Электронная библиотека » Юрий Буйда » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Дар речи"


  • Текст добавлен: 8 ноября 2023, 09:25


Автор книги: Юрий Буйда


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

Шрифт:
- 100% +

После этого разговора я был вынужден позвонить Папе Шкуре и поблагодарить за хлопоты о бабушке. Так и восстановилась моя связь с семьей Шкуратовых.

Искусство провенанса

1990-е

В аэропорту Шарля де Голля меня встречала Моника Каплан.

Я заготовил приветственную фразу «à quel âge es-tu devenue aussi belle?»[35]35
  И когда же ты стала такой красивой? (фр.)


[Закрыть]
, чтобы сделать приятное Монике и заодно блеснуть чешуей, то есть знанием французского, но ничего этого не потребовалось. Она молча бросилась мне на шею, и мы avons fusionné dans un baiser[36]36
  Мы слились в поцелуе. (фр.)


[Закрыть]
, как писали авторы почище нас. По правде говоря, я едва устоял на ногах: Моника явно потяжелела.

В такси она не выпускала моей руки из своей.

Я рассказывал о предстоящей встрече в издательстве «Sou de Cuivre», о своей выдающейся роли в создании одного из первых в Москве ночных клубов, о матери и бабушке, – а она только качала головой и улыбалась, повторяя:

– Как ты изменился, Шрамм, как изменился…

– Твоими молитвами. И благодаря мадам Каплан. Но если б не ты, она на меня и не взглянула бы.

Мадам Каплан – так Моника называла свою мать, и это были первые два слова на французском, которые я после долгих мучений произнес правильно, тщательно выговаривая назальные звуки: «Madame Kaplan».

Эта изысканная дама по просьбе дочери согласилась учить меня французскому.

Первым делом она спросила, чего я жду от этого языка, поставив меня в тупик.

Было бы неправдой, ответь я, что просто хочу освоить язык Флобера и Жана Жене. Но ответить честно – для этого мне тогда не хватало ни ума, ни смелости.

А честный ответ был прост: я хотел быть таким, как Дидим. Как Конрад, как Минц, как Папа Шкура, наконец. Я хотел без дрожи входить в комнату, где полно чужих людей, понимать с полунамека подтекст разговора, легко переходить с английского на французский, любить Шекспира и Достоевского, носить пиджак, как Дидим, быть циничным, как Конрад, курить трубку, как Минц-Минковский, произносить «Шшаах», как Папа Шкура, курить, пить, улыбаться, как они, быть своим, не поступаясь собой, быть своим не только потому, что я сын Шкуратова, оставаясь при этом инородным телом, – этот статус меня устраивал, если он устраивал Шашу. Да, в конце концов – всё из-за нее, из-за Шаши.

Я не стыдился Благуши в себе, ее жители не вызывали у меня ни презрения, ни ненависти, однако, видимо, нечто в глубине моей души взывало к миру не обязательно лучшему, но обязательно новому, иному.

Тогда же я ответил иначе. Я выложил перед мадам Каплан книгу Сартра «Святой Жене, комедиант и мученик» и книгу Жене «Дневник вора» и сказал, что хочу прочесть эти книги и понять их, а может быть, и полюбить.

– Très bon choix[37]37
  Очень хороший выбор. (фр.)


[Закрыть]
, – сказала она. – Значит, от яйца до яблока. – Заметила, как я напрягся. – Из яйца вылупилась Елена Прекрасная, а яблоко подали на пиршественный стол, когда Одиссей перебил женихов Пенелопы. Вся история Троянской войны умещается между яйцом и яблоком. – Вздохнула. – Проще говоря, начнем с алфавита и закончим Сартром.

Черт возьми, подумал я, придется все-таки прочесть Гомера.


Моника жила в старом доме на улице де Бьевр, между набережной Монтебелло и бульваром Сен-Жермен, в огромной квартире на втором этаже.

Когда мы поднялись к ней, Моника спросила, голоден ли я, и, не дожидаясь ответа, предложила, сбрасывая в прихожей туфли и торопливо расстегивая пальто: «Давай по-русски, без предисловий», и успокоилась только после deuxième acte de la pièce d’amour[38]38
  Второго акта любовной пьесы. (фр.)


[Закрыть]
.

– У меня ни капли вина, – проговорила она расслабленно, водя пальцем по моему животу, – только арманьяк и кальвадос.

– Но мы – не герои Ремарка. И вообще не герои.

– Значит, арманьяк. Я сильно растолстела?

– Отвечать с подробностями?

Она фыркнула.

– Расскажи-ка лучше о своей Шаше.

– Она никогда не была моей, а теперь – тем более.

– Какие у нее глаза? Как у меня?

– Ну, у тебя глаза совсем не еврейские – лазурные. Среди 180 оттенков синего лазурный, наверное, самый яркий. А у нее – зеленые… желто-зеленые; а когда она смотрит на солнце, появляется коричневый оттенок…

– Merde d’oie, – сказала Моника. – По-русски – мердуа.

– Да, цвет гусиного говна. Но красивого говна.

– И что, расстались навсегда? Мама погибла, бабушка умерла, так ты еще и с любимой женщиной расстался, безоглядный мой бастардушка…

– Видимо, в глубине души я твердо уверен, что платой за гармонию станет превращение в чудовище. Я ее никогда не понимал – и, видать, никогда уже не пойму. Загадка, завернутая в секрет и укрытая тайной.

– Правда о загадках, которые нам задает внешний мир, заключается, вероятно, в том, что раскрытые загадки самоуничтожаются, и только неразгаданные могут нас питать и вести…

– И кто автор этих элегантных банальностей?

– Филипп Жакоте. В тех кругах, где я без устали вращаюсь, принято любить людей нераскрученных – вроде Жакоте, Мишо, Бланшо…

Арманьяк ударил мне в голову, но я продолжал пить.

– Хватит о ней, а то я только и делаю, что хороню, хороню ее и всё никак не могу похоронить. Расскажи о себе, о муже – какой он?

– По-русски ласковый и шаткий. – Моника вздохнула. – Сейчас он в тюрьме.

– Налоги?

– Ну что ты, Жан-Пьер – образцовый налогоплательщик, ответственный буржуа. Просто он оказался сумасшедшим. Он и его мать. Неужели в русских газетах ничего об этом не писали?

– Об этом – о чем?

– Дело о мумиях, или дело Марион де Клерк…

– Мумии… постой-ка, кажется, что-то писали… психиатр, убивающий пациентов и превращающий их в мумии… так это и есть твой ответственный буржуа? Новый мсье Верду? Помнишь «Мсье Верду»?

– У Чаплина мсье Верду пошел на преступление, чтобы содержать жену-инвалидку и маленького сына; мсье же Ландрю, мой муж, – человек состоятельный. Ты только посмотри на эту квартиру – она стоит многие миллионы франков. Да еще загородный дом. Ну и своя психиатрическая клиника. И его матушка Фелис. Видел бы ты ее… Эта баба всегда казалась мне чокнутой. Ну как может быть нормальной богатая женщина, которая всё свободное время отдает таксидермии!

– Чучельница, – сказал я, наливая себе арманьяк.

– А ее лицо… эта оскаленная маска… – Моника протянула мне свою рюмку. – Капельку.

Мы чокнулись.

– Жан-Пьера назвать совсем уж нормальным тоже было трудноватенько, но красив был – боже, как же он был красив!

– Красота дьявола?

– Ангела! И вот этот ангел на пару с маман убивает пациентов одного за другим, чтобы сделать из них мумии. Часами расписывает их красками, добиваясь… как бы это сказать… чтоб они были как живые…

– А при чем тут эта Марион Леклерк?

– Де Клерк. Она то ли бельгийка, то ли голландка. Независимая журналистка, которая по наводке отца умершей пациентки попала в клинику и чуть не стала очередной жертвой. Похоже, она занималась карате или чем-то вроде – ей в одиночку удалось вырваться из лап убийц, переломать руки маман, оглушить моего благоверного и сдать их полиции. Но самое важное открытие мадемуазель де Клерк сделала, когда в ожидании полиции рылась в бумагах клиники. Однако ее открытие грозило грандиозным скандалом. Поначалу сообщения об этом деле подавались в газетах под рубриками «сенсация», «молния», «скандал» и сопровождались фотографиями клиники, Жан-Пьера и его маман, мумий в гробах – он хранил их в ящиках наподобие гробов. Полиция сообщила об аресте, а также о тетрадях, в которых содержались имена заказчиков и суммы, полученные Жан-Пьером за мумии, «личности которых устанавливаются». Через два дня выражение «имена заказчиков» сменилось на «псевдонимы заказчиков», после чего официальные представители полиции перестали комментировать дело «в интересах сохранения тайны следствия». Госпожа де Клерк была возмущена – ведь она своими глазами видела подлинные имена заказчиков. Но почему-то не спешила их обнародовать. Может, нужны были какие-то более веские доказательства… не знаю… Пресса обвинила полицию и Елисейский дворец в попытках скрыть от общества имена высокопоставленных заказчиков – министров, банкиров, генералов, звезд шоу-бизнеса и прочих извращенцев, готовых платить миллионы за убийство и мумификацию невинных женщин… в общем, как-то так…

– А ты?

– Сначала боялась, что лишусь квартиры и загородного дома, потом продала «Gaumont» историю мужа и его матери. Скоро на экраны выйдет фильм с Аленом Делоном в роли психопата-психиатра… как он согласился – ума не приложу…

– И ты ничего знать не знала и ведать не ведала?

– Видишь ли, мы давно жили по отдельности. Бедный Жан-Пьер оказался импотентом. Да я и не интересовалась его клиникой – зачем мне это? Изредка он заглядывал сюда, а остальное время проводил в клинике, и меня это устраивало. Ну да, было в нем что-то нездоровое, что-то настораживающее, но надо признать: он никогда не был скупцом, если я просила денег на хобби…

– Хобби?

– О, это долгая история, а времени у нас мало – только на секс и осталось.

И мы занялись тем, на что осталось время.


Хотя Моника и предупреждала меня, что важнейшим цивилизационным достижением французов до сих пор остается высокоразвитая бюрократия, я не ожидал, что события будут развиваться с такой скоростью.

В первый же день за обедом мы подписали меморандум о сотрудничестве между «Sou de Cuivre» и издательством Арто, а следующим утром – и договор, в котором пункт за пунктом описывались обязанности и ответственность сторон, а также план действий на год.

Наверное, это были счастливые времена для русской литературы – все ждали от нее чудес: многим казалось, что освобожденная словесность не сегодня завтра явит изумленному миру новых Толстых и Достоевских. Конрад же Арто оценивал наши перспективы реалистичнее, поэтому для начала решил запустить при содействии новых партнеров серию черных детективов, а параллельно – библиотеку «Французский скандал», в которую были включены Селин, Полин Реаж, Жан Жене, Жорж Батай, Пьер Луис, Пьер Гийота, Эрик Журдан и их неблагонравные друзья.

Бумаги были подписаны, тосты произнесены, все разошлись.

У меня были трехмесячная виза в паспорте, тридцать тысяч франков в кармане и прекрасная Моника в постели.

– Раз уж у тебя появилось так много свободного времени, – сказала прекрасная Моника, – не хочешь ли ты мне помочь в одном деликатном деле?

Мы устроились за столиком кафе на улице дез Эколь, где когда-то вдрызг разругались сталинист Сартр и националист Камю, и Моника принялась рассказывать свою историю.

Перед отъездом из Москвы Моника и ее матушка мадам Каплан просеяли сокровища, накопившиеся за годы дружбы с фрондирующими и диссидентствующими писателями, художниками и музыкантами, и вывезли в багаже только самое ценное – письма и картины. В Германии продажа писем Шостаковича и Шнитке, картин Яковлева и Шеломова принесла неплохие деньги. Занималась этим главным образом Моника.

Попав в среду людей, занимающихся торговлей искусством, Моника вскоре сообразила, что лучше всего это делать во Франции.

Выйдя замуж за Жан-Пьера и перебравшись в Париж, она обнаружила, что русские эмигранты привезли в Европу много интересных произведений искусства, которые, однако, зачастую не имели провенанса.

Она познакомилась с мадам Евгенией, бойкой и злой русско-французской старухой с бородавчатой физиономией, которая задешево скупала картины малоизвестных русских художников и сочиняла провенансы – биографии авторов и их работ.

На грохочущей пишущей машинке старуха отстукивала головокружительную историю о сироте, сыне репрессированных, который стал живописцем, выставлялся в кочегарках, преследовался КГБ, провел несколько лет в психушке, куда его отправил всесильный секретарь ЦК КПСС, отец любовницы художника, потом в его биографии последовательно возникали побег из зоны, скитания по Руси, смерть под забором. Его называют «русским Рембрандтом», «русским Дали», «русским Климтом», «русским Хоппером» (нужное подчеркнуть). Знаменитый Бенедетто Ди назвал его «гением ярости», великий Хантер – «неукротимым повелителем красок», сам Цурукава – «воплощением морозного величия».

Иногда это срабатывало – мадам Евгении удавалось продать мазню за приличные деньги. У нее Моника научилась ценить искусство провенанса.

Благодаря старухе и кошельку Жан-Пьера она познакомилась с коллекционерами, продавцами, владельцами архивов и их наследниками.

Недавно ей повезло: она купила архив Алисы Судзиловской, которая в тридцатых годах была сотрудницей Наркоминдела, тайно провозила частные письма из Москвы в Париж и из Парижа в Москву, а потом осталась во Франции, отказавшись от советского гражданства. Ее подслеповатой полусумасшедшей дочери было плевать на материно наследство – она продала неразобранный архив Монике «за какие-то пятьдесят тысяч франков» (около десяти тысяч долларов по тогдашнему курсу).

В архиве чего только не было: книги, иконы, письма, дневники, картины, деловые бумаги по-русски и по-французски – всё скопом, навалом, без начала и конца.

Значительную часть архива занимали письма и картины некоего Василия Шаро.

– Картинами я займусь сама, – сказала Моника, – а ты мог бы порыться в чужом белье, я имею в виду письма и дневники. Ты бы так меня выручил…

– Об этом – договорились, – сказал я. – О вознаграждении договоримся позднее.


Эти три недели в Париже можно назвать идиллическими.

После ленивого завтрака мы принимались за работу.

Моника обзванивала знакомых и знакомых знакомых, чтобы хоть что-нибудь разузнать о художнике Василии Шаро и его месте в иерархии гениев.

В этом ей помогали письма Шаро к Марианне Веревкиной, Карлу Моллю, Андре Жиду и другим людям, которые я обнаружил в архиве Судзиловской.

Однако нам так и не удалось установить ни место и год рождения Василия Шаро, ни точное место его смерти: известно только, что в марте 1955 года урну с его прахом из крематория Пер-Лашез забрала некая Анна Монини-Дротфельд. На этот раз высокоразвитая французская бюрократия ничем не могла нам помочь: в документах департамента Иль-де-Франс это имя не встречалось ни разу.

Первым делом я занял самую большую комнату в квартире и разложил на всех поверхностях – на столах и столиках, на подоконниках и диванах – папки с письмами, толстые тетради, которые Моника назвала дневниками, деловые бумаги (их я сразу отделил от остальных документов). Потом отделил письма от рукописей, затем рассортировал письма по почерку и языку, наконец, выделил среди них переписку Василия Шаро с Сашенькой, которая, похоже, была его женой, хотя – если судить по их переписке – скорее любовницей.

Почерк Шаро и Сашеньки вызывал в памяти какие-то ассоциации, но они были такими смутными, что я запер их в дальний ящик сознания. Авторы не всегда датировали письма, но через несколько дней мне таки удалось расположить их на паркетном полу в хронологическом порядке и сфотографировать.

– Да ты гений сортировки и анализа, – сказала Моника. – Но, кажется, в его эпистолярном наследии чего-то стоят только письма к знаменитостям. Искусствоведы взвоют от восторга, когда увидят эти шесть писем Веревкиной того периода, когда она рассталась с Явленским: столько неизвестных деталей, такая боль… эта боль имеет общественное значение – а вот боль Шаро и Сашеньки, увы, только частное…

Я еще не понимал, почему именно эта частная переписка, не имеющая аукционной цены, так меня заинтересовала. Но при чтении этих писем у меня то и дело возникало ощущение, будто эти люди мне знакомы или известны, хотя их имена мне тогда ничего не говорили. Почерк, стиль, детали… словно из глубины темных вод всплывал город, по улицам и площадям которого я некогда бродил – может быть, в другой жизни, и при этой мысли у меня щемило сердце, словно чужая жизнь каким-то волшебным образом становилась частью моей…

Василий Шаро и Сашенька познакомились до революции, в 1916-м. Ей было пятнадцать, а Шаро – тридцать четыре, и у него за спиной были медицинский факультет и учеба в Венской художественной академии. И тогда же они стали любовниками – к ужасу обеих семей и друзей. Художник метался между Парижем и Веной, то и дело выбираясь в Москву, где его ждала Сашенька. Выставки, встречи, книги упоминались в письмах вскользь, но составляли важную часть его жизни, а ее жизнь была посвящена ожиданию. Наверное, поэтому он иногда называл ее Пенелопой, а она его – вором и жуликом Одиссеем.

В переписке они часто пользовались шутливыми псевдонимами. Отвечая, видимо, на ее слезные письма, он называл ее то синьорой Лакримозой, то госпожой Ламентацией, а то и госпожой Плаксой.

Она же попрекала его избыточным оптимизмом, именуя Филебом, который у Платона служит воплощением жизнерадостности.

Чаще же всего она называла его Громадиилом. У нас не было ни фотографий, ни автопортретов Шаро, и это прозвище – единственное свидетельство о его громадной фигуре.

О ее внешности мы можем судить только по одному отрывку из его цюрихского письма: «Когда я думаю о тебе, у меня кончик носа дергается. Твой Громадиил обливается слезами и тает, яко воск пред лицем огня, лобызая пальчики на твоих дивных маленьких ножках, о малышейшая, красивожопейшая и нежнейшая моя!»

А в одном из парижских писем он вдруг срывается в бездну отчаяния, вызванного долгой разлукой с любимой, вспоминая «эти пьянящие запахи горячей промежности, случайные прикосновения, взгляды, блеск глаз, мягкий абрис бедра, капли пота в ложбинке между твоими грудями, которые я мимоходом слизывал кончиком языка, дрожь, возникающая где-то в глубине живота, мурашки, ползущие по позвоночнику, нарастающее возбуждение, сплетающиеся ноги, твой плюшевый лобок, набухающие соски, слияние, стоны, неторопливое восхождение и бурный финал, когда ты начинала хрипеть, выть и бесноваться, пытаясь поскорее дотянуться до оргазма под аккомпанемент ритмичных сокращений мышц влагалища, тазового дна и анального сфинктера, и медленное угасание, сладкое изнеможение, твой палец, вычерчивающий на моем животе вензеля, моя рука, остывающая на твоей груди…»

Их неостывшие страсти трогали, детали же, мелькавшие в письмах, настораживали меня: псевдонимы, инициалы В.Ш., которыми он иногда подписывал письма, упоминание церкви Богородицы со змием…

Мне часто казалось, что я вот-вот пойму, что́ всё это значит, потому что где-то же я это видел, слышал, знал, – но в последний миг словно дверь захлопывалась перед моим носом, причем дверь стеклянная, позволявшая разглядеть где-то в глубине тайной комнаты смутные очертания того, что я искал, увидеть, но – не опознать. Меня расстраивало несовершенство жизни, злила недостаточность ее и доводила до отчаяния ее неполнота. Я никак не мог смириться с тем, что что-то, явно принадлежащее мне, по какой-то причине мне не принадлежало, не подпуская к себе, ускользая и исчезая. Я тянулся к той части своей жизни, которая составляла ее полноту, – но пальцы упирались в стекло или повисали во тьме…

Через три недели свербящее ощущение неопределенности и неполноты жизни заставило меня попрощаться с Моникой и улететь в Москву. На прощание Моника сжалилась надо мной и подарила два оригинала писем из переписки Громадиила и Ламентации.

Дыр бул щыл

1990-е

– Юмор – вот что раздражает в современной литературе, – сказал Конрад, кромсая ножом отбивную. – Чувство юмора сегодня выступает в роли врио таланта, а это вовсе не равноценная замена.

Как только мой самолет приземлился в Шереметьево, я позвонил Конраду, и он предложил встретиться в «Шмеле и Стрекозе».

Разливая вино по бокалам, я спросил: почему он так скептически настроен относительно успеха русской литературы в Европе, за которую берется «Sou de Cuivre»? Что Конрада в ней не устраивает? Оказалось, юмор.

Он был доволен итогами моей поездки в Париж.

Воспользовавшись его настроением, я рассказал ему о переписке Громадиила и Ламентации и о деталях, которые по непонятной причине вызвали у меня раздражение.

– По непонятной причине? – Он поднял бокал. – Ты вообще чем там занимался?

Возле нас стоял прекрасный юный официант – видимо, очередной эфеб Конрада, – поэтому я ответил на чужом языке:

– Baisée sans cesse.[39]39
  Трахался без удержу. (фр.)


[Закрыть]

– Ну что-то вроде этого я и предполагал. – Он прикурил сигарету от огонька зажигалки, поднесенной эфебом, и кивком головы разрешил ему удалиться. – Говоришь, Богородица со змием? А сам-то разве не помнишь, где это? Это же редкая икона: Божья Матерь, попирающая воплощение греховности – представителя подотряда класса пресмыкающихся отряда чешуйчатых. Обычно на таких иконах присутствует цитата из девяностого псалма: «Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия». Ты ведь бывал у Шкуратовых на Смоленке?

Я кивнул, всё еще не понимая, куда он клонит.

– А из окна гостиной выглядывал?

– Не помню. Может, и нет.

– Если я правильно понимаю, из окон двух или трех домов можно увидеть церковь Богородицы во Славе, но только из окон шкуратовской гостиной она видна целиком…

– Ты хочешь сказать, что Шаро жил в шкуратовском доме?

– Или по соседству. Но если ты заметил, над входной аркой шкуратовского дома присутствует лепное изображение Богородицы, попирающей змия…

– То есть высока вероятность, что жил он именно в этом доме? Пока Шаро находился в Париже, квартиру занимала Сашенька, его жена или кем там она ему приходилась…

Конрад усмехнулся.

– Да, любопытно было бы взглянуть на документы того времени, когда старина Виш занимал квартиру Шаро. Помнишь кресло, которое Дидим после смерти Марго перевез на дачу? Инициалы В.Ш. помнишь? Дидим и сейчас считает, что расшифровываются они как Виссарион Шкуратов. А может, Василий Шаро?

Я молчал.

– А письма… ведь Дидим наверняка показывал тебе легендарные письма – его палладиум? Все эти громадиилы, лакримозы и летаргии – неужели не помнишь?

– Не Летаргия – Ламентация…

– Ламентация, – согласился Конрад.

– А я ведь сфотографировал эти письма. Все. А два письма у меня в оригинале.

– Хочешь почерк сравнить? – с ухмылкой спросил Конрад. – Значит, сложился паззл? Подозрения были не напрасными? Слушаю вас, Ватсон!

Я хмыкнул.

– Не держи при себе – заболеешь. Понимаю, что идеальной слушательницей здесь была бы Шаша, но ее нет – а я тут.

– Ну предположим, – начал я, – что в этом доме действительно жили Шаро и его жена. В двадцать восьмом Шаро с группой художников выехал в Париж и не вернулся. Познакомился он с будущей женой, когда ей еще не было шестнадцати, то есть до революции. В те времена он часто бывал за границей. Все их письма без конвертов, поэтому даты установить невозможно, а датировали письма они очень редко. Вся их переписка с перерывами длилась с шестнадцатого или семнадцатого до тридцать первого года. В конце двадцатых в Москве появился Виш, Виссарион Шкуратов. Вскоре он въехал в квартиру на Смоленке. Наверняка у него были на руках соответствующие документы, например, ордер на жилье. Мужа рядом не было, Сашеньку либо выселили куда-нибудь, либо… не знаю…

– Скорее либо.

– Как бы то ни было, Марго завладела перепиской супругов Шаро и взяла ее с собой, когда ее как члена семьи изменника родины отправили на поселение в Тьмутаракань. Сохранила их, после освобождения привезла в Москву, вернула в шкатулку на Смоленской. Одна, с ребенком, муж расстрелян как враг народа, у нее нет ничего, нет палладиума, – а тут под рукой письма, исполненные любви…

– Исполненные любви, – с удовольствием повторил Конрад. – Извини. Замечу лишь, что старые книги ты читал не напрасно.

– Может быть, жизнь, содержащаяся в этих письмах, была тем, чего так не хватало одинокой несчастной женщине, которая ничего-то настоящего, кроме Гражданской войны, и не видела. Война закончилась – многие впали в депрессию, им не хватало огня. Огня! Будни вместо бунта начались. Ох уж эта русская действительность, перемалывающая высокие души – в прах, в серую муку. А тут – эти письма, этот незатухающий огонь, другая жизнь, жизнь без перепихонов под кустом, без самогона и крови, жизнь как служение любви…

– Служение любви, – сказал Конрад. – Ты великолепен, Шрамм.

– А это именно то, чего ей не хватало всю жизнь, и вот оно само упало в руки. Оставалось только усвоить, обжить, стать той, которая тоскует по утраченному чувству – подлинному чувству. И чужое подлинное чувство становилось постепенно своим подлинным чувством, о котором можно рассказывать детям, внукам, которое можно передавать из жизни в жизнь, как факел. И я почему-то думаю, что Дидим именно так это всё и понимал, потому что частица того огня стала частью его души или что там у него вместо души… то сугубо человеческое в человеке, чем нельзя жертвовать просто так, то, чем не платят за пиво…

– Ворованный факел! – Конрад изобразил аплодисменты. – В общем, если всё так, то вся жизнь Шкуратовых – фальшивка. И кстати, такими письмами просто так не швыряются: можно предположить, что их владелица добровольно их не отдала бы…

– Ну, по большей части все эти умствования крутятся вокруг предположений, – сказал я. – Мы не уверены…

– Мы?

Конрад погрозил мне пальцем.

– Я – я не до конца уверен, что эти письма и письма Дидима написаны одними и теми же людьми. То есть уверен, конечно, но крошечная толика сомнения остается. Я не уверен, что Шаро и его жена жили именно в этом доме. Лепнину с Богородицей, церковь Богородицы во Славе соседи могли видеть точно так же, как те люди, которых, как мы предполагаем, выселил Виш, чтобы занять их квартиру. И мы ведь не знаем, считала ли сама Марго эти письма своими, вжилась ли она в них как в собственные – или всё же помнила об истинных участниках переписки. Да и говорила ли она Папе Шкуре и Дидиму, что эти письма писали она и Виш?

– Ну так спроси, – сказал Конрад намеренно холодным тоном. – Откуда-то к Дидиму эта идея пришла, вряд ли сам придумал.

– Тогда придется рассказать и остальное.

– Почему бы и нет? Или ты думаешь, что Дидим рухнет на колени и завопит, воздев руки к небу: «За что, Господи?», а потом оденется в рубище и пойдет по великой Руси, прося милостыню и замаливая грехи в каждой встречной церкви? Это не его грехи, Шрамм. Не его. Он не виноват ни в том, что сделал его дед, ни в том, что напридумывала его бабка. И из этого испытания он вышел живым. Not guilty[40]40
  Не виновен. (англ.)


[Закрыть]
. Дети генералов тайной полиции часто становятся революционерами. Ein Teil von jener Kraft, die stets das Böse will und stets das Gute schafft.[41]41
  «Я – часть той силы, что вечно хочет зла, и постоянно совершает благо». (пер. с нем. М. Булгакова)


[Закрыть]
А то, что делают Дидим и Шаша, – это настоящая революция, в отличие от того, что произошло у нас в 91-м и 93-м. Бескровная революция. Духовная революция. Превращение общности подчинения в общность веры. И что бы ни случилось потом, через годы, – а случиться может что угодно, – этой заслуги у Дидима и Шаши не отнять. Если ты со мной согласен, то что же, черт возьми, тебя мучает? Нет слов?

– Дыр бул щыл, дорогой Конрад, убешщур…

Он фыркнул.

– Ну не веришь же ты в биологическую преемственность зла?

– Но верю в первородный грех.

Конрад поперхнулся дымом.

– А какая тут разница?

– Как между зеленым и кислым.

Конрад вздохнул.

– Ну хорошо, с Дидимом ты говорить не хочешь. А с Шашей?

Я замер.

– И с ней не хочешь? – Ехидная улыбка Конрада была явно ненаигранной. – Признайся, мин херц, ты же ради нее это расследование затеял. Ну наткнулся случайно – верю, а дальше-то, дальше? Разве не на запах жареного мяса пошел, ревнивец? Это ж повод макнуть Дидима в говно: вот, мол, каковы твои предки, да и сам ты от них не так далеко ушел… ну или что-то в этом роде… Нет?

– Нет, – с трудом выдавил я из себя. – Это основательное подозрение, но лишь подозрение.

– Боже мой! Да ведь ты только сейчас понял, как это будет выглядеть, если ты расскажешь обо всём Шаше! Ведь так? Так? Бедный Шрамм, бедный запутавшийся Шрамм, ты врешь, мин херц, когда говоришь, что порвал с нею. Не порвал. Ты ее любишь, ты ею болен, мин херц, и это очень опасная, продолжительная и тяжелая болезнь. Поверь, я такой… я такого чувства еще не встречал… Что ж, терпи, раз оно так сложилось. Но запомни: ранишь Дидима – убьешь Шашу. Что ж, тебе выбирать между драгоценным даром молчания и словом убийственным или целительным. А вообще… – Он вдруг откинулся на спинку стула и заулыбался. – А вообще, мин херц, я тебя очень хорошо понимаю и не осуждаю ничуточки, поверь уж старику. – Понизил голос. – И помирись с Шашей, мин херц, она не заслуживает твоей… твоего гнева… Скажу больше: она тебя любит. И не задумывайся, кого она любит больше, потому что тебя она любит, а Дидима благодарит… Не понял? Ну и черт с тобой, давай выпьем! Шшаах!

– Шшаах! – ответил я.

И мы выпили.


Разговор с Конрадом подействовал странно – я впал в полусонное оцепенение. Брел по Малому Тенишевскому, сунув руки в карманы и не глядя по сторонам, вышел на Грузинский вал и неспешно двинулся к Белорусскому вокзалу.

Было безветренно, пахло осенней листвой, небо вдали тлело желтовато-розовым, нежным и безучастным.

Что мог сказать мне Конрад, чего я не знал бы сам?

Ну конечно, что бы я ни делал и ни говорил, всё, что я называл Шашей: ее взгляд исподлобья, движение ее левого мизинца, запах ее волос, звук ее голоса – всё, всё это оставалось неоскорбляемой частью моей души, тем палладиумом, который спасал Трою от ахейцев, пока Одиссей и Диомид не украли его, открыв дорогу погибели. Всё во мне сгорит, умрет, падет под мечами и копьями этой сраной жизни, если я позволю уничтожить этот палладиум, и с этим, – с его существованием в том виде, в каком я им владею, – надо смириться, признать себя побежденным раз и навсегда, это именно тот случай, когда una salus victis nullam sperare salutem[42]42
  Для побежденных спасенье одно – не мечтать о спасенье. (лат., Вергилий, «Энеида», II, 354).


[Закрыть]
, потому что еще страшнее – оставаться живым, когда твой мир рушится…

Я понял, что ничего не расскажу ни Дидиму, ни Шаше, чтобы не ранить его и не убить ее, вышел на площадь Белорусского вокзала – и остолбенел.

У входа на станцию метро «Белорусская кольцевая», среди торговцев сигаретами и лифчиками, среди музыкантов и воров, среди попрошаек и цыган, среди милиционеров и бомжей, бродила босая Татьяна Васильевна Немилова, бабушка Шаши. Она была в мужской шляпе и ночной рубашке, поверх которой накинула длинную кофту. Перекатывая в беззубом рту папироску, она тянула свое: «Богородица чип-чип-чип, Иисусе дрип-дрип-дрип», глядя сквозь прохожих, не обращавших на нее внимания, – и вдруг остановилась, ударила пяткой в грязный асфальт и закричала высоким срывающимся голосом: «Ах, убей меня, убей! Ты прости меня, убей, ты убей, ты прости, ты убей дурочку! Меня дурочку!». И бросилась в пляс, повторяя: «Ах, убей меня, убей!». Люди расступались, кто-то вскрикнул, цыганка стала передразнивать старуху, пристроившись за нею, приплясывая и выкрикивая хриплым басом: «Ах, убей меня, убей!». За ними увязались бомжи, топавшие полиэтиленовыми пакетами, которые использовались вместо обуви, за ними со свистом бросился какой-то чернявый жулик в кепке, потом юноша с рюкзаком и белым флагом в руках, квадратная баба в галошах на босу ногу, джентльмен в сером костюме и с кейсом в руках, три девушки в рваных джинсах, тетка с зелеными волосами, огромный мужик в рясе и кирзовых сапогах, ученая собака с выстриженной спиной, ах, убей меня, убей, голуби, милиционеры, продавцы лифчиков, пьяный в хлам молодчик в мордовской вышиванке, хливкая шорька, старик с мертвым лицом и неизменной сигаретой на нижней губе, собака, еще голуби, проститутки, убийцы, водопроводчик, дьявол с кочергой и чертенята с кочережками, ангелы с грязными крыльями, глокая куздра, девочка с розой, проповедник в белом с голубым пояском, дюжина бандитов в малиновых пиджаках, Отелло с пьяненькой Дездемоной на руках, Достоевский в длинополом сюртуке, ах, убей меня, убей, Пьер Безухов в цилиндре и с тросточкой, таксист в короткой кожаной куртке и кепке козырьком назад, парикмахер с ножницами в обеих руках, Крошка Цахес, император Николай II с Вырубовой под ручку, три сестры в платьях с зеленым пояском, черный монах, министр счастья без портфеля, идея всеобщего мира и благоденствия в щегольских туфлях, пяток привидений, парочка чемпионов мира по фигурному катанию, Ленин в жилетке и заплатанных штиблетах, космонавт в скафандре, Амфитрион в плащике, дворник с метлой, дюжина черных котов, кордебалет Большого театра в пачках, госпожа Пошло Оно Всё На Хуй и господин Пропади Оно Всё Пропадом, ах, убей меня, убей, дыр бул щыл с убешщуром, желудеющие по канаусовым яблоням, Трус, Глад и Мор собственными персонами, – и всё это человеческое и нечеловеческое месиво кипело, кружилось, приплясывало, вертелось, выкаблучивалось и орало под звуки балалаек, гитар, барабанов и аккордеонов, бурлило и рыдало, выплескиваясь на соседние улицы, заполоняя переулки, покрывая площади, стекая в метро, возносясь и низвергаясь, и двигалось, и кричало, и изнемогало, пока вдруг Татьяна Васильевна не сбросила с головы шляпу, рухнула наземь и застыла в нелепой позе, и только заполошная цыганка продолжала приплясывать и выкрикивать своим чертовым хриплым басом: «Ах, убей меня, убей!», плакать и выкрикивать, и выкрикивать, и выкрикивать, и плакать…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 4.3 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации