Текст книги "Дар речи"
Автор книги: Юрий Буйда
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Очнувшись разом, я подхватил старуху на руки, наорал на таксиста, и мы помчались в больницу, где старуху схватили, потащили наверх, вбок, вниз, снова наверх, чтобы бросить на узкую койку, над которой склонился врач – он послушал, попытался разогнуть ее руку, но у него это не получилось, и тогда врач сказал: «Rigor mortis»[43]43
Трупное окоченение. (лат.)
[Закрыть], и все поняли, что Татьяна Васильевна теперь навсегда, навеки ушла в мир иной, стала светлой жилицей в царстве Богородицы чип-чип-чип и Иисуса дрип-дрип-дрип…
Из больницы я позвонил Шаше, она приехала, перекрестила и поцеловала бабушку в лоб, обняла меня, сказала едва слышно: «Шрамм», я хотел сказать: «Шаша», но смог выдавить из себя только: «Ш-ш-ша…»
Бобэоби
1990-е
Однажды моя бабушка сказала, что утрату девственности у женщин можно сравнить с Февральской революцией: переступила через родителей, повзрослела, жизнь становится иной, потому что в ней возникает болезненная, режущая пустота, какая бывает перед важным выбором. Вышла на перекресток. А вот рождение ребенка – это революция Октябрьская, после которой и организм, и жизнь действительно меняются до основания, когда требуется строить то и так, чего и как женщина еще никогда не строила. Вышла на свой путь.
О своей Февральской революции Шаша никогда не рассказывала, а я, разумеется, не расспрашивал. Лишь однажды, при первом нашем знакомстве, она сказала, что Дидим принял ее такой, какой она тогда была – измученной калекой, и секс стал естественным продолжением их отношений.
Вот, пожалуй, и всё, что я знал о ее отношениях с Дидимом, если не считать случайных обмолвок и, так сказать, косвенных свидетельств. При этом я вспоминал ту сцену в гостиной дома Шкуратовых, когда Дидим не счел нужным сделать хотя бы огорченное лицо, узнав о пропаже Елизаветы Андреевны Шрамм, с которой только что переспал. Тогда Шаша не сдержалась и влепила ему пощечину. Разрыва их отношений за этим не последовало, но этот безотчетный жест Шаши я хорошо запомнил.
Она уходила от меня – но всегда возвращалась, как призрак.
Я сказал ей об этом, когда мы в такси ехали с похорон бабушки Татьяны Васильевны.
Она усмехнулась.
– Кажется, ты попал в точку. В последнее время я то и дело ловлю себя на странном ощущении… будто я живу в чужом теле… оно мое, это тело, но все-таки чужое… иногда не понимаю, почему тело поступает так, а не иначе… как сомнамбула: после пробуждения не помнишь, как всю ночь бродил по крышам… это, наверное, что-то психическое, потому что порой мне кажется, что внутри меня живет кто-то чужой, тело воспринимает его как чужого…
– Вы ж там у себя в редакции пашете с утра до утра, такой нагрузки и железо не выдержит…
– Но это – удовольствие, кайф. Даже когда слышу за спиной шипение: «Шука» – кайф не проходит. Наверное, так бывает на войне, когда побеждаешь и побеждаешь…
– Но война рано или поздно закончится – и кайф сменится депрессией.
– Тогда я троцкистка – сторонница теории перманентной революции!
– Вот как раз Троцкий после Гражданской войны и впал в тяжелейшую депрессию. Может, потому и проиграл Сталину.
У меня дома Шаша даже не успела снять лифчик – так мы торопились.
После секса она села боком, с ногами на подоконник, закурила.
Я смотрел на ее божественный профиль – и в те минуты был готов принести Дидима в жертву какой-нибудь Персефоне, чтоб не позориться перед Афродитой.
Шаша легко спрыгнула с подоконника, оперлась коленом о край кровати, склонилась надо мной и спросила:
– Неужели нельзя без этих кровожадных мыслей?
– Пытаешься читать мои мысли?
– Обо мне?
– О нас.
– И ты, конечно, готов Дидима прикончить…
– Ну знаешь!..
– Тихо. – Она приложила палец к губам. – Ты должен быть выше этого, как я.
– Выше чего этого?
– Я принадлежу Дидиму, а он мне – нет. Я принадлежу – тебе, ты принадлежишь – мне. Ты – мой мужчина, ты, Шрамм. Первый в моей жизни – мой. Как я могу не быть твоей? От гребенок до пят – твоя. И послушай… – Легла рядом. – Левая рука и правая различаются только тем, что одна слева, а другая – справа. Но Левая Жизнь от Правой Жизни отличается, как ад от рая. А мне тогда казалось, что я попала в рай…
Я молчал, боясь ее спугнуть.
Казалось бы, чего проще – перейти шоссе из Левой Жизни в Правую… Но не всем это удавалось. Особенно если ты не электрик, печник, маляр, водопроводчик, а, например, молодая женщина, неудачно вышедшая замуж, родившая ребенка и ничего не умеющая, кроме как нравиться мужчинам. А женщина с ребенком, говорили в Левой Жизни, должна нравиться мужу, а не мужчинам. Но зачем тогда Бог дал ей стройное гибкое тело, высокую грудь и огромные выразительные глаза, из-за которых ее и прозвали Глазуньей? Вдобавок она была чистоплотной, веселой, легкой – за эту легкость ее многие недолюбливали. Легко вышла замуж, легко развелась, легко перебирала мужчин, ни на ком не останавливаясь, вообще слишком легко относилась к жизни. Другая бы изрыдалась, оставшись с девчонкой на руках и матерью, которая дни рождения справляет на кладбище; другая извелась бы – но не Глазунья. Другая бы ходила горем убитая, глядя на дочь, которая по дури сожгла руку. Каялась бы: Бог наказал. Может, тогда ее и пожалели бы, сказали бы: сама виновата, что дуру вырастила, сама недоглядела, теперь подумай, как ее замуж-то отдавать, с такой-то рукой. Будет жить как Ниночка Сухорукая, тоже ведь была красавица – а что сейчас? Замужем за спившимся стариком, сама пьет, под заборами валяется, гвозди у мальчишек сосет бесплатно и спасибо говорит…
Старуха-мать сама в какой-то момент поняла, что больше прибираться у Шкуратовых ей не под силу, и привела смену – дочь Глазунью. И она сразу всем понравилась: и старым, и молодым. Веселая, легкая, скорая на ногу и на передок. Папа Шкура сразу прибрал ее к рукам, но иногда и сыну перепадало – Глазунье не жалко. Большеглазая, большеротая, гибкая, как ящерица. Услужливая, неглупая, расторопная. На всё сил хватало – вымоет полы, погладит белье, приготовит ужин, а потом всю ночь кувыркается с Папой Шкурой, позволяя ему всё, что не позволяла жена, и тем завоевывая его сердце.
Дочь она, конечно же, жалела, ходила-ездила с ней по врачам, покупала книжки, раз уж девочка такая до книг жадная, а однажды взяла за руку и повела через дорогу из Левой Жизни в Правую Жизнь…
В Левой Жизни жил парень по фамилии Зверюга, так его все от страха называли Верюгой, без первой буквы, чтоб не дай бог не обиделся и не полез в драку. Огромный, грубый, мощный, с татуировкой на щеке «Это щека». От него веяло серым мраком, какой-то звериной сыростью, гнилью, псиной, ужасом, в общем – Левой Жизнью. Так Шаша тогда ее воспринимала. Понятно, что всё дело – в руке, в этой чертовой руке. Как-то Верюга при случайной встрече хлопнул ее по спине и сказал со смехом: «Подрастешь – моей будешь, тебе понравится». И это было страшнее страшного, потому что безысходнее безысходного.
В Правой Жизни не было ни Ниночки Сухорукой, ни Верюги – там была вообще другая жизнь, как в Древней Греции…
– В Древней Греции? – с удивлением переспросил я.
– Я ж по картинкам судила, по книжкам для детей. Все ходят в белых одеждах по берегу синего моря с венками на головах, поклоняются красивожопым богиням, соревнуются в беге на стадионах, пишут трагедии и храбро воюют с прекрасными и ужасными персами…
Вечером первого же дня она спускалась по лестнице шкуратовского дома, услыхала какой-то шум внизу, замерла, присела на корточки, выглянула – и увидела голую Глазунью с красивой задницей, прикрытой полотенцем, по которой голый Папа Шкура с наслаждением лупил ремнем, и оба стонали, – как вдруг рядом с Шашей возник Дидим. Он приложил палец к губам, несколько секунд глазел на сцену в гостиной, а потом на вопросительный взгляд Шаши ответил: «Хорошо, что не она его», и бесшумно исчез.
Отхлестав Глазунью ремнем, Папа Шкура опустился на колени и стал вылизывать ее ягодицы, заставляя женщину громко урчать от наслаждения, и Шаша вдруг поняла: то, что она сейчас видит, и есть счастье, и всё тут – счастье и праздник.
Папа Шкура расплывался в улыбке, едва завидев Шашу; именно он отвез ее к хорошему доктору, который помог чем смог, приговаривая: «Эх, малышка, всё было бы куда лучше, догадайся ты сразу пописать на ожоги».
Алена сразу приняла ее в подруги и потребовала, чтобы Шаше купили такую же одежду, как у нее. Друзья Дидима – Конрад и Минц-Минковский – учили ее играть в теннис, Бобинька – в покер, а соседка Джульетта – французскому. Английским с ней время от времени занимался Дидим: «Остальное – сама».
Он стал главным в ее жизни, потому что никогда не делал скидок на ее возраст: «У тебя огромное преимущество – ты нищая духом, как первая христианка, наполняющая пустой сосуд из-под масла верой в Спасение. Только не останавливайся». Она читала книги не по возрасту, принимала ласки Алены не по возрасту, смотрела с Дидимом фильмы не по возрасту.
Дидим запросто заводил разговор о Чехове и Шекспире, не спрашивая, читала всё это Шаша или нет, запросто ругал интеллигенцию, утверждая, что вся она вышла из многоуважаемого шкафа, запросто рассуждал о кенозисе и свободе воли, – и она потом бросалась к книжным шкафам, чтобы понять, о чем это они только что разговаривали, и это было упоительно.
– Иногда мне жалко дьявола, – говорил Дидим. – Ведь поначалу он был избранником, лучшим среди лучших, и я понимаю, почему он однажды возгордился, но потом – какую жизнь он ведет после низвержения в ад! Он ловит людей на мелочах, ведущих в ад вернее, чем большие прегрешения, он наблюдает за подростком, занятым онанизмом, и за неверной женой – пузатой толстухой с прыщавой задницей, он лезет в щели, в крошечные дыры, он обречен скитаться по самым вонючим помойкам человечества, в то время как его посредственные товарищи по прошлой жизни носят белое и с важным видом несут благостную чушь… Ты когда-нибудь мечтала продать душу дьяволу?
– Не думала об этом…
– А я мечтал. Даже списки составлял – чего бы потребовать от дьявола за душу. Но мне было лет двенадцать-тринадцать, и я хотел всё, весь мир, даже тот мир, который принадлежит дьяволу. Понимаешь? Я хотел безграничной свободы для себя – на остальных мне было наплевать, а такую свободу можно только у чёрта купить…
…Однажды, когда он выходил из ванной, небрежно завернувшись в полотенце, – она не выдержала, подошла и потянула полотенце к себе…
– Это был такой логичный шаг, что я даже не придала ему значения. И он не придал. Взял меня на руки и отнес в спальню. И потом… потом было потом…
– А с его бабушкой? С Марго – какие у тебя были отношения с ней?
– Странные. Она вздрагивала, когда мы сталкивались в коридоре или на лестнице. Она как будто заискивала передо мной. А мне казалось, что она меня боится и ненавидит. Почему? Бобэоби, дорогой Дыр бул щыл, бобэоби…
Несколько раз он провожал ее до дома, пока им навстречу не попался пьяный Верюга, который сразу полез в драку. Дидим сунул руку в карман, пригнулся и вдруг, сделав резкий выпад левой ногой, справа ударил Верюгу чуть выше татуировки «Это щека». Верюга упал.
– Больше не надо меня провожать, – сказала Шаша. – Он тебе этого не простит, но теперь придет с кодлой.
– А зачем мне тебя провожать? – спокойно сказал Дидим, пряча кастет в карман. – Ты останешься у нас насовсем.
И она осталась.
Глазунья вздохнула с облегчением: она замечала, каким взглядом провожает Папа Шкура ее дочь, и боялась, – а теперь могла не бояться.
– На этом всё, – сказала Шаша. – Shut up memory.[44]44
Заткнись, память. (англ.)
[Закрыть]
– Согласен, – сказал я. – Поклянемся на мизинчиках?
И мы поклялись на правых мизинчиках, стоя на коленях лицом друг к другу, голые и потные.
В октябре 1993 года в Правой Жизни произошло самое странное событие за всю историю дачного поселка – пропажа трупа. И не какого-нибудь трупа, а тела старой большевички Маргариты Светловой-Шкуратовой.
В первых числах октября достигло пика противостояние президента Ельцина и оппозиционного Верховного Совета. Строились баррикады, оппозиция пыталась захватить телецентр «Останкино», танки стреляли с Новоарбатского моста по Дому правительства, милиция исчезла с московских улиц.
Обычно Папа Шкура и Дидим часто звонили Марго, но в те дни оба Шкуратовых были заняты более важным делом: ведь тогда и судьба Шкуры, близкого к Ельцину, и будущее медиахолдинга висели на волоске.
Поэтому о смерти Марго они узнали от соседей – их обеспокоил запах, доносившийся из старой большевички.
Квартиру пришлось вскрывать.
Папа Шкура, Дидим, Алена и милиционеры вошли в гостиную – и разом застонали. Тело старухи сплошь покрылось зеленью с коричневыми пятнами и гнилостной венозной сеткой. Врачи могли сказать лишь о приблизительной дате смерти, случившейся больше недели назад.
Марго не раз говорила, что хотела бы быть отпетой по православному обряду и похоронена на Староновском кладбище. Поэтому после выполнения формальных процедур тело перевезли в Правую Жизнь и выставили в Беседке – небольшом павильоне, где обычно проводились общие собрания дачников, изредка – свадьбы, часто – прощания или, как их здесь называли, последние проводы.
На семейном совете было решено похоронить Марго утром следующего дня; врачи накачали ее тело химией, чтобы оно не пахло.
Весь день к Беседке тянулись старики и старушки – основное население осенних и зимних дач; вечером Беседку закрыли на замок.
Утром дверь отперли – и нашли на столе пустой гроб.
Сгоряча обыскали Беседку, ближайшие кусты, бросились к соседям, – но никто ничего не видел.
Часа через два приехали милиция и несколько человек из Конторы.
Милиционеры и добровольцы до вечера обходили дома, обшаривали сады, а потом двинулись в Левую Жизнь – но ничего не нашли, никаких следов. В лесу – тоже.
Все недоумевали: как можно вынести из павильона 87-килограммовое тело старухи, не оставив при этом никаких следов и ни одного свидетеля? И что за псих это сделал?
Папа Шкура поговорил один на один с Джульеттой, но та поклялась могилой матери, что не причастна к этому дикому происшествию. Она позволила обыскать ее дом и сад, в том числе веранду, на которой сидели куклы в чехлах, даже сняла чехол с одной из кукол – это была безобразная герцогиня.
Могильную яму заливало дождями – и Дидим предложил закопать гроб с полным собранием сочинений Ленина внутри. Папа Шкура сначала возмутился, потом сдался.
– Но всё равно гиньоль какой-то получился, – в сердцах сказал Папа Шкура. – Не могу представить человека, которому понадобилось бы мертвое тело 94-летней женщины, изъеденной хворями. Зачем, господи, зачем?
Через год на могиле поставили стелу из черного мрамора с надписью «В память о Марго Светловой. 1899–1993».
Исчерпание ресурса
2000-е
Если людей вроде Черчилля, Сталина или Мао Цзэдуна принято называть political animal[45]45
Прирожденный политик (досл.: «политическое животное»). (англ.)
[Закрыть], то Папа Шкура вполне мог претендовать на звание writing animal[46]46
Здесь, по аналогии с предыдущим: прирожденный писатель.
[Закрыть]. У него было звериное чутье, и это чутье всё чаще подсказывало ему, что его время в журналистике уходит.
Уже в самом начале девяностых он стал ощущать ослабление нужности, а после девяносто третьего его и вовсе накрыла невостребованность.
Еще вчера его имя гремело, на встречи с ним ломилась публика, ведущие газеты и телеканалы зазывали наперебой. Всё стало быстро меняться. Хуже писать и говорить он не стал – но люди становились другими с такой скоростью, что он за ними не поспевал.
Зарубежные новости казались пресными в сравнении с тем, что́ корреспонденты Дидима сообщали с Кавказа, из Приднестровья, Карабаха или Средней Азии. Огромная страна задрожала и двинулась, расползаясь по швам, – но это было не то, о чем мечтал Папа Шкура. На митингах поднимали красные знамена, а Шкуратова-старшего толпа криком заставляла покинуть трибуну, обзывая «дерьмократом».
Он по-прежнему много писал и публиковался, часто выступал перед самыми разными аудиториями, чуть не каждый день давал интервью авторитетным мировым изданиям, но всё чаще его называли «отцом Дидима», и с этим уже ничего нельзя было поделать.
Дидим не вступал с ним в споры, предоставляя это «удовольствие» Шаше, а она не особенно церемонилась, когда Папа Шкура начинал ругать «фабричное производство» в журналистике и презрение к личности журналиста.
– Тебя тут цитируют с восторгом, – сказал он как-то, обращаясь к Шаше, – а меня это огорчает. Ты говоришь: «Мне не нужно, чтобы ты написал хорошо, мне нужно, чтобы ты написал к среде». То есть вы воспитываете в своих сотрудниках дилетантизм, прикрываясь требованиями производства. Читая вашу газету, диву даюсь: как высрано, так и заморожено! И всюду компьютеры, компьютеры – от вас даже почерка не останется!..
– Мы должны сообщить новость первыми, – холодно ответила Шаша, – и нам не до красот. У нас два десятка рерайтеров, которые приведут текст в порядок, чтобы мы вышли с новостью прежде всех.
– У народа на дворе всегда то сорок первый, то сорок пятый, а у интеллигенции – всегда тридцать седьмой, – сказал Шкуратов. – Но когда-нибудь народ пожалеет, что отверг интеллигенцию…
– Всё просто, – вступил в разговор Дидим. – Ты хотел свободы для себя – а пришла свобода для всех. Кого хотят, того и читают. Обидно, понимаю.
– Раньше будущее было лучше, – с улыбкой сказала Шаша.
– Да что вы знаете о народе, снобы…
– Вообще-то – знаем и понимаем, – сказал Дидим, – поэтому и убеждены, что демократия немыслима без массового безмозглого конформизма, легковерия и наивности. Только так можно сформировать послушное население, которое ругает правящую элиту, но следует ее приказам.
Папа Шкура покачал головой.
– Борис Виссарионович, – сказала Шаша, – а вы никогда не думали о большой книге? Нечто вроде автобиографии, мемуаров. О себе, о времени, о друзьях и врагах… Не обязательно считать эту книгу завещанием, но неужели никогда не хотелось вот так сесть по-настоящему, писать как хочется, осмыслить прожитое, подвести итоги… А мы – помогли бы издать, продвинуть? Успех обеспечен, я уверена, а на презентацию соберется полный зал.
Папа Шкура промолчал, но Шаша угадала: он давно думал о мемуарах. Даже начал что-то набрасывать, но московская обстановка мешала сосредоточиться, а телефон не давал покоя и в Правой Жизни.
Он всё хуже себя чувствовал, и врачи посоветовали сменить обстановку, отдохнуть. Вместе с очередной дамой сердца он поехал в Италию, два месяца провел в Виареджо, где уже на второй день взялся за книгу.
По возвращении в Москву он за несколько недель довел дело до конца.
Первыми читателями стали Дидим и Шаша.
Прочитав рукопись, Дидим сказал:
– Исчерпание ресурса.
– Значит, издаем, – сказала Шаша.
Книга быстро разошлась, но Папа Шкура не чувствовал себя победителем.
На даче он часами сидел в гостиной со стаканом виски, иногда брался за какую-нибудь книгу, но не дочитывал и до середины. Всё чаще вспоминал Марго, Лизу-Лизетту, Глазунью…
Дидим позвонил сестре, и Алена устроила отцу турне по итальянским университетам, где его принимали с воодушевлением.
Из Италии он не вернулся, поселился неподалеку от Виареджо.
В середине нулевых меня вызвал Макс Шехтель, который после смерти Дейча стал единовластным хозяином нашей фирмы.
– Ты давно не виделся с Борисом Шкуратовым?
– Лет сто.
– Сыну некогда, дочери некогда, но ведь кто-то же должен им интересоваться!
– Дидим позванивает ему время от времени…
– Это не то! Ты же сын – почему бы тебе не съездить в Италию? Там ранняя весна, красиво, тепло…
– Это приказ?
– Но в форме личной просьбы. Фирма всё оплатит.
– С чего бы?
– Что-то мне не понравился его разухабистый тон, когда мы с ним вчера разговаривали.
Я прилетел в Рим в конце апреля, на поезде доехал до Пизы, а там меня встретил Папа Шкура.
Он похудел, загорел и выглядел для ракового больного очень неплохо. Машину он вел уверенно, ехал быстро.
– Не в Виареджо, а в Форте деи Марми, – вот где я живу. То есть в Мраморной крепости. Рядом Каррара, мрамор, Микеланджело и так далее. Сам увидишь – места там замечательные. Мало что изменилось с восемнадцатого века, а то и с шестнадцатого. Настоящая Европа, настоящий европейский дом. Мои соседи живут в доме, который построили их предки в четырнадцатом веке. Это Лигурия, сынок. Нам бы так… Ты не женился? Так я и думал. А я, можно сказать, обрел женщину. Или она меня, не знаю. Помнишь Аннунциату у Гоголя? Густая смола волос тяжеловесной косою вознеслась в два кольца над головой и четырьмя длинными кудрями рассыпалась по шее… нет, лучше другое: но чудеснее всего, когда глянет она прямо очами в очи, водрузивши хлад и замиранье в сердце… И про полный голос: полный голос ее звенит, как медь… Полный голос, а! Как неожиданно и как поэтично! Но мою зовут Марией, хотя я называю ее Аннунциатой…
Аннунциата оказалась высокой и красивой женщиной лет сорока, черноволосой и черноокой, с лицом совсем не гоголевским, а живым и улыбчивым.
На ломаном русском она пригласила нас в дом.
– Купил или арендовал? – спросил я, оглядывая дом с широкой лестницей и львами у входа.
– Долгая история. Давай-ка ужинать.
За ужином пили красное вино, но Папа Шкура сделал едва глоток.
После ужина мы вышли на террасу, откуда открывался вид на вечернее море, игравшее всеми оттенками красного, розового, лилового и золотого.
Аннунциата принесла вино, мы устроились в креслах, Папа Шкура закурил.
– Здесь хорошо думается, правильно думается, здесь хорошо читается. Перечитал всего Карамзина, Ключевского, Соловьева, Платонова, Данилевского – итальянский фон по контрасту помогает лучше понять нас, нашу историю… начал набрасывать книгу… хочу сосредоточиться на русской идее, но не в имперском духе… даже не знаю, как это в двух словах… в общем, книга даже не об идее, а о русском замысле, о разнице между проектом и замыслом…
– Project or meaning? Петербург или Москва?
– Петербург в Москве родился… Впервые задумался об этом, когда читал мемуары Надежды Мандельштам. Мы ведь были знакомы… Она пишет с восхищением об украинцах, о том, какой это замечательный народ – свободный, талантливый, энергичный и всё такое, но вот почему-то за всю свою историю этот народ так и не создал ни твердого государства, ни культуры в подлинном смысле этого слова. Как-то так она пишет. И продолжает: а вот русские – несвободные, бесталанные и ленивые – создали и великое государство, и великую культуру. Это даже не мысль – скорее наблюдение, но оно почему-то меня зацепило. А в самом деле, почему – русские? Я не собираюсь демонстрировать историческую проницательность и философскую глубину, скажу просто: всё потому, что у русских был замысел. Речь идет не о неуловимой русской идее, не о мистической русской миссии, а именно о замысле, хотя что это такое – я, кажется, и сам до конца не понимаю. Во всяком случае, не могу объяснить исчерпывающе. Это то, что было и есть у русских, а у многих других народов этого почему-то не было и нет. Поэтому три пацана из Спас-Клепиков с автоматами Калашникова стоят больше, чем любая грузинская или голландская армия. Впрочем, любой грузин или голландец в русской армии будет стоить всей Грузии и всей Голландии. Дело тут, может быть, в том, что где-то в глубине русского замысла еще теплится антилиберальная мысль о том, что существует нечто более значительное, чем отдельная личность и ее свобода, и эта личность достигает совершенства, лишь растворившись в том, что не только больше, но и выше ее. Это, конечно же, религиозная мысль. Горстка дикарей во главе с князьями, которые жили в таких же избушках, в каких обитали и их подданные, а потом объединились вокруг сраной лесной деревушки с бревенчатым кремлишкой на Боровицком холме, в конце концов создала гигантское государство и подчинила себе сотни языков, – и всё только потому, что у них был замысел, а у других его не было. И даже когда империя вроде как развалилась, этот тысячелетний замысел остался, он связывает миллионы людей и оказывает влияние на миллионы других людей, и из этой изложницы – от Балтики до Тихого океана – этот замысел не выветрился и не выветрится никогда. Я не думаю, что замысел был у русских чем-то вроде альбуминов крови, то есть родился русский человек, такой особенный, и вот у него в голове уже готовый замысел. Тут историки расскажут про специфические условия, которые объясняют объединение восточных славян и возвышение русских. Но условия условиями, а на них – печать замысла. В тупой, бесталанной и ленивой русской голове, видимо, эти условия оказались под влиянием Византии с ее царями и ее христианством. Византия для русских долго-долго была не Югом, а Западом. Именно с этого южного Запада к нам пришла идея власти и идея Христа. Русские встретились с Византией, когда она была уже империей деспотической, тиранической, когда император стал называться басилевсом и полностью подчинил себе Церковь. Византия дала русским идеи, потому что ничего другого она дать и не могла: слишком далеки были Москва и Константинополь. Идеи, разумеется, были чрезвычайно простыми, даже примитивными, потому что русские в иной форме и не могли бы их тогда воспринять. Эти простейшие идеи стали всеобщим достоянием, они сгустились, срослись в замысел, который овладел и князьями, и народом. Народ тут важен. Потому что если бы идеи твердой власти и христовой любви овладели только князьями, то и хрен бы тогда с ними, с князьями, это был бы только их замысел. А эти идеи стали – всеобщими. Только они и объединяли разбросанных на гигантских просторах людей, и до сих пор объединяют. Этот замысел тлел искоркой в душе какого-нибудь бедного рязанского крестьянина, горел в душе ростовского епископа, пожирал великого князя московского, – он был один на всех, у всех. Когда собралась какая-то шпана и двинулась за Урал, эта шпана и ее вождь Ермак не думали ни о каком замысле, у них не было никаких идей, кроме идеи отнять и пожрать, но вел их – замысел. Благодаря этому замыслу – и часто вопреки воле царей – территория России в семнадцатом веке ежегодно прирастала площадью, равной нынешней Голландии. К тому же времени мягкий богородичный культ уступил место образу Иисуса-воина, и его народ принял, народ, а не только монахи да цари. Иссяк и сдох наш южный Запад, пришел западный Запад – и столкнулся с нашим замыслом (который вдобавок был усилен Ордой, ее опытом, и стал частью нашего опыта, а ханский шатер стал – Кремлем). Западный Запад чаще всего приходил с войной. Другого способа знакомства в те годы и не знали, это понятно, но Запад – это война, это враг, вот что застряло навсегда в головах русских людей. С этого Запада получали мастеров, которые научили русских строить кремли и церкви, получали оружие, вино, тряпки и новые идеи, этот Запад дал множество идей, он стал мечтой, священным камнем, но генетическая настороженность – осталась. Может, из-за долгих войн с Польшей, черт его знает. Может, из-за Самозванца, который в тайном приложении к брачному договору отдавал Марине Мнишек коренные русские земли, разрешал строить там костелы и давал свободу католицизму. Это ж было покушение на замысел, на Божий клей, скрепляющий русских по всей земле. Впрочем, нельзя сказать, что у других народов не было своих замыслов. И у грузин, и у армян, и у украинцев, и у поляков – у всех был замысел, но их замыслы всегда или чаще всего зависели от чужой воли. На Кавказе любой замысел попадал между молотом и наковальней, между Турцией, Персией и Россией. Польский замысел – между Германией, Австрией и Россией. Но ослабление и гибель Польши или Грузии – это результат еще и слабости замысла, его порочности, внутренней ущербности, если можно так выразиться. Впрочем, это еще и география, и демография, и много чего еще, но в России семнадцатого века народа было около десяти миллионов – на такую-то территорию, от Балтики до Тихого океана, этого, конечно, мало. Просто народ у нас – другой, у этого народа – а не только у его властителей – был замысел. Хрен с ней с миссией, хрен с ней с русской идеей – серому ленивому крестьянину не до того, он и слов-то таких не знал и не знает, а вот замысел у него – там, где надо, это уже в крови, и это навсегда, бей его не бей, ласкай не ласкай, плачь не плачь об антропологической катастрофе и вырождении, – замысел остается. И все эти плачи о погибели русской земли и русского народа – это чушь, кабинетная чушь. Это надо своего народа не знать и своей истории не знать совсем, чтоб такое говорить всерьез. Как и во времена Смуты, когда население России сократилось почти вдвое, отыщутся, обязательно отыщутся «последние люди», которые одержат верх над злом… – Папа Шкура помолчал. – У меня нет никакой теории насчет замысла, никакого строгого сюжета. Его и в нашей жизни – в отличие от западной – всё еще нету. Замысел есть, а сюжета пока нету. Или этот сюжет так глубоко запрятан, что до него не вдруг доберешься… а может, у нас для его описания пока языка нету… Одно ясно: Достоевский ошибался, мы не принесем в мир гармонию и не скажем никакого последнего слова, ни мы, ни евреи, но мы обязательно, во что бы то ни стало исполним свою жизнь, свой замысел – только для этого и рождаются люди, да и народы живут только для этого, и вот поэтому я и хочу написать книгу, хотя цель у меня одна, и это эгоистическая цель – не сдаваться, вернуться… бывают люди необходимые, а бывают – неизбежные, и вот я хочу себе – только себе – доказать, что я – неизбежный человек… – Он перевел дух. – Похоже, у Виссариона дела не очень…
– Финансы?
– Политика, – потускневшим голосом сказал Папа Шкура. – То, что у нас называется политикой. Он тебе что-нибудь рассказывал? А Шаша?
– Нет.
– Жаль. Пора?
Аннунциата кивнула.
– Спокойной ночи, сынок.
Две недели провел я на лигурийском побережье рядом с Папой Шкурой.
Странное это было время. Я всё время был как будто сам не свой. Я не мог вполне отдаться впечатлениям об Италии, где я был впервые, потому что ни на минуту не мог забыть о Папе Шкуре.
За завтраком он говорил о русской идее и особенностях итальянской демократии, в галерее Уффици – о византийском наследии, связывающем Италию и Россию, на берегу моря – о римской матрице мировой цивилизации и отсутствии такой матрицы внутри русской. Иногда он терял нить разговора, но не переживал – махнув рукой, начинал новый разговор. Заметив как-то мое недоумение, он от души рассмеялся: «В раю не нужен дар речи». И заговорил о Валлерстайне: «Все наши неудачи подтверждают его правоту. Он считал, что сначала следует развязать репрессии, а уж потом – двигать реформы. Мы же так и не смогли осудить КПСС, и это одна из самых моих серьезных претензий к Ельцину…»
По вечерам на террасе он пускался в воспоминания о тех временах, когда Марго после долгих мытарств удалось вернуться с сыном в Москву.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.