякнул, вытер густо посоленные сединой черные усы. – Я вот о чем кумекаю: в мае все у нас с тобой разбегутся. Надобно к тому времечку уйти подальше.
– Как подальше? – непонимающе заморгал Карп. – А посев?
– Сеять и жать будем, когда советская власть победит. Свое будем сеять, понимаешь, и жать тоже свое! – Он крепко сжал плечо собеседника. – А пока суд да дело, пойдем‐ка это свое забирать под крестьянскую руку у нетрудового элемента.
– Как это?
– Да просто. Перед посевной поля реквизируем, и князья с графьями останутся с носом, а Ванька с Манькой – с хлебушком.
– Не понял. – Карп поводил крупной головой из стороны в сторону, как будто искал ответа в едва набухших почках высоких берез.
– Идем, забираем барское имущество, в том числе и землю, раздаем крестьянам, чтобы сеяли и жали.
– А хозяев, значица, куда?
– Никуда. Пусть живут себе. – Бурлак протянул руку к фляжке, приложился к ней и снова крякнул. – И скотину заберем, и заводы… Пожировали, попили народной кровушки – и хватит. Теперь наша очередь.
Карп представил себе, как Клавка с Глашкой с ведрами и ковшами идут доить огромное стадо маслобойни, а следом за ними плетутся повязанные косынками Дарья Львовна с Полиной Глебовной. Засосало под ложечкой. Он тоже смачно приложился к спасительной фляжке.
Каждый день приносил новые открытия. Голова пухла от идей, речей, небывалых новостей. В начале апреля Карп пожаловал в родное село, потрепал по белобрысым затылкам сыновей, подкинул к самому потолку непоседу дочку.
– Вот ты выросла, скоро папка и не поднимет тебя! – пощекотал усами нежную персиковую щечку.
– А вы насовсем, батя? – спросил Ивашка.
– Не, я только вам поджопников надавать за то, что матери не помогаете, значица, и назад.
– Батя, а вы воюете? – Мишка не хотел отставать от брата, тоже лез с вопросами.
– Не, балду гоняем.
– Как это?
– А так, поймаем в лесу балду и давай гонять. А он убегает, значица, и кричит дурниной. А мы его хворостинкой, а он еще пуще давай тикать. – Карп развеселился, глядя в наивные детские глазенки.
– Правда?
– А то! Зачем бы иначе батька в отряд ушел?
– Папка, а ты мне сделаешь свистульку, как у Михи? – влезла с обязательным запросом малышка Ксеня, так и не понявшая, чем примечательны перипетии неизвестного балды и почему отец предпочитает это занятие такому архиважному делу, как изготовление свистулек.
– Да, сгоношу, только к тетке Глаше наведаюсь на часок, а мать пока баньку истопит. Слышь, Клав? – С этими словами он вышел в сени и скоро заскрипел сапогами под окном.
Глафира хлопотала на кухне, готовила извечные блины.
– От Федора ничего не слыхать? – спросил Карп, поздоровавшись.
– Спрашиваешь еще, – укоризненно посмотрела на него сестра, пододвигая чистую тарелку.
– А Женька где?
– Скоро придет, в лавке застрял. В такие времена лавка – это лишняя обуза.
– Я тоже это хотел сказать. Ты, Глашка, сворачивай торговлю, сейчас не те времена. Деньги схорони и сиди не высовывайся. С голоду не помрете, а вылазить не следует.
Глафира испуганно замерла, забыв повернуть краник самовара, и на скатерть полилась обжигающая струйка.
– Ты к чему это клонишь?
– Да богато вы живете с Федькой, значица, вон одни бархатные занавеси чего стоят. Нос по ветру держи, сеструха, и… того… остерегайся.
– Да поняла я, поняла. – Она растопила еще кусочек коровьего масла на неостывшей печи, принесла плошку и пододвинула брату. – А чего остерегаться?
– Как чего? Когда новое рождается, завсегда страшно. Вот ты скажи, когда Женьку рожала, значица, не страшно тебе было? То‐то и оно. Страшно. А все равно хотела дитятю понянькать. Так ведь? И еще бы нарожала, кабы Бог дал, и снова бы страшно было. Потому что новое, – он вылил чай в глубокое блюдце, шумно отпил, вытер лоб, – такое оно… Вот, значица, недавно в соседнем Заречном у Нифонтова красноармейцы пошумели. У нас сейчас задание – экспроприация неправедно нажитого. Пошли, значица, наши к нему, потребовали мошну. Мельню отобрали, коней знатных увели под седло. Молчит. Стали из дому одежу выносить, мебеля. Тут он в штыки, значица, револьвер выхватил. Пшли вон, орет. Ну бойцы тоже, значица, с норовом. Взашей вытолкали в одних портках, руки скрутили. Он по матери, грозится урядником. Ну отвели его в овраг да… шлепнули.
– Как так? – Глафира в испуге зажала рот.
– А вот так. Да ладно бы ему, значица, что с энтих мебелей‐то? А то ведь и бабу евонную не пожалели. Сначала по кругу, а потом – того…
– Как это – по кругу? – Глаша сидела белее муки, которую не успела отряхнуть с передника.
– Сама знаешь как, – цыкнул на нее брат, – ноги в стороны, и айда не хочу, кому не лень.
– Это барыню‐то?
– А то. Не ахти барынька, значица. Другая бы руки на себя наложила. А энта терпела три дня, бойцам подмахивала. – Он опустил голову – видимо, и сам не радовался этому рассказу. – Потом ее тоже… в овраге, где и мужа. Но хуже всего, что и недоросля их туда же.
– Да что же творится‐то, Карп! Ты шутки шутишь, что ли? – Глафира не верила ушам.
– Не шутю. Мы с товарищем Бурлаком такого раздрая не поддерживаем, значица, но в отряде всякого полно. Вот и говорю тебе: остерегайся! Мы послезавтрева придем к Шаховским. Надо их земли отписать, значица, скотину, завод. Ты на работу ходить не вздумай, скажись больной.
– Погодь, Карпуша. Как это – отписать?
– А теперь народная земля будет. Ванька с Манькой на ней станут хозяевами. Я толком сам еще не разобрался, но Бурлак – кремень, он точно все знает.
– А с Шаховскими что станет? С Глебом, Дарьей и Полиной? С Мануил Захарычем? С инженерами?
– Я пока еще не разобрался, но на всякий случай ты держись, значица, подальше. – Он пошевелил бровями и закончил совсем другим голосом, почти переходя на крик: – Христом Богом прошу, Гланюшка, отвались от их дома!
– Это не дело, Карп! – Сестра тоже повысила голос, глаза затуманились непрошеными слезами.
– Я все сказал. Делай как велю. Сейчас времена такие, значица.
Карп принялся уписывать блины, а сестре кусок в горло не лез. Она смотрела застывшим взглядом на латунный бок самовара, но вместо безобидного отражения тающей горки блинов и варенья в разноцветных вазочках видела растерзанное тело Дарьи Львовны, расстрелянного в овраге Глеба Веньяминыча и разбитое в щепки пианино. В сенях зашуршало. Хозяйка насторожилась:
– Кыс-кыс-кыс, Мурзик, иди, я молочка дам.
Но рыжая морда не появилась.
– Ишь, зажрался, значица, – хмыкнул Карп, вытирая лоснящиеся губы тыльной стороной ладони.
Поздние апрельские сумерки поженились со спасительным дождиком, превратившим их в настоящую полновесную темноту. Обитая войлоком дверь выпустила наружу без шума, но во дворе под ноги кинулся забытый подойник, с обидой загудел медными боками, приготовился прогреметь на всю округу тревожным набатом. Проворная рука успела схватить его на лету, не дав разбиться тишине. Привычные восемь шагов до калитки и нервное «фу» обрадовавшемуся псу заняли непозволительно много времени. На улице сквозь мелкую рябь дождя просачивались редкие огоньки керосиновых ламп из глубины чьих‐то судеб. Жока огляделся, как будто он уже совершил что‐то противозаконное, и пустился бежать к имению Шаховских.
Маршрут казался неимоверно длинным. Черная лохматая темнота грозно рыкала из‐под придорожных кустов, разевала жадную пасть в прорехах, не защищенных сонными заборами. Неужели всего шестьдесят ударов сердца от родного порога до ладного бревенчатого терема старосты Елизария? Евгений уже начал задыхаться, а до лазарета, где ярко светились окна доктора Селезнева – известного любителя почитать перед сном, – еще целых четыре подворья. Вот наконец последний поворот, еще три разнокалиберных забора, еще два дома – и он, обессилев, как будто каждый день не пробегал этим путем десятки раз, проскользнул в беспечные ворота, открытые в любое время дня и ночи, впопыхах кивнул сторожке, где изволил почивать избалованный дворник, и постучался в парадную дверь.
Когда по ту сторону добротного дубового полотна послышались тяжелые шаги Матрены, Жока запоздало подумал, что негоже стоять под пышным фонарем, цветущим мирным желтым опахалом над высоким крыльцом. Следовало обойти усадьбу и постучаться со стороны черного хода, который вел на кухню. Но в недрах жилища уже прозвучало кряхтливое «хто?» и заботливая рука отпирала засов.
– Тетенька Матрена, мне бы Глеба Веньяминыча! – выдохнул запыхавшийся гость, но князь в уютном стеганом халате и сам спешил из муаровой гостиной.
– Эжен, какой сюрприз! – Хозяин удивленно развел руками, как будто не видел Жоку добрых полгода, хотя расстался буквально перед обедом, когда тот пригнал заплутавших лошадей в конюшню.
– Bonjour, monsieur[47]47
Bonjour, monsieur – здравствуйте (фр.).
[Закрыть], – поклонился прибывший, одергивая собственную взбалмошность, ведь его высокородные друзья не раз учили не выдавать с крестьянской простотой всех эмоций.
Отряхнув меховую тужурку от невесомых капель, Евгений прошел в гостиную и поклонился дамам. Дарья Львовна занималась каким‐то затейливым рукодельем, а Полина читала, закутавшись в старенькую шаль. При виде Жоки она радостно вздрогнула ресницами и отложила книгу.
– Маман, я прикажу поставить чай?
– Не беспокойтесь, сударыня, мне только перемолвиться с князем парой слов, – остановил ее поздний гость.
– Эжен, вы не можете покинуть нас так быстро, – вмешалась княгиня, но он по‐мальчишески дернул коленкой и скороговоркой выпалил:
– Поверьте, дело не терпит отлагательств.
Удивленный Глеб Веньяминыч неторопливо прошел в кабинет, жестом приглашая следовать за собой. Его прямая спина двигалась размеренно и неспешно, казалось, в мире нет такой силы, чтобы могла сломать установленный в этом доме порядок, вечерний чай с ватрушками и обязательные книги перед камином.
– В чем дело, mon ami? Вы, как я погляжу, взволнованы? – начал хозяин, усаживаясь в просторное кресло, обитое болотного цвета гобеленом с замысловатой растительностью. Князь жестом предложил гостю устроиться напротив и приготовился слушать.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?