Текст книги "Андрей Тарковский. Сталкер мирового кино"
Автор книги: Ярослав Ярополов
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
– Ну как ты, живой?.. Еще разок сможешь?
– Конечно смогу, – отвечаю я бодро.
В кои-то веке Тарковский просит так умоляюще, да и глаза всей группы обращены на тебя – невольно чувствуешь себя героем.
И вот еще дубль, и еще, и еще…
После съемки в избе, натопленной по приказу Тарковского, он лично готов был мыть мне ноги, обтирать спиртом… Да, ради того, чтобы увидеть дорогого моего Андрея таким нежным, добрым, заботливым, стоило пострадать. Анатолий Солоницын пересчитал ранения на моем теле: их было более двадцати. Как было тепло в тот вечер в деревянной избе, среди дорогих для сердца людей. Уверен, скажи Андрей: «Старичок, нужно еще разок», – я не раздумывая полетел бы с обрыва.
После «Рублева» наши отношения значительно окрепли, может быть, потому, что прошли испытанием времени, потому что и я уже был не ребенок, 19 лет. Он неизменно приглашал меня на все премьеры.
Каждую новую встречу с Тарковским я принимал как подарок судьбы.
На съемках «Андрея Рублева»
Из дневника
7 февраля 1967 года
Вчера на студии встретил Андрея. Он был уставший, и я больной. Я сказал, что хочу с ним поговорить, он с радостью согласился. Отправились в творческий буфет, взяли пива. Я сказал Андрею, что он должен работать со мной, снимать меня. Он принял это хорошо.
– Если дадут ставить «Подростка», главная роль – твоя… А потом, может быть, и «Идиота» удастся пробить…
Увез Андрея к себе домой, «на часик». Этот «часик» длился с часу дня до семи вечера. Андрей много говорил о том, что «художник должен быть нищим»… Говорил обо мне, о том, чтобы я с ним всегда советовался, что я ему очень дорог и т. д. Говорил о том, что сейчас он хочет снимать фильм о матери… Сказал, что «уровень современного кинематографа настолько низок, что очень просто подняться над ним, не только у нас, но и в мире. Говорил, что «стоит только уразуметь», что ты из всего профессионального… самый одаренный; почувствовать это, и ты будешь делать большие вещи…
– А я знаю, что я таков, и ты это знай! – говорил Андрей.
Приехал С. Ямщиков и пригласил нас к себе. У Савелия, кроме прочих, были люди, к которым я испытываю нежные чувства: Юсов, Маша Вертинская… Одна из гостий спросила меня:
– А ты безумно влюблен в Тарковского, да?
– А это заметно? – спросил я.
– Очень.
– Да, – ответил я.
Да, я люблю Андрея. Вижу все его «ужасные» черты характера и люблю его, иногда мне кажется, что самозабвенно (т. е. забывая о себе). Я хочу все время делать ему приятное, видеться с ним чаще, обнять его крепко, по-мужски.
Андрей много говорил со мной вчера, за эти 15 часов, проведенных вместе. Показывал приказ Госкино с требованием вырезать 7 сцен – гордость картины. Андрей этого не сделает. Он просил присутствующих писать как можно больше писем – «спасать фильм».
Перед поездкой к Савелию Андрей пригласил меня с собой в дом человека, который, в силу своего положения, видимо, может защитить «Рублева». Два часа прошли во взаимных любезностях… Едва мы вышли из дверей подъезда на улицу, Андрей сказал:
– Он же все врет… Он же палец о палец не ударит…
Мы долго молчали. Видя душевное состояние Андрея, я не решился заговорить первым. Он сам прервал молчание, сказал, что у него много друзей, но «ты мне самый дорогой, самый близкий человек».
И не раз потом на протяжении всего вечера он то и дело говорил мне об этом. Это было впервые за всю историю наших отношений и потому так дорого для меня.
Когда мы ехали в такси, Андрей спал у меня на коленях, и я левой рукой «освобождал» его наэлектризованную, уставшую, постаревшую голову. Скоро ему – 35.
19 февраля 1969 года
Вчера состоялась премьера «Андрея Рублева» в Доме кино. После почти трех лет отлеживания на полке (неизвестно за что?) фильм предстал перед ошарашенной московской аудиторией. Видел его в четвертый раз. Теперь фильм мне понравился меньше, и я сам от себя не в восторге. После картины – банкет в складчину. Сидел почти отдельно, далеко от Андрея. Предложил тост за него; крикнул через весь зал: «Андрей…» Он тут же оглянулся и встал. «За тебя!» – поднялся весь наш стол и крикнули «ура!». Через пять минут Андрей встал и, сложив руки рупором, крикнул: «Пьем за Толю Солоницына и Колю Бурляева!» Потом я пошел к столу Андрея и там произнес тост за него, сказал ему: «А теперь прощай еще на два года…»
29 марта 1969 года
Сегодня возвратились из Ленинграда, куда ездили с Андреем и Т. Г. Огородниковой на премьеру «Рублева».
Утром перед вылетом в Ленинград заехал за Андреем. Он еще делал зарядку – «тянул резину». Я с радостью отметил тот факт, что тело он держит в хорошем, здоровом состоянии и не расслабляется от неудач, но, напротив, собирается. Накануне мы говорили с ним у него же дома. Я читал ему свои стихи, он мне свои… Говорили обо мне, о нем, о наших отношениях друг к другу. Я сказал ему, что актерство меня не удовлетворяет, что хочу стать режиссером. Он, как всегда, стал разбивать эту мою идею; говоря: «Ты прекрасный актер и занимайся своим делом, а какой ты режиссер, это еще не известно. Да и потом, это не так просто… Я положил на это жизнь, сделал две картины, еще сделаю две… и все!.. И я это понимаю. Я шел на это…» Я надел у Андрея его пиджак, поскольку мой совсем стал плох. Несколько раз Андрей ставил одну и ту же вещь «Битлз» – «Желтую подводную лодку» – и то и дело с удовольствием подпевал:
– Та-та-та, та-та елоу сабмурин, елоу сабмурин, елоу сабмурин…
В Ленинграде поселили в «Европейской». В Доме кино нас представлял Козинцев. И в 17, и в 21 час залы были полны, столь же полным был успех. Люди, выходившие из зала, поздравляли нас, говорили много хороших слов. После просмотра я поцеловал Андрея и сказал, что «на пятый раз я понял, что сделал гениальный фильм». Многие лица, окружавшие нас, проплывавшие мимо, были словно после сильного шока, душевного потрясения. Многие, не решаясь подойти к нам, смотрели издали подавленно, молча, взволнованно.
Вчера перед обедом мы с Андреем не торопясь прогуливались по Невскому проспекту. Говорили, кажется, обо всем на свете. Он снова сказал, что обязательно поставит со мной два романа Достоевского: «Подросток» и «Идиот». Читал стихи Пастернака, Ахматовой, своего отца А. А. Тарковского, которого боготворит вдвойне: как поэта и как отца. В 17 часов нас с Андреем пригласили на обсуждение «Рублева» с ленинградскими кинематографистами.
10 ноября 1969 года
Вчера с Ю. Файтом были у Андрея. Не виделись с ним семь месяцев (после посещения его дома 1 апреля). Посидели за ужином, шутками, гитарой и разговорами до двух часов ночи. Могу петь песни свои кому угодно, но только не Андрею: зажимаюсь, чувствую убожество мысли, собственную бездарность. Андрей поинтересовался: «Почему ты такой грустный… подавленный?» Я рассказал ему о своей драме. Он начал поднимать мне настроение, шутить, с юмором развивает теорию (А. М.) об отношении к женщине по принципу «Кто тебя отвязал? Иди ляг на место». Андрей почти такой же, как и прежде, разве что более худой и в глазах больше тоски.
Решив поступить на режиссерский факультет, я позвонил Тарковскому и попросил его дать мне характеристику. Он с готовностью согласился, пригласил меня к себе. Когда я приехал, характеристика была готова. Вручив мне бумагу, Андрей сказал:
– Зачем ты это делаешь? Зачем тебе режиссура, этот крест? Ты же видишь, что делают со мной… Ты – артист и оставайся артистом. Дольше проживешь…
Долго в тот день мы сидели у него на кухне, говорили и никак не могли проститься. И снова Андрей читал стихи, открывал мне сложный поэтический мир своего отца, ни на кого не похожий. Он сам удивлялся, словно открытию, тому, что читал. Говорил, что когда-нибудь непременно использует это в своей картине.
Потом мы снова расстались на долгое время. Однажды, будучи на «Мосфильме» и узнав, что Тарковский завершает работу над «Солярисом» и находится сейчас в павильоне, что там сейчас и Юсов, и Солоницын, я ринулся туда, чтобы повидать их. Всех их я застал в красивой космической декорации. Тарковский встретил меня холодно, едва кивнул головой, смотрел на меня недобрым взглядом. Не ожидая такой встречи, я прямо спросил Андрея:
– Что произошло?
Он так же прямо задал вопрос мне:
– А что ты говорил обо мне в доме у…? – Он назвал какое-то имя.
Выяснилось, что я не только не говорил ничего подобного, но никогда не бывал в названном доме и вовсе незнаком с тем человеком. Теперь обиделся я:
– Как же ты мог в это поверить?
Тарковский извинился. Мы «помирились», инцидент был исчерпан мгновенно.
Вползает клевета – и в сердце бьет:
Шипит и жалит, веру убивает,
Смущает любящих, друзей разъединяет,
Отец на сына, брат на брата восстает…
Клевета… Сплетня… Кто из живущих избежал их ядовитого жала? Со временем клевета не помиловала и имени Тарковского, ибо с особым старанием она чернит имена звучные, ибо уши человеческие, как с грустью отмечал Н. К. Рерих, всегда открыты сплетням. Лично я с той поры повысил бдительность ко всем злым слухам.
В последние годы наши встречи стали еще более редкими и случайными. На выставке древнерусской живописи, организованной нашим общим другом С. Ямщиковым, в компании общих знакомых, в коридорах «Мосфильма», где видел Андрея, ужинавшего в компании Анджея Вайды, Беаты Тышкевич, Гены Шпаликова и Ларисы Шепитько, и снова там же, с Биби Андерсон.
Помню, как после премьеры дорогой для меня картины «Игрок» по роману Достоевского, я увидел Тарковского среди потока зрителей, спускающихся по лестнице. Он был угрюм, желваки играли на его скулах. Как мне хотелось, чтобы он отыскал меня глазами, подошел, поздравил с премьерой, высказал свое суждение о фильме, о моей работе… Но Тарковский не собирался никого разыскивать, молча брел, погруженный в себя. Мое праздничное настроение мгновенно испортилось. Я внутренне корил Андрея за черствость, равнодушие, высокомерное наплевательство на тех, кто его по-настоящему любит. Я был обижен, хотя абсолютно понимал Тарковского: он не любил бывать в Доме кино, считал его «элитарно-нечистым, лживым местом», где «тебе улыбнутся в глаза, а за глаза обольют грязью». Я понимал Тарковского, потому что и сам в этих стенах облачался в броню отчуждения. А может быть, ему просто не понравилась картина? – Ему редко что нравилось… И все же мне так хотелось, чтобы он подошел ко мне, ибо его мнение, любое, хоть самое резкое, было для меня особенно важным.
Тарковский завершил работу над «Солярисом». Вместе с первыми зрителями я смотрел картину в переполненном мосфильмовском зале. Картина ошеломила, продержала в своей магической атмосфере от первого до последнего кадра. Мне казалось, что это самый лучший, самый человечный, сердечный фильм космического Тарковского.
Последняя самая памятная встреча произошла незадолго перед отъездом Тарковского в Италию на съемки «Ностальгии». Недалеко от Мосфильма мы неожиданно столкнулись с В. И. Юсовым. Мы давно не виделись и были рады встрече. Зашли в ближайшее кафе. В разговоре выяснилось, что он и я не встречались с Тарковским одинаково долгий отрезок времени. У обоих появилось желание: немедленно, без предупреждения нагрянуть домой к Андрею, как снег на голову. Что мы немедленно и исполнили.
Тарковский был дома, сам открыл нам, не удивился нашему появлению, словно и не бывало прожитых отдельных лет. Мы провели несколько часов и расстались далеко за полночь. Сидели за столом под абажуром, говорили, стараясь соединить разорванные связи, преодолеть неизвестно как образовавшуюся между нами пропасть. Почему так случилось? Ведь нас объединяет то, что навсегда прилепило нас друг к другу: дорогая для каждого из нас совместная работа, наша искренняя любовь…
Никогда я не видел Тарковского таким, как в тот вечер. Казалось, что жизнь довела его до последней степени терпения. Он ругал буквально все и вся вокруг. Досталось и нам с Юсовым: ему – за то, что он пишет сценарии, мне – за то, что я стал режиссером, что пишу стихи. Тарковский говорил, что только в его картинах мы могли по-настоящему творить: Юсов, как оператор, а я, как актер. Может быть, в его словах была абсолютная истина, но я не мог согласиться с ним и, кажется впервые решился возразить ему: «Андрей, не нужно обрубать ближним крылья…»
Это был вечер откровений, последний вечер в нашей жизни. Мы простились, крепко обнявшись, сердечно и нежно. Я не знал, что прощаюсь с Тарковским навсегда.
Некоторые обвиняют Андрея Арсеньевича Тарковского в том, что он не возвратился на Родину. Уверен, что в его невозвращении – не его вина. Никогда Тарковский не был диссидентствующим человеком, носящим в кармане кукиш. Он никогда не играл в эти не достойные художника игры. Он шел вперед грудью, нес свой жизненный крест. Мужественно, стойко, бескомпромиссно исповедовался в своих картинах. Он пел свою песню, говорил свою правду, но не во имя своего благополучия, которого у него никогда не было, а во имя Истины и Искусства. Попробуйте прожить такую жизнь!..
Одной из главных тем, которой Тарковский непременно касался в общении с близкими, – это тема Родины. Он любил Россию и часто говорил:
– Как бы тяжело ни было, нужно работать и жить именно здесь и только здесь – в России.
Один из наших общих знакомых встретил Тарковского в Италии незадолго до его трагического финала. И снова Тарковский говорил о том, что он хочет вернуться, мечтает «о домике под Рязанью»…
Уверен, что именно этот трагический надлом – плотью там, душою в России – и ускорил печальный исход.
Последняя картина Тарковского «Жертвоприношение», созданная на зарубежной почве, картина – русского художника. Она полна российского гуманизма, сострадания, целомудрия, веры…
Послесловие
В июле 1990 года мне довелось посетить последний приют Андрея Тарковского: провинциальное православное кладбище в местечке Сен-Женевьев-де-Буа, под Парижем. Бредя по погосту, упокоившему останки многих замечательных сынов России: героев белой гвардии, писателей Бунина и Шмелева, я с большим трудом нашел могилу Андрея на окраине кладбища… Несколько цветных горшков с засохшими растениями, шатающийся простой деревянный крест, подпертый у основания воткнутыми в землю камнями, малюсенькая металлическая табличка со стертыми, едва различимыми латинскими буковками – именем усопшего. Сбоку крохотная скамеечка на тонких, качающихся ножках, чахлый, низкорослый куст в изголовье, не дающий тени, нещадно выжигающее землю и могильные плиты июльское солнце… Все зыбко, тесно, случайно, чуждо, несправедливо. Вспомнились последние слова Андрея, сказанные близким перед отъездом из России в Италию: «Они меня отсюда не выпихнут!..»…Выпихнули. «…Я мечтаю о домике под Рязанью…» Всем существом любивший свое Отечество, Тарковский, вопреки воле отца, сестры, всех близких Андрея, миллионов почитателей гения Художника и здесь, на Родине, вопреки здравому смыслу и справедливости, предан чужой земле. Во имя чего? Во имя чьей мелочной выгоды?..
В начале 70-х, снимая в Ялте эпизоды «Соляриса» и бредя по приморской набережной в окружении героев своего фильма, Андрей задумчиво произнес: «Мне нагадали, что меня погубит женщина…» И вдруг, обернувшись к своей жене, спросил: «Уж не вы ли, Лариса Павловна?..»
Несмотря на всю мощь своей одержимой творческой натуры, на не сломленную до конца дней бескомпромиссность в искусстве, в жизни Андрей был человеком, поддающимся внушению, влиянию ближайшего своего окружения. Его искусно разлучали с его близкими, друзьями, соратниками, вбивали клинья между ним и теми, кто по-настоящему любил его и желал добра, нашептывались небылицы, плелись интриги вокруг него.
Близкие друзья Андрея Тарковского могут привести массу тому примеров. Чего стоит один «каннский инцидент»: ложь о «неблаговидной роли С. Ф. Бондарчука» в судьбе Тарковского, распространенная в средствах массовой информации грязной (иначе не назовешь) столичной кинокритикой, внушавшей читателям, что Бондарчук, являвшийся членом жюри Каннского кинофестиваля, не позволил присудить приз «Ностальгии». Известно, что именно С. Ф. Бондарчук протянул Тарковскому руку помощи в труднейшее для Андрея время, пригласив его ставить фильм в свое объединение. Оба выдающихся мастера уважали друг друга и даже намеревались снимать совместный фильм, но Тарковскому «нашептали» на Бондарчука, и их затея не состоялась. Правду о «каннском инциденте» мне довелось узнать во Франции от крупнейшего нашего кинорежиссера Отара Иоселиани, непосредственного свидетеля той истории. Иоселиани, в разговоре с одним из членов тогдашнего жюри, спросил: «Правда ли, что Бондарчук протестовал против присуждения «Ностальгии» премии?» На что член жюри ответил: «О «Ностальгии» Бондарчук не проронил ни слова. Если бы он что-либо сказал против фильма, это лило бы воду на мельницу Тарковского». Иоселиани рассказал об этом Андрею. Тот задумался, потом, обратясь к своему «окружению», произнес: «Вот видите… у Отара иная информация…» На что «окружение» стало яростно убеждать Андрея в том, что «Бондарчук послан Госкино специально, чтобы не дать ему приза…»
Знал бы Андрей, что вскоре его «окружение» поторопится покинуть кладбище, оставив открытой его могилу. У разверстой ямы остались московские родственники Тарковского, которые до конца исполнили печальный последний долг: они разыскали лопаты и предали останки Андрея французской земле.
Сегодня это «окружение», проживая в Париже, распоряжается всем наследием Тарковского, немилосердно корректируя, исправляя на свой лад рукописи Андрея Арсеньевича, забывая о том, что наследие великого режиссера принадлежит не временным «хранителям», а русскому народу.
Впрочем, нельзя похвастаться, что на Родине Тарковского дело по увековечению памяти о гениальном художнике поставлено на должный уровень. Московский музей Андрея Тарковского не открыт до сих пор. Более того – дом разрушен, остались одни стены. Третий год осыпающиеся руины дожидаются обещанных активных действий кинофонда. Созданный при Союзе кинематографистов «Фонд А. Тарковского» также оставляет желать лучшего: кроме трех-четырех человек, действительно имеющих отношение к Андрею Арсеньевичу, на собрания фонда слетается стая московских кинокритиков, публика, которую при жизни Тарковский не жаловал. Самозваные «сторожа у гроба мертвой правды».
Алла Демидова
Могила № 7583
В начале февраля восемьдесят седьмого года Театр на Таганке был на гастролях в Париже. В первые же дни многие наши актеры поехали на русское кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, чтобы поклониться могиле Андрея Тарковского. У меня же были кое-какие поручения к Ларисе Тарковской, и я решила, что, встретившись с ней, мы вместе и съездим туда. С ней мы не встретились. Но это другая история…
В первый же день я помчалась смотреть «Жертвоприношение». Мы сидели с одной милой женщиной, изучающей русское кино, в небольшом уютном зале недалеко от театра «Одеон», где проходили наши гастроли; в зале, кроме нас, было еще несколько человек, случайно забредших на этот поздний сеанс, чтобы отогреться в уютных мягких креслах. Начало сеанса затягивалось, потому что где-то там – в администрации – решалось: стоит крутить кино для такого маленького количества народа? Наконец все-таки смилостивились – не отдавать же деньги обратно, – картина началась. Я смотрела этот фильм и плакала от наслаждения и соучастия и думала, что бы творилось в Москве, какие бы длинные очереди стояли перед кинотеатром! В то время имя Тарковского было под каким-то непонятным полузапретом и только иногда удавалось прокрутить его старые картины где-нибудь в Беляево-Богородском – в темных залах старых домов культуры окраины Москвы.
…Уже к концу гастролей, отыграв «Вишневый сад», я сговорилась поехать туда с Виктором Платоновичем Некрасовым и с нашим общим приятелем – французским физиком, с которым долго ждали Некрасова в любимом кафе Виктора Платоновича «Монпарнас». Наконец он появился, здороваясь на ходу с официантами и завсегдатаями этого кафе. Мы еще немножко посидели вместе, поговорили о московских и французских новостях, Некрасов выпил свою порцию пива, и мы двинулись в путь.
Сен-Женевьев-де-Буа – это небольшой городок. Километров пятьдесят от Парижа. По дороге Некрасов рассказывал о похоронах Тарковского, о роскошном черном наряде и шляпе с вуалью вдовы, об отпевании в небольшой русской церкви, о Ростроповиче, который играл на виолончели чуть ли не на паперти, об освященной земле в серебряной чаше, которую, зачерпывая серебряной ложкой, бросали в могилу, о быстроте самих похорон без плача и русского надрыва, о том, как делово все разъезжались, «может быть, поджимал короткий зимний день», – благосклонно добавил он. Сам Некрасов на похоронах не был, рассказывал с чужих слов. Но, как всегда, рассказывал интересно, немного зло, остроумно пересыпая свою речь словами, как говорят, нелитературными и тем не менее существующими в словаре Даля.
Я же вспоминала Андрея в начале шестидесятых, когда он нас удивлял то первыми в Москве джинсами, то какой-то необычной парижской клетчатой кепочкой, то ярким кашне, небрежно переброшенным через плечо. Когда я у него снималась в «Зеркале» в небольшой роли, Андрей дотошно подбирал в костюмерной мне костюм.
Мы перепробовали массу вариантов, но Андрея все что-то не устраивало. Я сама люблю подолгу возиться с костюмом в роли, но даже я взмолилась: «Что же вы все-таки хотите, Андрей?» Он не мог объяснить и только просил: ну, может быть, еще вот эту кофточку попробуем или еще вот эту камею приколем. В конце концов мы остановились на блузке с ручной вышивкой, поверх которой накинута вязаная вытянувшаяся старая кофта. Потом я поняла эту дотошность – мне показали фотографию 30-х годов. На фотографии – мать Андрея Тарковского (Рита Терехова на нее похожа) и ее подруга Лиза, прототип моей героини, полная высокая женщина с гладко зачесанными назад волосами. Я на нее совершенно не походила. Почему Андрей хотел, чтобы именно я играла эту роль, – до сих пор не пойму.
С мамой
Еще раньше – в «Андрее Рублеве» – он мне предлагал играть Дурочку, но я тогда была слишком глупа, чтобы соглашаться играть Дурочку, да еще для меня совсем невозможное – писать в кадре. В «Солярисе» Андрей опять стал меня уговаривать играть у него. Провели пробы. Меня не утвердил худсовет «Мосфильма» – я была тогда в «черных списках». Но работать с Тарковским уже очень хотелось. Я бросала все свои дела и мчалась на студию. «Зеркало», например, долго не принимали. Я раза два или три летала из других городов в Москву, чтобы переозвучить какое-нибудь одно слово.
Мне было интересно все: и как Тарковский говорит, и как Тарковский репетирует, всегда нервничая, до конца никогда ничего не объясняя. Главное – надо было суметь подключиться к его нерву, завышенному пульсу.
Хотя просто экзальтации на площадке добиться, в общем-то, не трудно. Не зная, как играть, я всегда немного «подпускаю слезу». Снималась сцена в типографии. Сначала мой крупный план, потом Риты Тереховой. У меня не получалось. Я точно не могла понять, что от меня нужно. Стала плакать. Тарковский сказал – хорошо. Сняли. План Риты. Тоже мучилась. Заплакала – сняли. Хорошо. Мы потом с ней посмеялись над этим и рассказали Андрею. Он задумался, занялся другим делом, а потом неожиданно – так, что другие даже и не поняли, к чему это он: «А вы заметили, что в кино интереснее начало слез, а в театре – последствие, вернее, задержка их?»
В этой же сцене снимали мой монолог о Достоевском, о капитане Лебядкине, о самоедстве, самосжигании. «Проклятые вопросы» Достоевского решаются в тридцать седьмом году, когда само имя Достоевского нельзя было произносить. Для Андрея все это было очень важно. Вечные вопросы о боге, о бессмертии, о месте в жизни. Откуда мы? Ведь «Зеркало» – это фильм в первую очередь о тех духовных ценностях, которые унаследовало наше поколение интеллигенции от предыдущего, перенесшего трудные времена, войны и лишения, но сохранившего и передавшего нам духовную ответственность.
Маргарита Терехова в фильме «Зеркало»
Такие вопросы Тарковский средствами кино пытался передать зрителю только через себя, через самопознание и самоопределение. Этот самоанализ рождения в муках и боли, ибо взваливал на себя решение неразрешимых человеческих вопросов. Отсюда поиски спасения, искупления, жертвоприношения. Тарковский в конце концов принес в жертву свою жизнь.
Мы подъехали к воротам кладбища, когда уже начало смеркаться. Калитка была еще открыта. Небольшая ухоженная русская церковь. Никого не было видно. Мы были одни. Кладбище, по русским понятиям, небольшое. С тесными рядами могил. Без привычных русских оград, но с такими знакомыми и любимыми русскими именами на памятниках: Бунин, Добужинский, Мережковский, Ремизов, Сомов, Коровин, Германова, Зайцев… История русской культуры начала XX века. Мы разбрелись по кладбищу в поисках могилы Тарковского, и я, натыкаясь на всем известные имена, думала, что Андрей лежит не в такой уж плохой компании. Хотя отчетливо помню тот день, давным-давно, когда я еще пробовалась у него в «Солярисе», по какой-то витиеватой ассоциации разговора о том, что такое человек, мы поделились каждый своим желанием, где бы он хотел лежать после смерти. Я тогда сказала, что хотела бы лежать рядом с Донским монастырем, около стены которого похоронена первая Демидова, жена того знаменитого уральского купца. Андрей возразил: «Нет, я не хочу быть рядом с кем-то, я хочу лежать на открытом месте в Тарусе». Мы с ним поговорили о Цветаевой, которая тоже хотела быть похороненной в Тарусе и чтобы на ее могиле была бы надпись: «Здесь хотела бы лежать Цветаева». Цветаева повесилась в Елабуге 31 августа сорок первого года. Как известно, когда хоронили Цветаеву, никого из близких не было. Даже ее сына. И никто не знает, в каком месте кладбища она похоронена. Могилу потом сделали условную. Соседка Бредельщиковых, у которых Цветаева снимала комнату вместе с сыном в последние десять дней августа сорок первого года, рассказывала нам, как уже в 60-х годах приехала сестра Цветаевой, Анастасия Ивановна, как она долго ходила по кладбищу, «такая страшная, старая, седая, с палкой, и вдруг как палкой застучит о землю:
«Вот тут она лежит, тут, я чувствую, тут!» Ну, на этом месте могилу-то и сделали».
Высоцкий часто рассказывал о своей компании на Большом Каретном, как они все дружно жили в одной комнате и как Тарковский тогда мечтал построить большой дом под Тарусой, где бы они продолжали жить коммуной.
Дом под Тарусой Тарковский построил, но жил сам там мало…
С этими и приблизительно такими мыслями я бродила по кладбищу Сен-Женевьев-де-Буа. Вдруг издали слышу Некрасова: «Алла, Алла, идите сюда, я нашел Галича!» Большой кусок черного мрамора. На нем – черная мраморная роза. Внушительный памятник рядом со скромными могилами первой эмиграции. В корзине цветов, которую мы несли на могилу Тарковского, я нашла красивую нераспустившуюся белую розу, положила ее рядом с мраморной. Мы постояли, повспоминали песни Галича – Виктор Платонович их очень хорошо все знал – и пошли дальше на свои печальные поиски. Нас тоже «поджимал короткий зимний день». Время от времени я клала на знакомые могилы из своей корзины цветы, но Тарковского мы так и не могли найти. И не нашли бы. Помогла служительница.
Тарковского похоронили в чужую могилу. Большой белый каменный крест, массивный, вычурный, внизу которого латинскими крупными буквами выбито: «Владимир Григорьев, 1895–1973», а чуть повыше этого имени прибита маленькая металлическая табличка, на которой тоже латинскими, но очень мелкими буквами выгравировано: «Андрей Тарковский 1987 год». (Умер он, как известно, 29 декабря 1986 года.)
На могиле – свежие цветы. Венок с большой лентой, от Элема Климова. Он был в Париже до нас, в январе. Я поставила свою круглую корзину с белыми цветами. Шел мокрый снег. Сумерки сгущались. В записной книжке я пометила для знакомых, чтобы они не искали так долго, как мы, номер участка – рядом на углу была табличка. Это был угол 94-го и 95-го участков, номер могилы – 7583.
Служительница за нами запирала калитку. Мы ее спросили, часто ли здесь хоронят в чужие могилы. Она ответила, что земля стоит дорого и что это иногда практикуется. Когда по прошествии какого-то срока за могилой никто не ухаживает, тогда в нее могут захоронить чужого человека. Мы спросили, кто такой Григорьев. Она припомнила, что это кто-то из первых эмигрантов. «Есаул белой гвардии», – добавила она. «Но почему Тарковского именно к нему?» – допытывался Некрасов. Она была француженка и была не в курсе этой трагической истории, да и не очень понимала, о ком мы говорим. И мы тоже не очень понимали причины такой спешки, когда хоронят в цинковом гробу в чужую могилу. Пусть это будет на совести тех, кто это сделал…
Сейчас, говорят, Тарковского перезахоронили в чистую землю, видимо, недалеко от этого места, потому что в том углу кладбища оставалась земля для будущих могил.
Возвращались мы печальные и молчаливые. Долго потом сидели в том же кафе «Монпарнас» на втором этаже. Опять подходили знакомые, иногда подсаживались к нам, пропускали рюмочку, и опять мы говорили о московских и парижских общих знакомых. Кто-то принес русскую эмигрантскую газету, которую у меня по возвращении в Москву отобрали на таможне, с большой статьей-некрологом об Анатолии Васильевиче Эфросе, которого мы недавно хоронили в Москве, и с коротким, но броским объявлением, что собираются средства на памятник на могилу Тарковского. Некрасов скорбно прокомментировал: «Неужели Андрей себе даже на памятник не заработал своими фильмами, чтобы не обирать бедных эмигрантов…» Поговорили об Эфросе, о судьбе «Таганки»… Некрасов был в курсе всех наших московских дел, я ему сказала: «Приезжайте в гости», он ответил: «Да, хотелось бы… На какое-то время». Тогда ни я, ни он еще не знали, что он смертельно болен и через несколько месяцев будет лежать на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа в чужой могиле.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.