Текст книги "Дар речи"
Автор книги: Юрий Буйда
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
– Я уже многое понимал. Видишь ли, инфантилизм мне свойствен только в отношениях с женщинами, а так-то его из меня жизнь ой как выбила. И я был поражен, сколько у нас друзей, когда мы с матерью вернулись из ссылки в Москву. Друзей покойного отца. Некоторые достигли высот, другие уже не служили, но все всеми силами пытались нам помочь – жильем, учебой, работой. Я, член семьи врага народа, учился в хорошей школе, а потом в университете на идеологическом факультете – факультет журналистики, понятно, готовил бойцов идеологического фронта. Детям репрессированных путь туда был заказан – а мне нет. Друзья! А вскоре нам и квартиру на Смоленке вернули. А потом… потом наступили времена, когда клеймо сменилось ореолом: стало выгодно быть репрессированным или сыном репрессированных… вслух об этом, само собой, не говорили, но это подразумевалось…
– А это не преувеличение?
– Возможно. Но я говорю – о себе, о нашей семье.
По телефону я рассказывал Шаше о Папе Шкуре, Аннунциате и прочей Италии.
– Не понимаю, на какие шиши он купил этот дом. Дидим дал?
– Нет, – сказала Шаша. – Ты не хуже меня знаешь, что в России деньги можно заработать, а можно и заслужить. Но об этой стороне его жизни я ничего не знаю.
– Еще бы понять, зачем я здесь…
– Похоже, он не хочет умирать без свидетелей. Но чем вы там занимаетесь, пока живы?
– Поиском неуловимых сущностей…
Однажды после ужина я увидел из коридора, как в гостиной Аннунциата делает укол Папе Шкуре. На ней было платье с глубоким вырезом, а лифчиков она не носила. Когда она извлекала иглу из вены, груди ее выехали из декольте, Папа Шкура схватил губами сосок, она отняла, и он вдруг заплакал…
И я заплакал, но тотчас ушел, спрятался.
Через два дня я улетел в Москву.
Бессмертный торф
2000-е
Спустя месяц после моего возвращения из Италии Дидим созвал в Правой Жизни «совет наших». Раньше в него входили Шаша, Конрад Арто, Минц-Минковский и факультативно – Папа Шкура, на этот раз был зван и я.
На столе в гостиной стояли две вазы с орехами, батарея бутылок и пепельницы.
Дидим поймал мой взгляд, усмехнулся.
– Ну да, опять бросаю курить.
Шаша была в строгом брючном костюме и чем-то неуловимо напоминала Госпожу из фильмов садо-мазо, хоть и без хлыста.
Я уже знал, что Дидим заключил договор с Максом Шехтелем, предусматривающий юридическое сопровождение сделки по продаже медиахолдинга «Дидим-Пресс».
С этого Дидим и начал:
– Два дня назад я обратился к «Шехтелю и Дейчу» за помощью в продаже компании. Шаша не против. На всякий случай: стоимость медиа-активов на нашем рынке не так велика, как многим кажется, поэтому сумма сделки никого из вас не поразит. Я, разумеется, покидаю пост президента группы, Шаша пока остается – накопилось много незавершенных дел. А потом – потом она сама решит, где будет работать и будет ли…
– Иди ко мне, – сказал Конрад, умильно улыбаясь Шаше, – я тебя буду выпускать из клетки против самых строптивых клиентов. Обещаю клетку из золота самой высокой пробы.
Шаша приподняла бровь, но промолчала.
– Давайте выпьем за бесславный финал прекрасного дела, ради которого жертвовали всем, кроме крови. Нам не удалось пересечь поле битвы с розой в руке, но мы старались. Шшаах!
– Шшаах! – хором прошипели все.
– Финал, – сказал Конрад, закуривая сигару, – все-таки не бесславный. Вы всегда ставите власти шах, никогда – мат, и в этом, вообще говоря, и заключается предназначение прессы. Газета вроде твоей занимается не яровым севом, а озимым, – значит, при первой же благоприятной возможности увидим всходы…
– И их тотчас срежут комбайном, – сказал Минц-Минковский. – Это я вам могу гарантировать, поскольку лично знаком с агрономами и комбайнерами. Это – система, уже сложившаяся и постоянно совершенствующаяся.
Минц-Минковский работал консультантом то в правительстве, то в администрации президента, то в Госдуме, то в каких-нибудь властных и околовластных фондах. Он вроде ни за что прямо не отвечал, но всегда умел оказываться вовремя под рукой у власти, а кроме того, знал много – и умел это знание держать при себе. Наверное, поэтому и не тонул никогда при смене главных и неглавных российских начальников.
– Вот поэтому, – сказал Дидим, – я и принял такое решение. Для нас в этой системе места нет. А то, которое предлагают, не по мне.
– А предлагают? – спросил я.
– Предлагали, – уточнил Дидим небрежным тоном.
– Насколько мне известно, тебе и Бурханов предлагал остаться, – сказал Минц-Минковский.
– Значит, – сказал я, – Бурханов и есть покупатель?
– Ему приказали купить, – сказала Шаша, – он и взял под козырек.
Ислам Бурханов был русским «форбсом» – миллиардером, владельцем нефтеперерабатывающих заводов и огромной сети автозаправок в России и Восточной Европе.
– Когда же всё это началось? – Конрад смачно пыхнул сигарой. – Небось, еще при Ельцине? Или после «Курска»? Или после дела Сосновского?
– Ельцин, конечно, бывал частенько недоволен нами, – сказала Шаша, – но люди вокруг него понимали, что такое свободная пресса, – и он к ним прислушивался. А сейчас Кремль – воплощенное единомыслие…
– Вообще-то так и должно быть, – сказал Минц-Минковский. – Плохо, когда в высшем руководстве этого единомыслия нет. Просто они решили, что раз у нас коридорная демократия, то можно решать всё, так сказать, по-коридорному…
– Кулуарная демократия, – сказал Конрад. – Лояльным – всё, строптивым – закон.
– Как только у демократии появляется эпитет, – сказала Шаша, – она перестает быть демократией. Хотя это справедливо не только для России…
Дидим кивнул.
– Шаше сто раз доставалось на еженедельных брифингах для прессы в Кремле, и тысячу раз ей грозили разными карами… а сколько шеф-редакторов нам пришлось уволить по команде из Кремля – и не счесть…
– Но Шука осталась Шукой, – задумчиво заметил Конрад.
– Иногда там действительно забывают, что управление страной и управление обществом – вещи совершенно разные, – со вздохом сказал Минц-Минковский. – Варварская она у нас, демократия. Архаичная. Власть большинства сегодня неэффективна. Многие у нас это понимают, а кое-кто и пользуется, к выгоде для себя. При такой демократии избирается царь, а не президент. А царю в России парламент – только головная боль.
– Однако автократии раз за разом доказывают свою эффективность, – сказал Конрад. – А демократия в классическом смысле – свою неэффективность. Ну а главное, конечно, – отсутствие традиций в России…
– Инерция, – сказал Минц-Минковский. – Большевики семь десятилетий поганили понятие демократии и выборности, а в девяностых против реальной демократии выступили сами же демократы. Мы живем в демократическом государстве, не подозревая об этом, вот смешной парадокс. Ну и потом, если вернуться к нашим баранам, вам же в Кремле не раз говорили о чрезмерной узости вашего читательского круга. Расширяйте аудиторию. Это невозможно, если вы по-прежнему будете держаться за лозунг девяностых «Россия либо демократическая, либо единая». Это уже не работает. Сто прапорщиков или триста тысяч активных либералов – на весах русской истории они весят примерно одинаково. И эти триста тысяч еще и дерутся между собой, и плодят газету за газетой, отнимая читателей друг у друга. Поэтому у вас и тиражи выше ста пятидесяти тысяч не поднимаются. А с чего бы власти ценить малотиражные издания, которые убеждают своих в том, в чем они и без того убеждены?
– Этих трехсот тысяч еще недавно вовсе не было – мы их создали, – сказала Шаша. – И почти весь бизнес – тоже. Мы рассказывали о русском бизнесе, когда его не было. Мы придумали для него язык. И всё то, что в этом смысле существует живого в России, – наша заслуга, это наши дети, даже если сегодня и не вспоминают о нас. Подростки всегда бунтуют против родителей.
– Так и Кремль делает на них ставку, – сказал Минц-Минковский. – Но если вы – только на них, то у Кремля круг обязательств стократ шире.
– Лавочники? – спросил Конрад.
– Года два-три я езжу по маленьким русским городам, – сказал Минц-Минковский. – Работа у меня такая. И вижу тысячи трезвых мужиков, которые торгуют пшеницей и кирпичом, строят дома, выращивают герефордов для стейков, чинят машины. Их много, но они пока молчат. Среди них немало тех, кто в девяностых не расставался с калашниковым. Теперь они – фактическая власть в маленьких городах. Кредитов они не берут, то есть берут, но не в банках, а у условного дяди Васи – самого авторитетного экс-бандита, который пасет и стрижет паству бережно, аккуратно. У них нет языка, а их речи вам не понравились бы…
– Черная сотня? – спросил Дидим. – Это можно было предвидеть. Но мы работали не для них.
– Вот теперь и непонятно, для кого вы работали, – со вздохом сказал Минц-Минковский. – Мало кто спешит голосовать за вас рублем, да и реклама сейчас не ах. А за черную сотню, случись такое дело, проголосуют. И в Кремле это понимают, уж поверьте, там никто не хочет победы черной сотни. За вами с девяностых – максимум десять процентов населения, которые плевать хотели на нищету остальных девяноста. В этом-то и ваша слабость. Вообще же ваш конфликт – это конфликт двух систем менеджмента разного типа: вы пытаетесь управлять дискурсом, как пастыри бытия, а Кремль управляет в прямом смысле, как господин всего сущего. И потом: журналистика факта, которой вы поклоняетесь, уходит в небытие, на коне – журналистика образа, когда фактом можно и пренебречь, если он не вписывается в образ, и так происходит вовсе не только в России…
– Учитесь, – сказала Шаша, – вот как надо говорить о замене журналистики пропагандой.
– Перестройка требовала правды, рынок – торговли правдой, – сказал Конрад. – Труднее всего привыкнуть к тому, что правду можно продавать и покупать точно так же, как и ложь. И еще неизвестно, что покупателю сегодня нужнее…
– Да не в этом дело, – сказал Дидим, не повышая голоса. – Со многим можно смириться, многое можно понять и простить, и сделать скидку на исторические особенности России – тоже, конечно, можно и нужно. Но я не об этом. Я о том, что божественный дар речи давят – немые. Глухонемые. Им даже наша покорность не нужна – покорных у них и без нас хватает. Им претит сама идея свободы слова, свободной речи. – Он глотнул виски, взял у Конрада сигару, затянулся. – Помню, как-то отец привез мне из Штатов книжку – это была энциклопедия для детей или что-то вроде. И почему-то мне запомнилось определение свободы из этой книги: куда хочу, туда иду. Это ведь извечное: дух дышит где хочет, и всяк его слышит. Дух! Вот чего боятся наши глухонемые, которые красуются на церковных службах со свечкой в правой руке! Что им там делать? Что? Христос утверждает свободу духа, а не коридорную демократию для беспомощных несмысленышей. Мы, циничные агностики, утверждаем свободу духа, мы исповедуем принцип истинно христианский – dixi et animam salvavi[47]47
Сказал и [тем самым] спас свою душу. (лат.)
[Закрыть], а эти циничные верующие плюют в Христа, загоняя дух в ярмо!
Шаша смотрела на Дидима расширенными глазами, да и я был захвачен пафосом его речи – пафосом, которого никто, конечно, не ожидал, потому что пафос среди наших считался чем-то хуже преступления.
– Огонь загоняют под землю, – продолжал Дидим, – а мы знаем, чем это закончится. А рано или поздно это закончится, потому что торф может гореть под землей годами, но однажды обязательно вырвется на свободу, а торфа у нас сколько угодно – никаких пожарных не хватит, чтобы его потушить…
– На самом деле, – сказал Минц-Минковский, – они прекрасно понимают любой бизнес – нефть, оружие, книги или подгузники, всё равно, потому что там всё ясно: расходы, доходы, прибыли, убытки, всё можно просчитать. А как просчитать свободу слова – не знает никто, и это бесит.
– Да они просто боятся ее, свободы слова, – сказала Шаша.
– Ничего они не боятся, – сказал я. – У меня богатый опыт общения с властями всех уровней, и могу сказать, что они ничего не боятся. Никакая власть нигде ничего не боится. Ну, нижестоящие боятся вышестоящих, это да, боятся своих, но не чужих – улицы, толпы, бунта, оппозиции. Чаще они просто не знают, как реагировать, но страх – нет, этого нет…
– Больше всего их бесит запах горящего торфа, – сказал Дидим.
Минц-Минковский развел руками.
– Вот, оказывается, зачем мы здесь, – задумчиво проговорил Конрад. – Чтобы пропеть осанну бессмертному торфу. Что ж, за это я могу и выпить. – Он поднял стакан. – Шшаах!
– Шшаах! – откликнулись все.
Через полгода Папу Шкуру похоронили на Новодевичьем. Военный оркестр, венки, речи, соболезнования от президента и премьер-министра, союзов предпринимателей и писателей, тысячи провожающих – звёзды журналистики, дипломаты, кремлевские чиновники, министры, генералы, старые диссиденты, называвшие покойного Борей, Дидим в черных очках, Алена в шляпке с густой вуалью, которая не позволяла разглядеть ее лица…
О его смерти первой узнала Шаша.
Обнаружив мертвое тело Шкуратова, Аннунциата растерялась, позвонила в полицию, потом нашла телефон Алены, но та была невменяема. Итальянке, однако, повезло: любовницей Алены тогда была русская, она и позвонила Шаше, отыскав ее номер в телефоне возлюбленной, блевавшей в саду.
Шаша позвонила Дидиму в Лос-Анджелес, он попросил ее «заняться этим делом», пока он уладит кое-какие дела, купит билет и прилетит в Москву.
На следующий день мы с Шашей вылетели в Пизу, оттуда на такси добрались до Форте деи Марми. Убитая горем Аннунциата обрадовалась, стала просить Шашу non dimenticare la poveretta[48]48
Не забыть бедняжку. (ит.)
[Закрыть], и Шаша тотчас открыла сейф в кабинете Папы Шкуры и выдала бедняжке деньги.
Потом мы отправились в полицию, потом в больницу, потом связались с авиакомпанией, чтобы заказать перевозку тела, и всюду то кого-нибудь не было, то неудобное время, то вообще не отвечали. Наконец, мы получили документы на руки, курьер привез билеты на самолет – тут и выяснилось, что впереди у нас весь следующий день. Пришлось звонить в морг и оплачивать лишние сутки содержания тела.
Утром мы отправились к морю, а после обеда взяли в аренду автомобиль и поехали на северо-восток – нам вдруг захотелось взглянуть на владения Лодовико Ариосто, который правил этими землями пятьсот лет назад, на горное озеро Лаго-ди-Вальи и романскую церковь Сан-Реголо, построенную в двенадцатом веке в городке Вальи-Сотто.
Навигаторы тогда еще не вошли в жизнь, мы ориентировались по карте и, как и следовало ожидать, поехали не туда, а потом совсем не туда, плюнули, оставили машину у придорожного кафе, обсаженного каштанами, и зашагали по тропинке, которая вела в гору.
Когда мы добрались до середины подъема, солнце зашло за гору, повеяло осенней сыростью и холодом. Мы свернули с тропинки, прошли метров пятьсот южнее, сели под сосной и замерли.
Мы устали.
В долине сгущался туман, и казалось, что под нами лениво колышется озеро, подсвеченное последними солнечными лучами. Над головами пролетела летучая мышь. Шаша вздрогнула, прижалась ко мне, взяла мои руки в свои. Сколько мы так просидели, не шевелясь и медленно теряя тепло, не знаю, – знаю только, что в те минуты там, над розоватым туманным озером, среди пиний и камней, я вдруг понял, что никакие плотские радости никогда не сравнятся с тем ощущением близости, которое мы тогда пережили, словно бесполые жителя рая, счастливые уже одним тем, что среди них живет Бог…
Разговор со спиной
2020
Я ожидал, что Арсен Жуковский еще напомнит о себе, но не предполагал, что это произойдет так скоро.
Дорогой Илья Борисович, похоже, история семьи Шкуратовых становится для меня не просто очередным журналистским расследованием, но явно приобретает черты личной заинтересованности. Вернувшись домой после нашего разговора на даче, я вновь собрал все файлы с записями о Шкуратовых, рассортировал, перебрал – и обнаружил несколько фактов, на которые сразу не обратил внимания. Тогда они показались мне малосущественными, сейчас думаю, что именно они и есть те самые звенья, которых так недоставало, чтобы история Шкуратовых приобрела, так сказать, завершенность.
Конечно, даже имеющихся фактов достаточно, чтобы понять, кем на самом деле был Виссарион Шкуратов. Типичным чекистом из тех, кто готов на всё и кому ничего не жаль. Врач-недоучка, жуткая душа которого – душа маньяка-убийцы – благодаря революции вырвалась на волю. Таких персонажей полно в истории любой революции. Видимо, таково правило этих потрясений: на зов свободы первым откликается зло. И так же закономерно они в большинстве своем гибнут, когда высвобожденные революцией силы постепенно перестают бушевать и привыкают к новой нормальности. Такие бескрайние люди не нужны орднунгу, который выстраивался на костях революционеров. Для вас это, разумеется, не открытие, да и для меня не потрясение, – но всякий раз, сталкиваясь с такими людьми, я содрогаюсь перед их адской безликостью.
Кстати, в доступных нам документах нет ни одного упоминания о претензиях, которые большевистская власть могла бы – а в те времена была обязана – предъявить людям неправильного происхождения, то есть интеллигенту Шкуратову, сыну гильдейного купца, и дворянке Светловой, его жене.
В общем, я нашел документы, содержащие несколько маленьких, но важных фактов.
Факт первый: до 1932 года муж и жена Шкуратовы проживали на Смоленке под одной крышей с гражданкой Александрой Николаевной Шаро, в девичестве Немиловой. Судя по платежным документам, она вносила плату за квартиру до ноября тридцать второго года. Документы на квартиру свидетельствуют, что у гражданки Шаро была девятилетняя дочь Татьяна. В декабре тридцать второго московское управление ОГПУ открыло очередное дело об антисоветской пропаганде, и среди тех, кто по этому делу проходил, значится гражданка Шаро А. Н. В начале тридцать третьего она была приговорена к пяти годам заключения, поражению в правах, а кроме того, ей было запрещено проживание в Москве, Ленинграде, столицах союзных республик и областных центрах.
На этом этапе никакой другой информации об Александре Николаевне Шаро и ее дочери у меня нет.
Правда, в деле Шкуратова, позднее обвиненного в шпионаже и контрреволюционной деятельности, – в той части дела, к которой нам удалось получить доступ, – говорится среди прочего о половой распущенности обвиняемого, который при живой жене сожительствовал с хозяйкой квартиры на Смоленке и ее несовершеннолетней дочерью. Фамилия не указана, но похоже, что хозяйкой в ОГПУ считали гражданку Шаро.
Любопытный факт: мужем гражданки Шаро был художник и писатель, который несколькими годами раньше описанных событий выехал во Францию в служебную командировку, но стал невозвращенцем. Видимо, если покопаться, можно найти немало любопытного о его судьбе, но этим мы заниматься не станем, поскольку его биография – на периферии истории Шкуратовых.
Не исключено, что Борис Шкуратов знал о деяниях своего отца, о судьбе гражданки Шаро и ее дочери, потому и замял дело о покушении на свою мать. Ничем другим его поступок объяснить не могу.
Как видите, лакуны заполняются. Но их еще немало.
Например, меня интересует, как Борис Шкуратов стал владельцем дома в Италии стоимостью девяносто четыре миллиона евро. Насколько я знаю, все проекты, которые он пытался реализовать после девяносто первого года, не принесли никакого дохода. Его сын – человек состоятельный, но, по моим сведениям, не до такой степени, чтобы преподносить отцу такие подарки. Незадолго до смерти Шкуратова-старшего, как вы знаете, создан семейный траст, которым управляет адвокатское бюро «Шехтель и Дейч». Как вы думаете, удобно ли поинтересоваться у господ адвокатов, откуда в трасте почти пятьсот миллионов евро плюс недвижимость в Италии и России еще на двести миллионов? И кто на самом деле распоряжается этими средствами? Утверждают, что это Александра Петровна Немилова. Однако возможно, что это лишь слухи: мы-то с вами знаем, что Шука Шаша нажила немало врагов не только в журналистской среде, но и среди очень богатых и очень влиятельных мужчин.
Надеюсь, к Дидиму вернется дар речи.
Поклон Александре Петровне.
Ваш А.
Ах, убей меня, убей…
Вот, значит, как. Вот, значит, почему бабушка Шаши Татьяна Васильевна говорила, что Немилова – не ее фамилия. Она права. Она – Шаро. Или Немилова-Шаро.
Я нашел китайскую авторучку с золотым пером – подарок к шестнадцатилетию – и стал набрасывать на бумаге последовательность событий.
Возможно, Шкуратов и Шаро учились в одно время на медицинском факультете, но ближе сошлись за границей – в Париже или Цюрихе. Неизвестно, встречался ли Шкуратов в те годы с Александрой, Сашенькой Немиловой. Может быть, познакомился с нею позднее, уже после того, как ее муж выехал во Францию. Вошел в доверие как друг мужа, поселился у нее, сделал наложницей не только Сашеньку, но и ее дочь. «Половая распущенность», ясное дело. Вряд ли Марго нравилось сожительство мужа с другой женщиной. Не исключено, что обиженная супруга и написала на Сашеньку донос, по которому ее привлекли к делу об антисоветской пропаганде. А может, это сделал Шкуратов, который пресытился Сашенькой и решил сбыть ее с рук, а чтобы всё сделать наверняка, включил в список подозреваемых. Но дочь – оставил. Насиловал ли он ее – это сейчас не установить. Да и фразу в документах о том, что он сожительствовал «с хозяйкой и ее несовершеннолетней дочерью» можно истолковать по-разному. Мог сожительствовать с Сашенькой, а дочь приплели к делу, чтобы создать завершенный портрет предателя и растлителя, – это ведь вполне в духе ОГПУ. Как бы то ни было, Татьяна не пропала. Марго взяла ее с собой в ссылку, вместе с нею вернулась в Москву. Прислуга и объект мщения. Прислуга и девочка, напоминающая о репрессированном муже, как Иуда напоминает о Христе, и наоборот. После войны девочка выросла, родила Глазунью, а когда у той появилась дочь, попросила назвать ее Сашей, Сашенькой – в память о матери, гражданке Шаро. Это всё, что осмелилась сделать, об остальном – молчала всю жизнь. Лишь изредка прорывалось: то вдруг вспомнит свою настоящую фамилию, то вдруг пустится в пляс на площади, выкрикивая: «Ах, убей меня, убей!».
Значит, Шаша – наследница Шаро, его картин, книг, их квартиры на Смоленке, хотя наследница – условная: в России нет закона о реституции. А почти всё, что осталось от Шаро в Париже, законным образом принадлежит Монике Каплан. Гораздо больше у Шаши прав на письма, которыми обменивались ее прадед и прабабка. Марго украла у них не только квартиру и жизнь, но и память – всю, подчистую, вплоть до любовных писем. Присвоила, передала по наследству внуку. От Папы Шкуры я ни разу не слышал ни слова об этих письмах – неужели он догадывался об истинном их происхождении? Догадывался, но ничего, ни слова не сказал сыну, – а для сына эти письма стали палладиумом, святыней, которая хранит и спасает Трою и ее жителей, защищая их от всех напастей. Дух и душа Трои – дух и душа Дидима. Ворованный дух, ворованные души…
Я перечитал заметки.
Арсен Жуковский проделал хорошую работу – его поклонникам будет что почитать. Но я-то? Но мне-то это – зачем? Дидиму мы уже рассказали про его деда и бабку, и теперь он знает, что дед был кровавым палачом, а бабка – стукачкой КГБ. Осталось выложить ему всё о письмах, чтобы он узнал еще и о ворованной святыне. Но что это добавит к тому, что уже сказано?
Думая о Дидиме, я, конечно же, думал прежде всего о Шаше. Она так близка с Дидимом, что иногда не разобрать, кто чья тень. И вот она узнаёт, что человек, в честь которого Дидима назвали Виссарионом, убил ее прабабушку и насиловал ее бабушку, когда та была еще подростком, испуганным подростком. И вся жизнь Шаро перевернулась, из жизни их выбросили в Левую Жизнь, превратив в прислугу палачей, в наложниц, в рабынь, которые лишены даже собственного прошлого. Ну ладно квартира на Смоленке, но ведь и их палладиум им, рабыням, не принадлежит – новые господа, наследники палачей, присвоили его, поместив в центр своего мира. А им, рабыням, было дозволено лишь издали любоваться тем, что на самом деле являлось их собственностью.
Следует ли из этого, что жизнь Шаши была ложью, пошла не туда? Нет, конечно. Это был ее выбор, и этот выбор был правильным, что бы там ни говорила моя ревность. Благодаря этому выбору Золушка стала прекрасной принцессой, стала женщиной, достойной своей красоты, любви и богатства. Для этого она сделала стократ больше, чем Дидим, хотя он, что уж там, и был ее наставником и любовником, многому ее научившим. У этой Шаши – другая память, другие святыни, и ничего не изменится, если она вдруг узна́ет, что жизнь ее могла быть иной.
А вот я в ее глазах стану завистником, ревнивцем и мудаком, готовым на всё, чтобы она оставалась моей, хотя она и без того – моя. Да и Дидима она знает лучше меня – и не строит на его счет иллюзий.
Их прошлое, точнее, прошлое их семей – одно на всех – сделало их героями нового времени, вознесшимися над прошлым. Они вырвались из заколдованного круга времени, чтобы бросить ему вызов, и победили.
Эти письма ничего не изменят в их судьбах, а вот в моей – могут.
Шаша никогда не давала мне левую руку: «Если дам, значит, ты – моя жизнь, а это пока не так». И не даст даже правую, если я сунусь к ней с этими чертовыми письмами.
Я взглянул на черновик письма Жуковскому, которое начал было сочинять, чтобы уточнить некоторые факты, даты, имена, – всё стер и написал просто «спасибо».
На часах было 6:15 утра – самое время для визитов.
Ночник, накрытый абажуром с резными фигурами, освещал край дивана, на котором лежал Дидим, столик с бутылкой и стаканом, и отражался в стеклах, за которыми темнели изображения Виссариона Шкуратова, доктора и чекиста.
Любопытно, подумал я, а не объясняется ли несходство врача и палача тем простым обстоятельством, что на фотографиях изображены два разных человека – доктор Василий Шаро и служащий ОГПУ Виссарион Шкуратов?
Дидим не шелохнулся, когда я сел в кресло напротив дивана.
– Пришел проститься, брат, – сказал я, не повышая голоса. – Пора. Мы были не правы, когда решили, будто тебя можно так встряхнуть, что к тебе вернется дар речи. Пусть теперь этим займутся врачи. Мы и так слишком затянули это дело… Как бы тебе не стало хуже. Проблемы памяти, идентичности личности и всё такое – не дай бог. Может быть, еще не поздно, и вскоре ты придешь в себя. Тебе придется вспомнить, что произошло в канун Рождества, когда ты отправился в ночной магазин за выпивкой, а на обратном пути сбил эту девчонку, которая сейчас лежит в подвале, медленно покрываясь гнилостной венозной сеткой. Впрочем, всё не так страшно, как кажется на первый взгляд. Если ты раскаешься, если твоим адвокатам удастся убедить суд, что твое раскаяние – это не игра, а реакция зрелого человека на собственные ошибки, ты, может быть, даже реального срока не получишь. На это, конечно, надежды мало, но она остается. А мы – мы по-прежнему будем восхищаться тобой, тут ничего не изменится. Ты был и останешься лучшим из лучших, героем нашего времени. А что неудачи… ну, брат, в этом не только Кремль виноват. Да и не только ты. Время изменилось, люди изменились. То, что в девяностых казалось им открытием, сейчас кажется ужасом. Мы ж говорим о выживших, о переживших девяностые, – они стали другими. Читают другие книги, другие газеты. Впервые за последние сто лет русские задумались, что значит быть русскими, – и никак не найдут ответов. Как ты сам однажды сказал, я не сторож себе вчерашнему. Так и они. Они вчерашние – не они сегодняшние, и ты – не герой их времени. Не переживай: ты всегда найдешь себе дело. Съездишь куда-нибудь, отдохнешь, влюбишься, забудешься и снова примешься за дело. Я понимаю: после таких невероятных побед, которых ты добился в девяностых, любой нынешний успех кажется чуть ли не поражением… Да и возраст – в таком возрасте пора смириться с действительностью, во всяком случае, с теми ее проявлениями, изменить которые ты уже не в силах… Пора забыть о победах, встряхнуться и двигаться дальше, опираясь на палочку – а не на Шашу… – Я помолчал. – …Интересно, а ты догадывался, что твой палладиум – ворованный? Сомнение – оно возникало где-нибудь в глубине души? Ну в самом деле, брат: человек чуть не каждый день убивал людей, расстреливал невинных, получая при этом, может быть, удовольствие. И вот этот человек, оставленный Богом и давно не верующий в Бога и Спасение, садится за письменный стол и пишет вдохновенное послание любимой женщине, пишет не дрогнув, пишет, словно никогда и не забывал о любви Господней, которая горит в любви земной… Ты знал, что он – палач, и по-прежнему верил, что это он написал те письма? Не верю. Да и Марго… Так любить, так страдать, так писать, – чтобы через несколько лет запросто подличать и предавать, калеча людей? Ты-то ее помнишь милой бабушкой… Ну так и времена уже были другие, не требующие от человека, чтобы он давал волю своему нутряному злу. Я хочу сказать, что Марго и не могла написать этих писем, – о чем ты, наверное, тоже догадывался. Ее даже жаль, брат. Ведь она украла то, что хотела бы сделать сама. Наверное, в глубине души она сожалела о том, что ей приходилось делать. Ну или задним числом сожалела. Или нет? Наверное, эта память о небесной Марго и заставляла ее настаивать на том, что эти письма писала она. Но это не отменяет всего того, что делал ее муж и что сделала она. Они убили семью Немиловых-Шаро и присвоили их души. Ну ладно, не присвоили – сыграли их роли. Свидетелей ведь не осталось, а Татьяна Васильевна Немилова, бабушка Шаши, – ну это ж полусумасшедшее создание, какой из нее свидетель… – Я перевел дух. – Шестидесятники и их дети стали мало-помалу присваивать старую Россию с ее верой, царем и отечеством, ту Россию, которую их отцы и деды уничтожили без всякой жалости, с упоением и наслаждением. Присваивать чужие письма, памятники, души, веру в чужого Бога, в невинность и чистоту. Наверное, это естественный процесс, наверняка такое уже не раз бывало в прошлом – и не только в России, но я не историк, я не судья, я не прокурор… Я хочу только сказать, что с этими письмами вышло – не так. Святыня – краденая, брат; огонь этот – чужой огонь, не твой. Да и не нужен тебе никакой чужой огонь – у тебя свой есть, и только от тебя зависит, станет ли он райским или адским, прости за пафос… Ведь никакого проклятия прошлого – родового проклятия – на тебе нет и не было.
Я остановился, но не смог понять, слушает меня Дидим или нет.
Он по-прежнему лежал спиной ко мне в глубокой тени и ровно дышал.
– Ну и хватит, – сказал я. – Напоследок одна просьба. Оставь Шашу в покое. Мы ждем ребенка, и ты должен привыкнуть к мысли, что Шаши у тебя больше нет. Не нужно больше этих внезапных телефонных звонков среди ночи, звони кому-нибудь другому, или еще проще – взрослей. Ты же абсолютно самодостаточный человек, человек дела, но чуть что – к Шаше. Неубиваемый резерв. Не надо этого больше. Оставь ее в покое. Я не рассказывал ей о письмах, а главное – о том, что́ Шкуратовы сделали с ее семьей, и не расскажу: не хочу, чтобы она страдала еще и из-за этого. Давай же подарим ей незнание – спасительное, целительное незнание. Если она тебе еще хоть сколько-нибудь дорога…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.