Электронная библиотека » Юрий Карякин » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 20 ноября 2020, 10:20


Автор книги: Юрий Карякин


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава вторая
Роняет лес багряный свой убор…

Пушкин. «Я в совершенном одиночестве… и у меня буквально нет другого общества, кроме моей старой няни и моей трагедии («Борис Годунов». – Ю. К.); последняя подвигается вперед, и я доволен ею… Я чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития и что я могу творить»[6]6
  Пушкин – Раевскому-сыну, вторая половина июля 1825 г.


[Закрыть]
.

19 октября 1825-го
 
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день как будто поневоле
И скроется за край окружных гор.
Пылай, камин, в моей пустынной келье;
А ты, вино, осенней стужи друг,
Пролей мне в грудь отрадное похмелье.
Минутное забвенье горьких мук…
 
 
…Я пью один, и на брегах Невы
Меня друзья сегодня именуют…
Но многие ль и там из вас пируют?
Еще кого не досчитались вы?
Кто изменил пленительной привычке?
Кого от вас увлек холодный свет?
Чей глас умолк на братской перекличке?
Кто не пришел? Кого меж вами нет?
 
 
Он не пришел, кудрявый наш певец,
С огнем в очах. с гитарой сладкогласной:
Под миртами Италии прекрасной
Он тихо спит[7]7
  Николай Корсаков, Трубадур. Умер и похоронен во Флоренции.


[Закрыть]
, и дружеский резец
Не начертал над русскою могилой
Слов несколько на языке родном,
Чтоб некогда нашел привет унылый
Сын севера, бродя в краю чужом…
 

Пушкин не предвидел, что слова его найдут отклик. Энгельгардт писал 30 августа 1835-го: «Вчера я имел от Горчакова письмо и рисунок маленького памятника, который поставил он бедному нашему трубадуру Корсакову под густым кипарисом близ церковной ограды во Флоренции. Этот печальный подарок очень меня обрадовал».

 
Сидишь ли ты в кругу своих друзей,
Чужих небес любовник беспокойный?
Иль снова ты проходишь тропик знойный
И вечный лед полунощных морей?
Счастливый путь!.. С лицейского порога
Ты на корабль перешагнул шутя,
И с той поры в морях твоя дорога,
О волн и бурь любимое дитя!..
 

Федор Матюшкин, Матюшко. Моряк, кругосветный путешественник, герой морских сражений, будущий адмирал. Есть в заливе Восточно-Сибирского моря на Чукотке мыс Матюшкина. И это по его, Матюшкина, мысли первый памятник Пушкину поставлен будет именно в Москве, на Тверском.

 
…Из края в край преследуем грозой,
Запутанный в сетях судьбы суровой,
Я с трепетом на лоно дружбы новой,
Устав, приник ласкающей главой…
 
 
С мольбой моей печальной и мятежной,
С доверчивой надеждой первых лет.
Друзьям иным душой предался нежной;
Но горек был небратский их привет.
 
 
И ныне здесь, в забытой сей глуши,
В обители пустынных вьюг и хлада,
Мне сладкая готовилась отрада:
Троих из вас, друзей моей души,
Здесь обнял я…
 

Первым приехал Иван Пущин.

С тремя бутылками шампанского «Клико» рано утром января 11-го Большой Жанно вломился в ворота Михайловского и увидел на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками…

«Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе…»

«Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором – и полицейским и духовным?» – «Все это я знаю, но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении…» (И. Пущин, «Записки о Пушкине».)


День пролетел, как миг. А ночью…

«Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьем… Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него; он остановился на крыльце со свечею в руке. Кони рванули под гору…»


А через три месяца, в апреле 1825-го, в Михайловское приезжает Дельвиг, Тося (тоже несмотря ни на какие предостережения), и проводит у Пушкина неделю.

Наконец, в сентябре Горчаков, Князь, Франт, тогда секретарь русского посольства в Лондоне, оказывается в селе Лямоново, в 18 верстах от Михайловского, и тут же дает знать о себе Пушкину, и они тоже встречаются.

Пушкин ждал, что вместе с Пущиным его навестит еще и Малиновский – Казак:

 
Что ж я тебя не встретил тут же с ним,
Ты, наш казак, и пылкий и незлобный,
Зачем и ты моей сени надгробной
Не озарил присутствием своим?..
Мы вспомнили б, как Вакху приносили
Безмолвную мы жертву в первый раз,
Как мы впервой все трое полюбили,
Наперсники, товарищи проказ!..
 
 
. . . .
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он как душа неразделим и вечен —
Неколебим, свободен и беспечен,
Срастался он под сенью дружных муз.
Куда бы нас ни бросила судьбина
И счастие куда б ни повело,
Все те же мы: нам целый мир чужбина;
Отечество нам Царское Село…
 
 
…Пируйте же, пока еще мы тут!
Увы, наш круг час от часу редеет;
Кто в гробе спит, кто дальный сиротеет;
Судьба глядит, мы вянем; дни бегут:
Невидимо склоняясь и хладея,
Мы близимся к началу своему…
Кому ж из нас под старость день Лицея
Торжествовать придется одному?
 
 
. . . .
Этот список сущи бредни,
Кто тут первый, кто последний.
Все нули, все нули.
Ай люли, люли, люли!..
 
 
. . . .
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день как будто поневоле
И скроется за край окружных гор…
 
Глава третья
Пред грозным временем, пред грозными судьбами…

Из записок современника. «Однажды, под вечер, зимой, сидели мы все в зале… Пушкин стоял у этой самой печки. Вдруг… докладывают, что приехал Арсений. У нас был человек Арсений, повар… Арсений рассказал, что в Петербурге бунт… всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу, нанял почтовых и поспешил в деревню. Пушкин, услыша рассказ Арсения, страшно побледнел…»

14 или 15 декабря 1825-го. Пущин передает Энгельгардту свой портфель с крамольными, декабристскими бумагами, которые могли стоить их владельцу головы.

15 декабря, рано утром. Горчаков приезжает к Пущину, привозит ему заграничный паспорт, уговаривает бежать. Пущин наотрез отказывается, решив разделить судьбу друзей, и разделил, проведя в тюрьме и на каторге 31 год.

Пущин – Энгельгардту. «Скажите что-нибудь о наших чугунниках. Об иных я кой-что знаю из газет и по письмам сестер, но этого для меня как-то мало. Вообразите, что от Мясоедова получил… письмо, – признаюсь, никогда не ожидал, но тем не менее очень рад. Шепните мой дружеский поклон тем, кто не боится услышать голоса знакомого из-за Байкала. Надеюсь, что есть еще близкие сердца».

Из Кишиневского дневника Пушкина. 15 октября 1827-го. «Вчерашний день был для меня замечателен… (Это случилось на станции Залазы, между Новгородом и Псковом. – Ю. К.) Вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем… Я вышел взглянуть на них. Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, в фризовой шинели… Увидев меня, он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали…»

Сидя в одиночной камере, засыпая, Кюхельбекер «назначал на завтра, что вспоминать. Лицей, Пушкина и Дельвига… Мать и сестру…» (Ю. Тынянов, «Кюхля»).

 
Бог помочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы,
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!
 
 
Бог помочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море
И в мрачных пропастях земли!
 

«19 октября 1827 года». На пятый день после встречи с Кюхлей, в день «серебряной» годовщины Лицея…

А через год, 19 октября 1828-го, Пушкин – в кругу друзей, в Петербурге. Ведет «Протокол»…

«…И завидели на дворе час первый и стражу вторую, скотобратцы разошлись, пожелав доброго пути воспитаннику императорского Лицея Пушкину – Французу, иже написа сию грамоту»…

 
Усердно помолившись богу,
Лицею прокричав ура,
Прощайте, братцы: мне в дорогу,
А вам в постель уже пора…
 

1817-й. Из лицейского альбома Пущина. (Запись эту Пушкин сделал перед окончанием Лицея):

 
Ты вспомни первую любовь.
Мой друг, она прошла… Но с первыми друзьями
Не резвою мечтой союз твой заключен;
Пред грозным временем, пред грозными судьбами,
О милый, вечен он!
 

1827-й. Из записок Пущина. «В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Муравьева (жена декабриста Никиты Муравьева. – Ю. К.) и отдает листок бумаги…»

 
…Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил.
 
 
Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейских ясных дней!
 

Из записок Пущина. «Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом… Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не мог обнять его, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнанье… Пушкину, верно, тогда не раз икнулось».

Кюхельбекер – Пушкину. 12 февраля 1836 г. «Не знаю, как на тебя подействуют эти строки: они написаны рукою, когда-то тебе знакомою: рукою этою водит сердце, которое всегда тебя любило… Впрочем, мой долг прежде всех лицейских товарищей вспомнить о тебе… Долг, потому что и ты же более всех прочих помнил о вашем затворнике. Книги, которые время от времени пересылал ты ко мне, во всех отношениях мне драгоценны… Верь, Александр Сергеевич, что умею ценить и чувствовать все благородство твоего поведения: не хвалю тебя и даже не благодарю, потому что должен был ожидать от тебя всего прекрасного; но клянусь, от всей души радуюсь, что так и случилось».

Пушкин. «Все заботливо выполняют требования общежития в отношении к посторонним, т. е. к людям, которых мы не любим, а чаще и не уважаем, и это единственно потому, что они для нас – ничто. С друзьями же не церемонятся, оставляют без внимания обязанности свои к ним, как к порядочным людям, хотя они для нас – все. Нет, я так не хочу действовать. Я хочу доказывать моим друзьям, что не только их люблю и верую в них, но признаю за долг и им, и себе, и посторонним показывать, что они для меня первые из порядочных людей, перед которыми я не хочу и боюсь манкировать чем бы то ни было, освященным обыкновениями и правилами общежития»[8]8
  Слова Пушкина приводятся в пересказе его друга П. А. Плетнева из письма академику Я. К. Гроту от 1 апреля 1844 года (Разговоры Пушкина. Собрали Сергей Гессен и Лев Модзалевский. М.: Федерация, 1929. С. 82).


[Закрыть]
.

 
Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок завистливый бедою
Угрожает снова мне…
Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?..
 
Глава четвертая
Зовет меня мой Дельвиг милый…

Ноябрь 1830-го, Болдино. Пушкин – Дельвигу. «Посылаю тебе, барон, вассальскую мою подать, именуемую цветочною, по той причине, что платится она в ноябре, в самую пору цветов. Доношу тебе, моему владельцу, что нынешняя осень была детородна и что коли твой смиренный вассал не околеет от сарацинского падежа, холерой именуемого и занесенного нам крестовыми воинами, т. е. бурлаками, то в замке твоем, «Литературной газете», песни трубадуров не умолкнут круглый год».

Январь 1831-го. Пушкин. Из писем. «Ужасное известие получил я в воскресение… Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная… Никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели… С ним толковал я обо всем, что душу волнует, что сердце томит…»

Дельвиг.

 
…Я Пушкина младенцем полюбил.
С ним разделял и грусть и наслажденье,
И первый я его услышал пенье,
И за себя богов благословил…
 

«Великий Пушкин, маленькое дитя! Иди, как шел, т. е. делай, что хочешь; но не сердись на меры людей и без тебя довольно напуганных!.. Никто из писателей русских не поворачивал так каменными сердцами нашими, как ты. Чего тебе недостает? Маленького снисхождения к слабым…» (Из письма Дельвига Пушкину от 28 сентября 1824 г.)

Пушкин. «Вчера говорили о нем – покойник Дельвиг, и этот эпитет столь странен, как и страшен. Нечего делать! согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так… постараемся быть живы» (Пушкин – Плетневу, 21 января 1831 г.)

 
Что же сухо в чаше дно?
Наливай мне, мальчик резвый,
Только пьяное вино
Раствори водою трезвой.
Мы не скифы, не люблю,
Други, пьянствовать бесчинно:
Нет, за чашей я пою
Иль беседую невинно…
 
 
. . . .
…День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщину
Меж их стараясь угадать…
 
 
. . . .
И, мнится, очередь за мной,
Зовет меня мой Дельвиг милый,
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой,
Товарищ песен молодых,
Пиров и чистых помышлений,
Туда, в толпу теней родных
Навек от нас утекший гений…
 

«И, мнится, очередь за мной…» Действительно, с этого момента следующим скончался именно Пушкин. Самым последним из лицеистов пушкинского выпуска умер Горчаков – в 1883-м.

27 января. Пушкин с друзьями справляет поминки по Дельвигу, в Москве, у Яра.

17 февраля. Собирает мальчишник, последний холостой обед.

18 февраля. Венчается с Натальей Николаевной Гончаровой.

 
…Смертный миг наш будет светел;
И подруги шалунов
Соберут их легкий пепел
В урны праздные пиров.
 
Глава пятая
Кем убит и отчего…

21 августа 1836-го. Закончен «Памятник», закончен и никому не показан.

 
…Нет, весь я не умру…
 

И в это же примерно время (из записок современника):

«Почти каждый день ходили мы с Пушкиным гулять по толкучему рынку, покупали там сайки, потом, возвращаясь по Невскому проспекту, предлагали эти сайки светским разряженным щеголям, которые бегали от нас с ужасом».

Канун 19 октября 1836-го. Энгельгардт предлагает праздновать очередной юбилей лицеистам первых трех выпусков всем вместе. Корф поддерживает это предложение, опасаясь, что в более тесном кругу возможны опасные разговоры (о «постороннем»).

Яковлев. «Пусть Егор Антонович соединяет под свои знамена 2-й и 3-й выпуски и воздаст честь и хвалу существованию Лицея. Но пусть нас, стариков, оставит в покое». И подпись: «№ 39» (лицейский «нумер» Яковлева).

Пушкин. «Я согласен с мнением 39-го нумера. Нечего… изменять старинные обычаи Лицея. Это было бы худое предзнаменование. Сказано, что и последний лицеист один будет праздновать 19 октября. Об этом не худо напомнить». И подпись: «№ 14».

19 октября 1836-го. «Собрались… господа лицейские в доме у Яковлева…»

 
Была пора: наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался…
 

«Пушкин начинал читать стихи… но всех стихов не припомнил… Собрались к половине пятого часа, разошлись в половине десятого».

19 октября 1836-го. Пушкин – Чаадаеву: «Наша общественная жизнь – грустная вещь… Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние».

19 октября 1836-го. Пушкин заканчивает «Капитанскую дочку», начатую эпиграфом «Береги честь смолоду».

Письмо написано утром, но когда именно окончена «Капитанская дочка», в какой час, до половины пятого или после половины десятого, мы не знаем.

4 ноября. Пушкин получает анонимное письмо.

8 ноября. Навещает Яковлева в день его именин.

Из воспоминаний Матюшкина: «Пушкин явился последним и был в большом волнении. После обеда они пили шампанское. Вдруг Пушкин вынимает из кармана полученное… письмо и говорит: “Посмотрите, какую мерзость я получил”».

 
Ворон к ворону летит,
Ворон ворону кричит:
«Ворон, где б нам отобедать?
Как бы нам о том проведать?»
 
 
Ворон ворону в ответ:
«Знаю, будет нам обед;
В чистом поле под ракитой
Богатырь лежит убитый…»
 

27 января 1837-го. Среда. Около 4-х часов дня. Из записок современников. «Пушкин и Данзас вышли из кондитерской Вольфа на углу Невского проспекта (недалеко от Казанского собора. – Ю. К.) и сели в сани… На Дворцовой набережной они встретили в экипаже госпожу Пушкину. Данзас узнал ее, надежда в нем блеснула, встреча эта могла поправить все. Но жена Пушкина была близорука, а Пушкин смотрел в другую сторону… Данзас хотел как-нибудь дать знать проходящим о цели их поездки (выронял пули, чтоб увидели и остановили)…День был ясный. Петербургское великосветское общество каталось на горах, и в то время некоторые уже оттуда возвращались. Много знакомых и Пушкину и Данзасу встречались, раскланивались с ними, но никто как будто не догадывался, куда они ехали…»

«Графиня А. К. Воронцова-Дашкова не могла никогда вспоминать без горечи о том, как она встретила Пушкина с Данзасом и Дантеса с д’Аршиаком. Она думала, как бы предупредить несчастие, в котором не сомневалась после такой встречи, и не знала, как быть. К кому обратиться? Куда послать, чтобы остановить поединок? Приехав домой, она в отчаянии говорила, что с Пушкиным непременно произошло несчастие, и предчувствие девятнадцатилетнего женского сердца не было обманом».

 
…Кем убит и отчего,
Знает сокол лишь его,
Да кобылка вороная,
Да хозяйка молодая.
 
 
Сокол в рощу улетел,
На кобылку недруг сел,
А хозяйка ждет милого,
Не убитого, живого.
 

Данзасу (как секунданту Пушкина) грозила кара. Умирающий Пушкин прошептал: «Просите за Данзаса, за Данзаса, он мне брат».

 
…В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;
Неровная и резвая семья…
 

«Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского. Мне бы легче было умирать».

 
…В те дни в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне…
 

29 января. Пятница. 2 часа 45 минут дня.

«Жизнь кончена!.. Кончена жизнь!.. Теснит дыхание…»

 
…Моя студенческая келья
Вдруг озарилась: муза в ней
Открыла пир младых затей…
 
Эпилог

Иван Пущин (Большой Жанно). «Если бы при мне должна была случиться несчастная его история и если бы я был на месте К. Данзаса, то роковая пуля встретила бы мою грудь: я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России».

Модест Корф (Дьячок-мордан). «Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда почти без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями… В нем не было… высших нравственных чувств».

Федор Матюшкин (Матюшко). «Пушкин убит! Яковлев! Как ты мог допустить это? У какого подлеца поднялась на него рука? Яковлев, Яковлев, как мог ты это допустить…»

Тайная вечеря Моцарта и Сальери

Слов немного, но они так точны, что обозначают все. В каждом слове бездна пространства; каждое слово необъятно, как поэт.

Н. Гоголь

Я весел… Вдруг: виденье гробовое

Пожалуй, ни у Пушкина, ни вообще в русской литературе нет другого такого зачина, такого «пролога», как в «Моцарте и Сальери»:

 
Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет – и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма.
 

Первые же слова Сальери вводят нас в самую суть дела, сразу задают вселенский масштаб «маленькой трагедии». Три, только три строчки – обо всем. Все, до единого слова, выдержано именно в этом масштабе. Это лишь по видимости пьеса камерного жанра. В действительности здесь противостоят друг другу не просто Моцарт и Сальери, а целые духовные миры, в минутах сосредоточены века, в тихих обменах репликами здесь слышится гул битвы мировоззрений. Она – не просто о судьбе музыки, но и о судьбе человечества, о выборе этой судьбы.

Чувствуется, что слова Сальери выстраданы, трагичны. Чувствуется, что они потребуют какого-то страшного действия. Это лишь посылка, предполагающая выводы неумолимые: ведь объявлена война, война всякой правде, земной и небесной. А затем почувствуется еще, что это объявление войны – как бы вынужденное: кто-то нарушил покой Сальери («Я наслаждался мирно…»). Кто же? Мы, разумеется, знаем об этом с самого начала, но от Сальери мы узнаем это лишь в самых последних словах его монолога:

 
О небо!
Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений – не в награду
Любви горящей, самоотверженья,
Трудов, усердия, молений послан —
А озаряет голову безумца,
Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт!
 

И вдруг именно в этот момент (совпадение?) незаметно появляется сам Моцарт, будто услыхал он Сальери, будто вызван был мрачным его заклинанием. Он и в самом деле слышал последние слова Сальери, но, конечно, не понял их зловещего смысла. «О Моцарт, Моцарт!» он принимает за приветствие:

 
Ага! увидел ты! а мне хотелось
Тебя нежданной шуткой угостить.
 

С этого момента и начинается их сложнейшее драматическое взаимодействие, происходящее одновременно на разных уровнях, на внешнем, поверхностном, и на внутреннем, глубинном; начинается взаимодействие их видимых и невидимых, осознанных и неосознанных отношений. Развертывается борьба двух голосов, каждый из которых необычайно многозвучен.

Сальери потрясен:

 
Ты здесь! – Давно ль?
 

Конечно, это не искренняя радость по случаю прихода друга. Это и не лицемерное радушие: Сальери не мольеровский Тартюф. Но и до сатанинской радости Сальери, страдающему Сальери, здесь далеко. В словах его могла прорезаться интонация мрачной решимости. Приход Моцарта в такой момент – как знак, заставляющий ускорить развязку. Однако эта интонация резко зазвучит потом, а сейчас в его словах – смятение и тревога: ведь он застигнут врасплох, в сущности, на месте преступления, точнее, в самый момент созревания преступного замысла. Он, Сальери, не знает, что слышал и чего не слышал Моцарт.

Моцарт не замечает и, уж конечно, не осознает смятения и тревоги Сальери и пока на восклицание «Ты здесь!» и на вопрос «Давно ль?» отвечает вполне простодушно:

 
Сейчас. Я шел к тебе,
Нес кое-что тебе я показать…
 

Но уже через несколько минут его чувство гармонии резко нарушается, даже оскорбляется Сальери, который выгоняет «слепого скрыпача». И Моцарт хочет уйти после этого:

 
Ты, Сальери,
Не в духе нынче. Я приду к тебе
В другое время.
 

В подсознание Моцарта не могло не запасть что-то непонятное, не могло не проникнуть какое-то беспокойство, созвучное его предчувствиям. Мысли Сальери с приходом Моцарта не исчезли, а лишь затаились. Он даже укрепляется в этих мыслях. Они отравляют каждое его слово, звучат невольно в каждом звуке его голоса.

Моцарт-человек хочет принимать и принимает все слова Сальери за чистую монету. Моцарт-музыкант не может не услышать какую-то глухую, надрывную и угрожающую мелодию этих слов, не может не услышать дисгармонию между их явным и тайным смыслом. Двусмысленность эта и воспринимается Моцартом как дисгармония, диссонанс. Она не может не резать ему слух. Переложи Сальери свои мысли на «чистую музыку», минуя слова, Моцарт разом бы понял, без всяких помех, все, все, о чем думает тот. Но в том-то и дело, что Моцарт-человек и Моцарт-музыкант – это один и тот же Моцарт, в душе которого и происходит столкновение разных ощущений, разных сигналов…

 
Ты, Сальери,
Не в духе нынче.
 

Моцарт хочет уйти. Здесь его внутренняя тревога не рассеивается, а напротив, нарастает и сгущается. Сальери не отпускает Моцарта:

 
Что ты мне принес?
 

М о ц а р т

 
Нет – так; безделицу. Намедни ночью
Бессонница моя меня томила,
И в голову пришли мне две, три мысли.
Сегодня их я набросал. Хотелось
Твое мне слышать мненье; но теперь
Тебе не до меня.
 

Какое опять совпадение: «Теперь тебе не до меня». Теперь, когда именно и созрел весь замысел Сальери. Какая невольная ирония в словах Моцарта. И каким стоном отзывается на это совпадение Сальери:

 
Ах, Моцарт, Моцарт!
Когда же мне не до тебя?
 

Моцарт все время невольно словно пытает Сальери, пытает самим фактом своего существования, пытает, когда он, Моцарт, далеко, и еще сильнее, когда рядом. О невольной иронии своих слов Моцарт, разумеется, не догадывается. Она существует лишь для Сальери (и для читателя, для зрителя). Но свою невольную и зловещую иронию Сальери не сознавать не может. «Ах, Моцарт, Моцарт! Когда же мне не до тебя?» – если здесь и звучит мотив признания в любви, то лишь в составе сложного, многозначного аккорда. Он не столько Моцарту отвечает, сколько самому себе.

«Гуляка праздный» принес «безделицу», в которой – предчувствие смерти:

 
Представь себе… кого бы?
Ну, хоть меня – немного помоложе;
Влюбленного – не слишком, а слегка —
С красоткой, или с другом – хоть с тобой,
Я весел… Вдруг: виденье гробовое,
Незапный мрак иль что-нибудь такое…
Ну, слушай же.
 

(Играет.)


Каково Сальери слышать все это. Это же действительно пытка. А ведь Моцарт не только слова говорит об этом, он – играет, он играет это. Эффект усиливается многократно. Пытка становится невыносимой.

Моцарт своим предчувствием словно искушает Сальери, но это предчувствие становится и предупреждением, которому тот не внемлет. Наоборот: Сальери воспринимает все эти совпадения как призыв совершить задуманное, как знамение своей правоты.


М о ц а р т

 
Что ж, хорошо?
 

С а л ь е р и

 
Какая глубина!
Какая смелость и какая стройность!
Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь;
Я знаю, я.
 

Что здесь? Безоглядное преклонение, которое должно заставить Сальери отказаться от своих черных мыслей? Преклонение есть, и преклонение искреннее, но далеко не безоглядное. В преклонении этом – смертельная угроза Моцарту. «Я знаю, я», – Сальери знает, что новая музыка Моцарта для него, для Сальери, – лишь новый и решающий аргумент, чтобы избавиться от Моцарта. Он преклоняется перед Моцартом как перед Богом, но и как перед жертвой. Это как очищение перед преступлением. И эти слова отравлены, в этих словах – яд. Он Бога приносит в жертву человеку, худшему в человеке.

Сальери приглашает Моцарта «отобедать вместе». Моцарт соглашается. Словно уже не бежит, а ищет гибели.

 
Нет! не могу противиться я доле
Судьбе моей: я избран, чтоб его
Остановить <…>
 
 
Вот яд, последний дар моей Изоры…
 

И вот они в трактире.

Моцарт уже не тот, что пришел с «нежданной шуткой».


С а л ь е р и

 
Что ты сегодня пасмурен?
 

М о ц а р т

 
Я? Нет!
 

Это категорическое «Нет!», с восклицательным знаком, означает, разумеется, да, но одновременно и волю одолеть «нахмуренность».


С а л ь е р и

 
Ты, верно, Моцарт, чем-нибудь расстроен?
Обед хороший, славное вино,
А ты молчишь и хмуришься.
 

И вдруг – в ответ:

 
Признаться,
Мой Requiem меня тревожит.
 

Слова о Реквиеме молнией бьют Сальери. Опять совпадение? Реквием – заупокойная месса, музыка о смерти, о памяти, о воскрешении. И сколько скрытого смысла, сколько внутреннего смятения и ужаса в возгласе Сальери: «А! Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?» Это же развитие той темы, которая прозвучала в самый первый момент их встречи: «Ты здесь! – Давно ль?»

«А!» – так кричат у Пушкина Дон Гуан и Донна Анна при виде статуи Командора, при встрече с возмездием. («Моцарт и Сальери» и «Каменный гость» писались почти одновременно: первая трагедия была закончена 26 октября, вторая – 4 ноября 1830 года.)

«А! Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?» – это звучит и как недаром, не зря, вовремя…

И вдруг выясняется, что Моцарт предчувствовал свою гибель задолго до рокового дня, как задолго до этого дня начал вынашивать свой замысел и Сальери. Черный человек явился к Моцарту словно посланцем черных мыслей Сальери:


М о ц а р т

 
Мне день и ночь покоя не дает
Мой черный человек. За мною всюду
Как тень он гонится. Вот и теперь
Мне кажется, он с нами сам-третей
Cидит.
 

Каково опять Сальери слышать такое – «он с нами сам-третей сидит»? Не подобен ли он здесь Клавдию в сцене «Мышеловка» из «Гамлета»? Гамлет показывает Клавдию отравление короля, то есть показывает то самое, что сделал Клавдий с его, Гамлетовым, отцом. Он надеется, что преступник выдаст себя. И снова поражает мысль: а что, если Моцарт все, все знает? Он как будто нарочно ищет своего будущего убийцу – и находит его, находит для того, чтобы тот не стал убийцей. И словно не пытать хочет он Сальери и не просто искушает его, а искушением этим как бы «отговаривает» от задуманного, неосознанно чувствуя, что это безнадежно.

Но, конечно, если Моцарт и провоцирует здесь Сальери, то делает это не так, как Гамлет, то есть делает это неосознанно, а лишь высшей художественной волей Пушкина, делает для того, чтобы спастись и спасти его, предчувствуя, однако, что это безнадежно, и – не желая терять надежды.

 
И, полно! что за страх ребячий?
Рассей пустую думу. Бомарше
Говаривал мне: «Слушай, брат Сальери,
Как мысли черные к тебе придут,
Откупори шампанского бутылку
Иль перечти “Женитьбу Фигаро”».
 

До сих пор в словах Сальери, обращенных к Моцарту, было много противоречивого, двусмысленного, дисгармоничного, но такого еще не было. Здесь же резкая фальшь, здесь ложь: «страх ребячий», «пустая дума», «шампанского бутылка»… Никто ведь лучше Сальери не знает, что скрыто за этим «страхом ребячьим», «пустой думой» и для чего нужна «шампанского бутылка». Это одна из самых унизительных для Сальери сцен.

Но Моцарт подхватывает:

 
Да! Бомарше ведь был тебе приятель;
Ты для него «Тарара» сочинил,
Вещь славную. Там есть один мотив…
Я все твержу его, когда я счастлив…
Ла-ла-ла-ла… Ах, правда ли, Сальери,
Что Бомарше кого-то отравил?
 

И снова легкая, праздная речь разражается катастрофой. Как будто Моцарт видит перстень с ядом. Снова абсолютный слух Моцарта будто улавливает намерение Сальери, потому и спрашивает об отравлении. Ясновидение его, кажется, проникает уже до перстня с ядом. Смутное раньше предчувствие смерти делается резким, близким, осязательным, но от этого превращается вдруг в обреченность. Опять «мышеловка».


С а л ь е р и

 
Не думаю: он слишком был смешон
Для ремесла такого.
 

Не содрогнуться внутренне перед вопросом Моцарта Сальери не мог. И в ответе Сальери – не только желание успокоить Моцарта, но и ужас перед его прозрением, а главное, непреклонная уже решимость сделать то, для чего Бомарше был «слишком смешон».

И когда Моцарт дарует Сальери еще одну, самую последнюю возможность спасения, он будто уже знает, что Сальери не воспользуется ею:


М о ц а р т

 
Он же гений,
Как ты да я. А гений и злодейство —
Две вещи несовместные. Не правда ль?
 

И эти легкие, доверчивые слова звучат для нас не менее пронзительно и больно (именно из-за их легкости и доверчивости), чем слова загнанного и все сознающего Гамлета у Пастернака:

 
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
 
 
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси. <…>
 
 
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить – не поле перейти.
 

…Моцарт Смоктуновского при словах «Не правда ль?» отворачивается, как бы не дожидаясь ответа, потому что знает ответ: чашу сию мимо него не пронесут.


М о ц а р т

 
…гений и злодейство —
Две вещи несовместные. Не правда ль?
 

С а л ь е р и

 
Ты думаешь?
 

(Бросает яд в стакан Моцарта.)

 
Ну, пей же.
 

Вот ответ Сальери.

«Но продуман распорядок действий…» Яд может быть брошен почти на глазах Моцарта. Он этого не видит, не хочет видеть, точнее: своим внутренним взором он видит все и ничего воочию. Как будто знает: чашу сию мимо него не пронесут.


М о ц а р т

 
За твое
Здоровье, друг, за искренний союз,
Связующий Моцарта и Сальери,
Двух сыновей гармонии.
 

(Пьет.)


Кажется: пьет не видя… Но у нас такое ощущение, что видит и пьет! Но видит он действительно самое главное.

Каждое слово Моцарта беспощадно для Сальери, и чем добрее, чем простодушнее, тем беспощадней. «За искренний союз…» – особенно это «искренний» должно быть убийственным для Сальери. Нет ли в этом слове какой-то внутренней неуверенности? Не выражает ли оно неосознанную реакцию на неискренность Сальери, на ту двусмысленность, дисгармонию, которая пронизывает каждое его слово, обращенное к Моцарту? Странно ведь призывать друга к «искренности».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации