Текст книги "Белый всадник"
Автор книги: Юрий Давыдов
Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
8
Еще в Златоусте Али с Фоминым исподволь стакнулись. Разговаривали они мало и кратко, пользуясь немногими русскими словами, которые выучил Али, изобильно уснащая свою речь жестами. Но и в молчании, сидя подле либо идучи обок, молодой египетский инженер и уральский старатель чувствовали какое-то особенное расположение друг к другу. Так было в Златоусте, так получилось и в Кезане, так было и теперь, на походе.
В тот мартовский день сорок восьмого года Али с Фоминым, как уж повелось, шли скорым шагом впереди всех, помогая один одному одолевать каменные завалы.
И вдруг остановились и… побежали к отряду.
Первым заметил их Ценковский, тревожно подтолкнул локтем Егора Петровича. Оба увидели, как Илья, подняв руки и потрясая ими, что-то закричал. Егор Петрович скомандовал отряду «в ружье», выхватил пистолет и, ощущая, как в голову ему упруго и сильно прилила кровь, бросился навстречу Фомину и Али.
– Эге-ге-гей! – орал Фомин, размахивая на бегу руками. – Разновилье-е-е-е…
Вот они уже были рядом.
– Разновилье, – выдавил Илья задыхаясь.
– Говори, – рявкнул Ковалевский. – Ну!
– Разновилье… – повторил Илья, никак почему-то не находя других слов.
Тут вмешался Али, объяснил толком. Егор Петрович просиял.
– Поди догадайся, – сказал он, глядя на растерянного Илюху, и передразнил: – «Разновилье»…
Полчаса спустя экспедиция была на том мосте, откуда Илья и Али ударились в бегство. Тут действительно было «разновилье»: ложе Тумата двоилось, одно уходило на юго-запад, другое – на юг. Юго-западное звалось Дегези, южное считалось Туматом.
– Ну, братцы, – весело сказал Ковалевский, – скоро!
Отряд пошел к югу. В тот же день он достиг истока Тумата.
Солдаты открыли ружейную пальбу, грохнули в барабаны, закружились в пляске.
Путь по реке Тумат был окончен, золотые россыпи найдены, нанесены на карту, запасы примерно вычислены. Все? Нет, не все. А истоки Нила? А общее направление горных отрогов?
Надо взобраться повыше и оглядеть окрестности. Внимательно, неторопливо, подзорной трубой. Оглядеть первым из европейцев. Оглядеть в первый и в последний раз, потому что, наверное, никогда уж больше не доведется побывать в здешних краях. Оглядеть так, чтобы все-все, доступное взору и линзам, запечатлелось в памяти.
– Дневка, – приказал Ковалевский солдатам. – А вы, господа, за мной. И ты, Фомин, тоже.
Ценковский, Али, Фомин понимали, что полнит душу Егора Петровича. Ведь и они испытывали ту острую радость, то сладостное удовлетворение и гордость, какие испытывает открыватель. Они прошли в такие глубины Африки, о которых не слыхивало великое множество людей на земле.
Солнце садилось. Был тот предвечерний час, когда жара отпылала, воздух перестал струиться, дали прояснели, а травы, кусты и камни затаились в предвкушении ночного роздыха.
Ковалевский не посматривал в подзорную трубу – он озирал окрестности. И они развертывались пред ним желтовато-зелеными и синеющими пятнами, в линиях то плавных, то резких.
Влево и позади – плоскогорье: травы и острова кустарников. На востоке исполинскими призраками Эфиопские горы, подпирая горизонт, преграждали путь в таинственные страны. На западе тоже толпились горы, два острых пика отчетливо и грозно вонзались в небо, уже прихваченное полымем вечерней зари.
Но дольше всего, но пристальнее всего Ковалевский озирал юг, там, где, по свидетельству братьев д'Аббади, начинался Нил. Да, вот они голубеют, эти горы, одно имя которых – Лунные – очаровало Егора Петровича в молодые лета, когда перелистывал он учебник Арсеньева. Да, вот они, Лунные горы. Где же, однако, Белый Нил, настоящий Нил, где он? Нет его у подошвы Лунных гор. И быть его там не может.
Д'Аббади утверждают: народившись у Лунных гор, Нил течет на юг, засим – прямо на запад. Так что же, по-вашему, получается, господа? Новорожденный поток, слабенький, немощный, может прошибить необоримую толщу гор? Сие противно законам естества. Есть реки, стекающие в период дождей с северных склонов Лунных гор. Но они устремляются на север. На север – к Голубому Нилу. Ох, как вы ошиблись, братья д'Аббади…
Аббади «открыли» истоки Нила. Ковалевский открыл их ошибку. Его лепта в великий вопрос Географии оказалась лептой отрицателя. Он подумал, что в этом отрицании есть нечто положительное: другие исследователи изберут иные пути. Он поймал себя на мысли, что чуточку радуется ошибке французов, и усмехнулся: «человек слаб». Впрочем, как бы там ни было, он сделал свое дело.
То, что открылось в тот день взору путешественников, не было обозначено на картах. Горы и долы лежали перед ними, расцвеченные закатом, в ретуши теней, прекрасные и безымянные.
– Так как же с обрядом крещения? – негромко спросил Ценковский.
– В святцы заглянем, – хмуро отшутился Егор Петрович. Еще в Петербурге ему дали понять, чье имя непременно должно появиться на карте. Он не спорил. Но теперь Егору Петровичу было как-то неловко, даже стыдно объявить это имя своему спутнику. И он спросил:
– А вы как полагаете, Лев Семенович?
Тот помолчал, потом ответил:
– Из названия должно быть ясно, какой нации были путешественники. Может, Новая Московия?
– М-да… Уж больно знакомый рецепт: Новая Голландия, Новая Англия…
– Ну хорошо, хорошо, – согласился Левушка. – Тогда так: Страна Ковалевского. И гадать нечего!
– Э, нет, – возразил Егор Петрович. – Это уж, батенька, оставьте.
Ценковский пожал плечами:
– Не вижу, почему «нет»… Впрочем, время позднее. Идемте, Егор Петрович, утро вечера мудренее.
В лагере близ истока Тумата горели костры. У огней сидели и лежали солдаты. Ослы были стреножены, ружья составлены в пирамиды.
День быстро мерк. Неподалеку затрубил слон. Потом другой, третий. Торжественно и победно. Они шли на водопой к Тумату.
Река пересохшая? О, слоны знали, как добыть воду. Они ложились на песок, поднимались и ждали, пошевеливая ушами, а во вмятины с беззвучным натиском набегала вода.
– Слоны! Слоны! – кричали суданцы, вскакивая и разбирая оружие.
– Погодите, – остановил их инженер Али. – Не надо, ведь они трубят в нашу честь…
Поутру отряд выступил в обратный путь.
– Так как же? – спросил Ковалевского Лев Семенович.
– Уже, – нехотя ответил Егор Петрович, не глядя на Ценковского.
– И на карту нанесли?
– И на карту нанес, – с приметным раздражением сказал Ковалевский.
Ценковский не понял причины его раздражения и обиженно умолк.
– Страна Николаевская, – вымученно, но решительно, заранее пресекая возражения, отрезал Ковалевский и прибавил шагу.
«Боже мой, – растерялся Ценковский, – человек гуманного направления и вот… называет страну именем императора, да еще такого императора…» И Левушке стало и досадно, и как-то сумеречно на душе. Натуралист посмотрел вслед Ковалевскому, казалось, Егор Петрович шагает очень прямо и напряженно.
9
Инженера Дашури изводила лихорадка. Когда бы не этот уральский бородач, пришлось бы ему с фабрикой худо. Инженер Дашури дивился на Ивана Терентьевича: исконный северянин, а суданское пекло его не берет.
Суданское пекло, однако, «забирало» Ивана Терентьевича. Порою ломило его и познабливало, под коленками жила какая-то ослабла. «Спаси господь обезножить», – тревожился Бородин и лечился способом самоличного изобретения: наливал в стакан рому, настаивал на нем три добрых понюшки табаку и выпивал залпом. И вроде бы «отпускало». Впрочем, не вчистую. Недостаточное действие «лекарствия» объяснял Иван Терентьевич дурными качествами рома.
По правде говоря, вызволяла его из хворости не табачная крошка, настоянная на роме, а непрестанная забота о фабрике. Крепость данного слова почитал Иван Терентьевич как заповедь. Он посулил Егору Петровичу поставить фабрику, и он ставил ее. И даже не из того бился и хлопотал, что обещал Ковалевскому «сдюжить», а потому, что слово дал не кто иной, а именно он, штейгер Терентьич, известный на всех Златоустовских рудниках и заводах.
Биться же и хлопотать приходилось с утра до ночи. Бедняга Дашури стал как жердь. Трясет лихоманка, того гляди, пополам переломит. Гамиль-паша со своими офицерами-турками знай твердят: «На все воля Аллаха, а фабрика не получится». Черные солдаты стараются вовсю, да где же вскорости машиной-то овладеть? Промывают за день пудов триста – четыреста песку, а на Урале ребята проворачивали в три-четыре раза больше. Беда… Мало-помалу, как казалось Ивану Терентьевичу, а в действительности весьма скоро люди из военного лагеря в Кезане наловчились управляться со всеми этими чашами разных размеров и форм, по которым проходил разжиженный туматский песок, с этими грохотами и отсадочными корытами и не только перестали пугаться огнедышащего чудища, но старались уразуметь, что у него там, внутри.
День ото дня количество пудов промытого песку, а стало быть, и количество золотников благородного металла увеличивалось. И когда отряд Ковалевского, встреченный барабанами и трубами, пришел в Кезан и Бородин протолкался наконец к Егору Петровичу, то Егор Петрович услышал:
– А мы, ваше высокородие, за тыщу переваливаем.
– За тыщу пудов в день? Ей-богу? – с радостным недоверием воскликнул Егор Петрович, но, взглянув на спокойно-удовлетворенное лицо штейгера, выдохнул ласково: – Спасибо, старина!
– Да и вы, чай, не с пустыми руками? – Заулыбался Бородин.
– Не с пустыми, Терентьич. И не только что золотишко, но и магнитный железняк нашли. Такой, братец, – пальчики оближешь. – Ковалевский рассмеялся и махнул рукой: – Ну, да об этом после. Соловья баснями не кормят. – Он подозвал Ценковского и предложил соорудить ужин, «дабы взбрызнуть окончание Туматского похода».
С того самого дня, как экспедиция пустилась в обратный путь, а вернее, с того дня, как на карте была помечена Страна Николаевская, инженер и натуралист были в натянутых отношениях.
Не то чтобы враждовали или выказывали открытое неудовольствие друг другом, но задушевность, возникшая с самого начала путешествия, исчезла. У каждого были свои резоны касательно имени на карте, и каждый понимал резоны другого, но объяснений на сей счет они старательно избегали. Потом желание объясняться пропало, оба тяготились «неувязкой», понимая, что надо перешагнуть какую-то черту.
И теперь, глядя в глаза Ковалевского, глядя на своего несколько смущенного старшего сотоварища, Ценковский явственно почувствовал, как дорог ему стал за месяцы трудов и скитаний этот горный инженер и что без прежней задушевности им не прожить.
Егор Петрович испытывал то же, что и Ценковский, но ему было досадно своей сконфуженности, которая – он это понимал – была теперь в его глазах.
– Надо взбрызнуть, – согласился Ценковский, краснея.
– Вот и хорошо, – сказал Егор Петрович и, как бы спохватившись, прибавил: – Вы тут, Левушка, распорядитесь, а я пойду к нашему сатрапу. – Он иронически сдвинул брови. – Начальство надо чтить.
Егор Петрович отправился к Гамиль-паше, а Ценковский, провожая его взглядом, догадался, что Егор Петрович, говоря о почтении к начальству, насмехался над самим собою за это имя на карте: «Николаевская»…
До «открытия навигации», как Егор Петрович в шутку называл период тропических дождей, оставалось меньше месяца, а надо было еще исследовать гористый район к юго-западу от Кезана. То был край, где господствовала крепость Дуль.
«О Дуль!» – твердил старый правитель Египта, беседуя с Ковалевским в Каире. «О Дуль!» – говорил он вздыхая, и его выцветшие глаза подергивались влагой… Окрестности Дуля распаляли воображение паши. В старинной рукописи читал он, что именно из тех мест шли караваны с бочками золота во времена древних фараонов. Там, именно там, в глубине Судана, считал он, была «страна Офир».
Однако ни один подданный, посланный в Дуль, не пролил бальзам на его душу. Бананов, дикого зверя и черного дерева – вдоволь, а золота так мало, что и говорить обидно.
Но старик верил: приспеют сроки, и «страна Офир» осчастливит его своими сокровищами. Тянулись годы. А заветный срок не приспевал. Иной предел был близок, кончалась жизнь. Он это знал и решился: если русский ученый скажет «нет», крепость Дуль будет покинута, «страна Офир» предана забвению…
«Страну Офир» увидел Ковалевский в апреле. И тогда же впервые увидел облака на суданском небе. Они предвещали ливень.
Отряд двигался прямиком. Цепкие заросли, усеянные колючками, как ежи иглами, накинулись на путешественников. «Вот тебе и терновый венец, мученик», – невесело думал Ковалевский, продираясь за проводником-арабом.
Вокруг горы Сода было множество пещер. В пещерах, рассказывал проводник, укрывались горцы, известные своим мужеством и свободолюбием. Не сладко приходилось от их копий и стрел египетским завоевателям. Когда же воинов загнали в эти пещеры и обложили, как диких зверей, они предпочли самоубийство сдаче в плен. Теперь, говорил проводник, гора Сода почти обезлюдела: часть жителей истреблена, часть уведена в рабство, а те, что остались…
– Они, господин! – воскликнул араб и показал на каких-то людей, вышедших из зарослей, павших ниц и целовавших землю в знак покорности.
Егор Петрович велел им встать. Первым поднялся старик, должно быть вождь. От макушки до пят он был выкрашен в красный цвет. Даже брови у него казались густыми мазками сурика. Он стоял потупившись, боясь, что чужеземец увидит на лице его бессильную ярость. И вот так, потупившись, с бессильной яростью на лице, вождь молился богам об избавлении его людей от гибели и не сразу даже понял то, что говорил ему со слов Егора Петровича проводник-араб.
А тот говорил «краснокожему», что отряд не тронет его людей, что им не нужно невольников.
– И, – заключил переводчик уже от своего имени, – верь нам, ибо ведет нас тот, кого здесь зовут белым всадником. Вот он, перед тобой, хоть ныне и пеший.
Тогда вождь поднял голову, на лице его отобразились радость и изумление. Егор Петрович не удержался от улыбки и, покосившись на Ценковского, мальчишески смущенно сказал:
– Что и толковать, завидная у меня репутация!
– Завидная, – серьезно ответил Ценковский. – Будь она иной, я перестал бы уважать вас.
Ночью грянул ливень. Его пролили облака – предвестники затяжных тропических дождей. К утру ливень стал стихать, как колымага, проехавшая бревенчатый мост и покатившая по мягкому большаку.
И опять палило солнце, духота густела. У Егора Петровича было такое ощущение, точно его посадили под стеклянный колпак. Он завидовал Левушке. Левушка собирает гербарий, недосуг думать о себе.
И точно: у Ценковского была та сосредоточенно-восторженная мина, какая всегда появлялась на лице его при виде «роскоши и неги натуры».
Тропические заросли, изможденные многодневными жарами и напившиеся воды лишь давешней ночью, роняли тяжелые, словно скатный жемчуг, дождевые капли. Тут все было в полный рост, все в полную силу и меру, ибо возрастало на могучей земле, под могучим солнцем и могучими дождями: баобабы и черное дерево, дикий виноград и дикая слива, дикие бананы и дикие абрикосы.
Отряд выбрался к широкому сухому руслу. В дождливое время здесь ревела река Дуль. За рекой тянулась новая гряда гор. Там была крепость Дуль.
Не прошло и часу, как из-за скал вынеслись кавалеристы в белых свитках, в распахнутых красных камзолах, в алых шапочках. Они стреляли на скаку из длинноствольных ружей, черные клубочки дыма висели позади кавалькады. Егору Петровичу на миг показалось, что он вновь в милой его сердцу Черногории. Вон же идут на рысях переники – стражники из города Цетинье, что сопровождали его, молодого тогда инженера, в странствиях по Черногории… Ба, да это и впрямь черногорцы!.. Егор Петрович вспомнил: в крепости Дуль служат и славяне, и греки, и турки.
Первым подлетел командир крепостного гарнизона. У него были вислые черные усы, его глаза метали искры, вся его стать выдавала в нем бесшабашного удальца.
Егор Петрович приветствовал его по-черногорски; Омар-ага скатился с седла, бросил поводья подоспевшему адъютанту, враскачку подбежал к Егору Петровичу и обнял его.
Они пошли рядом. Омар, ковыляя на кривых кавалерийских ногах, торопливо осведомлялся, зачем пожаловал в эти распроклятые края ученый русский господин, и, слушая Ковалевского, удивленно и радостно цокал языком, пожимал Егору Петровичу локоть, прихлопывал себя по бокам.
Скоро показалась крепость Дуль. Ее мог назвать крепостью лишь тот, кто умеет строить замки из воздуха. Егору Петровичу она напомнила захудалые фортеции, которые торчали в Оренбургских степях. Ров, не страшный и младенцу, плетень, не страшный и курице, две пушечки «времен очаковских» – вот вам и крепость Дуль. А в фортеции – тукули, огороды, верблюды да две-три беленькие мазанки: точь-в-точь как под Харьковом, в селе Ярошовке.
Омар-ага хотел было закатить пирушку в своем домике, убранном коврами и оружием, но Егор Петрович просил повременить с празднеством.
Ковалевскому был памятен недавний ливень. Такие могли зарядить денно и нощно, и тогда изыскания взяли бы бог знает сколько времени.
Омар-ага не перечил. Напротив, поспешность русского инженера его только радовала. Омар-ага знал: золота здесь что доброты в сердце турецкого бея. И если русский убедится в этом, гарнизон немедля покинет Дуль.
Жизнь здешняя вконец опротивела Омару. Уж на что он неунывающая душа, а зачастую готов взвыть. И давно уж не на радость ему дульские увеселения: ни несчастный мальчишка, которого он поит допьяна и глядит, тоскуя и злобствуя, на его штукарства; ни рабы, которых стравливают, как бойцовых петухов; ни танцы невольников в кандалах; ни фальшивая любовь чернокожих красавиц, изловленных в соседних деревушках… Шесть лет стоит во глубине Судана чертова крепость Дуль, и за плетнем ее больше покойников, чем живых в гарнизоне, потому что каждодневно хоронят в Дуле умерших от подлой лихорадки и злодейки тоски.
– Все перемрем, – убежденно говорил Омар-ага Ковалевскому, и глаза у него меркли, – если вы, эфенди, не выведете нас отсюда.
Нет, Омар-ага не удерживал Ковалевского. Пусть русский инженер поскорее убедится в истине его слов: может, и было золото в окрестных горах, но только, наверное, еще до потопа, а нынче на месте древних приисков лишь кучи пустой породы, да и те давным-давно обросли кустарником и деревьями, как – «помните, эфенди?» – развалины венецианских башен на побережье Адриатики… Да, да. Омар-ага не лжет. Он готов поклясться в том и Христом-спасителем, а Аллахом, и «в придачу дюжиной негритянских боженят»…
– Не надо клятв, – засмеялся Егор Петрович. – Не надо, потому что, если ты ошибешься, все боги мира ополчатся на тебя.
Передохнув в фортеции, Ковалевский и Бородин ушли в разведку, от результатов которой зависело осуществление и заветных чаяний правителя Египта, и надежд безвестных гарнизонных служителей.
Три дня спустя Егор Петрович и Бородин почти уверились в правоте Омар-аги. В «стране Офир» когда-то существовали прииски. Теперь золота не было. А еще несколько дней спустя и горный инженер, и штейгер готовы были биться об заклад, что ставить фабрику в Дуле может лишь тот, кто рехнулся.
Но Ковалевский не спешил оглашать радостное известие. Он опасался, и не без оснований, как бы Омар-ага тотчас не увел гарнизон из опостылевшей ему крепости Дуль. А Ковалевский с Левушкой хотели получше познакомиться с окрестными племенами.
Наконец Егор Петрович открылся Омар-are. Удальца захлестнуло такое счастье, что он не сдвинулся с места, и лицо его стало суровым.
В ту минуту светло затрепетала молния, ударил гром и пошел себе громыхать молодым басом. Омар-ага встрепенулся, сорвал с головы алую шапочку, кинул ее под ноги, выхватил из-за пояса пистолет и выпалил, ликуя.
10
Падре Рилло умирал от дизентерии.
Будучи короток с богом, Рилло говорил: «Право, вы могли бы найти более благородный способ вытряхнуть душу из моего бренного тела». Господь неостроумно шутил: «Надоумить, что ли, аптекаря Лумелло?» Сдохнуть от зелия хартумского отравителя падре Рилло не нравилось. Он обиженно поджимал сухой блеклый рот: «Я всегда служил вам, а вы не захотели уготовить мне иной кончины». – «Послушай, Рилло! А разве я мало для тебя сделал, а? Терпи: скоро будешь на небесах». – «Да, но у меня пропасть забот в Хартуме», – возражал иезуит. Господь терял терпение: «Черт возьми, как только дело доходит до точки, вы все норовите заменить ее многоточием». И оба умолкали, недовольные друг другом.
Падре лежал на широкой постели в доме, занятом миссионерами. Дождь на дворе хлестал рьяно, молнии, полыхая за окнами, выхватывали из темноты стол с книгами, стул, деревянное распятие на стене.
Падре думал о смерти. Он не боялся ее, когда жил. Теперь же, умирая, боялся. В сущности, падре лукавил, когда перечислял богу неотложные свои заботы: дождаться русских, заполучить карту… Рилло знает: все будет так, как задумано. Мастеровой выкрадет карту у Ковалевского, а Рилло отдаст мастеровому кожаную суму с золотыми монетами. Падре Рилло всегда платил сполна. Да, карту он добудет. В Ватикан повезет ее Никола Уливи. И разумеется, какие-нибудь подставные лица сумеют обосноваться там, где русский инженер найдет золото… Все, что задумано, исполнится. Но какой в том прок ему, падре Рилло? «Суета сует и всяческая суета…»
Рилло уснул под утро. Он лежал плоский, с черными тенями под запавшими глазами, на шишковатом лбу проступали капли пота. Помощник Рилло падре дон Анджело Винко, зайдя в комнату утром, осенил себя крестным знамением: дону Анджело показалось, что Рилло мертв. Он приблизился на цыпочках к широкой постели. Веки у Рилло дрогнули. Одно мгновение он безучастно глядел на дона Анджело, потом прошелестел сухими губами:
– Я еще здесь.
Дон Анджело возблагодарил бога: падре Рилло очень нужен именно здесь, на земле; на небесах же… падре Винко сильно сомневался, нужен ли там падре Рилло.
– Они прибыли, – прошептал дон Анджело, складывая и прижимая к груди жилистые руки. – Они в Хартуме.
Рилло рывком приподнялся на постели.
– Не теряйте времени, – сказал он с тем энергичным напором в голосе, который заставил дона Анджело в сотый, если не в тысячный раз позавидовать несокрушимости падре Рилло, столь ценимого Ватиканом. – Не теряйте времени. Пошлите за Уливи. Скорее.
Уливи примчался, его глазки блестели, бегали, седые волосы взмокли.
– Вы видели их, Никола? – спросил Рилло.
– Видел, падре. Видел. Ковалевскому не жить… его выворачивает наизнанку… рвота беспрерывно…
– Погодите, – оборвал Рилло. – Этот молодой человек с ним?
– С ним, падре, с ним. Все там, кроме натуралиста. Тот, говорят…
– Вы ему не сказали… – Рилло не договорил, вспомнив, что Уливи не знает по-русски. – Сколько они думают пробыть в Хартуме? Торопятся? – Падре устало откинулся на подушки. Он почувствовал, что ослабел еще больше и погружается в забытье, как в теплую ванну.
Барка, на которой экспедиция Ковалевского возвращалась с Тумата, пришла в Хартум ночью. Егор Петрович хотел нынче, хотя бы к вечеру, плыть дальше. Он спешил, ибо ему, как и говорил Никола Уливи, действительно было худо. Прежестокой лихорадкой и желудочной болезнью расплачивался он за свое путешествие.
Хартум… А путь на родину еще так далек. И Левушки не было рядом. Свидятся ль когда-нибудь? Если выживет Егор Петрович, то свидятся в Петербурге. Но ведь и Левушка не из железа кованный.
В низенькой каюте было сумеречно. Слышались всплески, шум дождя, шлепанье босых ног. На барку грузили провизию.
– Терентьич, – позвал Егор Петрович. – Ты как?
– Слава богу, – тихо отвечал Бородин из угла каюты.
Ковалевский печально улыбнулся: «Помирать будет, не признается». Егор Петрович отлично знал: штейгера тоже скрутила лихорадка. И не помогал Терентьичу ром с табаком, совсем не помогал.
– Нам бы, ваше высокородие, только бы до дому добраться.
– Я загадал, Терентьич: если нынче уйдем из Хартума, будет хорошо.
– На все воля божья, – вздохнул Бородин. Помолчал и сказал: – Дозвольте Илюшку кликнуть.
– На что он тебе?
– Спросить, скоро ль с погрузкой кончит?
Илья Фомин нетерпеливо присматривал за работой матросов. Ему нужно было отлучиться, но он не решался оставить барку и вот бегал по палубе, покрикивал, пособлял, а сам все посматривал на берег.
Нет, Илюшка Фомин не позабыл про свой сговор с тем высохшим попом. Не-ет, не позабыл. Отдаст он ему карту. Пусть берет. Ух и пофартило, вовек не снилось! И заживешь ты, Илюшка, в славном городе Златоусте, заживешь кум королю, сват министру.
Илья услышал голос Терентьича и поспешил в каюту. На вопрос дяди Ивана отвечал, что с погрузкой вот-вот будет покончено, а после побежит он на торжище приобресть что-нибудь из съестного отдельно для его высокородия.
– Возьми денег, – сонно сказал Ковалевский. – Аптекаря найди. Медикаменты…
– Чего? – не понял Фомин.
– Лекарства спроси, – вяло пробормотал Ковалевский, протягивая ключ от сундука.
Сундук стоял в головах у Егора Петровича. Илья щелкнул замком, приподнял крышку. Справа были бумаги Егора Петровича, стопка маленьких записных книжечек, кожаный футляр с картами. Рядом – инструменты чертежные, термометры и барометр, секстан и компасы, а вот и деньги.
– Да ты фонарь засвети, – глухо сказал Бородин из дальнего угла сумеречной каюты.
– Ничего… ничего, – бормотал Фомин, шаря в сундуке. – Я так… так…
Ковалевский застонал от пронзительных болей, скрипнул зубами, отвернулся к стене.
– Ключ, ваше высокородь, куда ключ-то? – спросил Фомин.
– Под… подушку, – процедил Ковалевский не поворачиваясь.
Илья вышел из каюты, притворил дверь.
В полдень барка была изготовлена к дальнейшему плаванию, и Фомин, не мешкая, сбежал на берег.
Дождь перестал, сквозь тучи глухо светило солнце, было парко, как на банном полке. Сердце у Илюшки колотилось, под ложечкой екало. Карта с отметками местонахождения золота лежала у него на груди, под рубахой, сложенная вчетверо, и Фомин чувствовал, как толстая шершавая бумага щекочет тело. Он шел быстро, не оглядываясь, думая только о том, как бы поскорее обделать все, после сбегать на торжище и к аптекарю да и воротиться на барку, чтобы тут же отшвартоваться.
Едва Фомин переступил порог дома, где жили миссионеры, как ему попался Никола Уливи. Фомин сказал:
– Мне Риллу надоть.
Уливи затряс головой, указал на двери, пропустил Илюшку вперед, сам пошел позади.
Падре Рилло пребывал в странном состоянии: сознание то прояснялось, будто вспыхивал в душе какой-то яркий светоч, то опять меркло, заволакивалось гудящей мглою. Падре чудилось, что он в одно время и погружается в теплую ванну, и всплывает, но совсем всплыть не может и опять погружается, и хотелось ему лишь одного – либо уж всплыть, либо уж вовсе погрузиться. И вдруг Рилло явственно услышал голос Уливи:
– Падре, он здесь.
Падре собрал остаток сил. Фомин стоял в двух шагах от постели. Рилло молвил:
– Приблизься, сын мой.
Он говорил по-французски. Фомин попятился: «Этот совсем не тот». Но это был «тот», хоть и донельзя измененный болезнью. Рилло не мог припомнить русские слова. Пот проступил на его шишковатом лбу. Он пошевелил пальцами, развел ладонями, стараясь объяснить: карту, давай карту. Наконец память подсказала нужные слова.
– Ты исполнил обещанное, сын мой?
Фомина бросило в жар, он кивнул, сглатывая слюну, и молвил нетвердо:
– Пусть господин-то выйдет, а?
Падре мигнул Уливи, тот ушел.
– Скорее. – Рилло чувствовал, что еще немного, он потеряет сознание, и пролепетал, запинаясь: – Давай.
Илюшка поддернул штаны.
– А наградные-то, ваша милость?
– Покажи, – недоверчиво сказал Рилло.
– Ишь вы какой, – заколебался Илюшка.
– Покажи из своих рук.
Илья подошел к постели и, выпростав из-за кушака рубашку, осторожно извлек карту.
– Ближе, – прошипел падре. – Еще ближе. Разверни.
Рилло увидел линию реки Тумат. К югу от ее верховьев были помечены отроги Лунных гор. Там, на отрогах, сидели жирные паучки, около каждого – градусы, минуты, секунды: широты и долготы месторождений золота… Рилло опустил глаза, Плюшкины руки, державшие карту, приметно дрожали.
– Подвинь левую руку, сын мой, – с неожиданным спокойствием произнес Рилло.
Илюшка послушался, и падре увидел размашистую, в завитушках подпись: «Ковалевский»… И ниже – дату. «Ну что же, слава богу, слава богу», – вяло подумалось Рилло, он уже терял сознание.
– Деньги под постелью. – Падре едва ворочал языком. – Давай карту.
Но Илюшка сперва заглянул под кровать. Там, выпятив кожаное брюшко, лежал мешочек. Илюшка почтительно тронул его большим пальцем. В мешочке звякнуло золото. Илюшку проняло радостью, и опять засосало под ложечкой.
– Карту, карту, – шептал Рилло. – С нею ты отсюда не выйдешь.
– Получай, ваше степенство. Пользуйся.
Илюшка ловко выволок мешочек, любовно опустил его в корзинку, прихваченную на барке для закупки провизии, и поспешил вон. В дверях он едва не столкнулся с Уливи. Торговец больно стукнулся о косяк и вскочил в комнату падре Рилло. На пороге миссионерского дома стоял дон Анджело. Он скосил заблестевшие по-собачьему глаза на корзинку, прерывисто вздохнул и певуче пустил вдогонку Фомину:
– О figlio mio, la strada della saluta e apperta per voi![2]2
О сын мой, путь к спасению открыт для вас! (ит.)
[Закрыть]
– Угу, – ответил Илюшка, – прощевайте. – Завернул за угол и полетел, как на крыльях, с удовольствием ощущая тяжесть плетеной корзины.
Часа через два, когда барка Ковалевского уже отдавала швартовы, на пристани появилось трое носильщиков. Они принесли Ковалевскому подарки и письмо от Никола Уливи. Торговец живым товаром желал «сыну Севера» избавления от болезней и умолял черкнуть хотя бы два слова хартумским «соотечественникам», сохранившим о нем самые лучшие воспоминания. Егор Петрович растрогался и написал благодарственную записочку «уважаемому господину Уливи».
Как только записка была отправлена, барка отдала швартовы, и прости-прощай город Хартум.
Ковалевский и Бородин тихонько и устало переговаривались, лежа в низкой полутемной каюте. Путь впереди еще тяжкий: переход Нубийской пустыней, длительное речное плавание в Каир, морем из Александрии в Одессу, пусть многое еще впереди, но и Егор Петрович, и Иван Терентьевич почему-то уверовали, что теперь, миновав Хартум, живыми доберутся до дому.
Но вместе с этим чувством облегчения и радости гнездилась в душе Егора Петровича грусть по оставленным навсегда землям африканских племен, по Али и Дашури, осиротевшим вновь, по реке Тумат, что в период дождей набухает мутными водами и несется с ревом.
Фомин тем временем забрался в укромное местечко. «Нету мочи терпеть до ночи», – складно бормотал он себе под нос, развязывая тесьму и запуская руку в мешок. Наклонив голову, как в дуду игрец, он прислушался к звону золотых монет. Две-три вытащил наобум, куснул зубом и удовлетворился: настоящие, чистые.
Эк, лихую штуку удрал он! Не зазря чертил в Кезане карту, покамест его высокородие с Терентьичем в отлучке были. А теперь пускай поп ищет ветра в поле. Срамота, а не поп. Удумал его, Плюшкину, душу грехом покрыть. Умный, умный, а дурак…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.