Текст книги "Привет от Вернера"
Автор книги: Юрий Коринец
Жанр: Детская проза, Детские книги
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
ВОСЬМОЕ, И ПОСЛЕДНЕЕ, ПИСЬМО ВОРОВСКОМУ
Наши сборы в Берлин подходили к концу. Иосиф принес билеты на поезд: через два дня мы должны были уезжать. Мама все эти дни стирала, гладила и штопала, переворошив все наши вещи. Порядок в комнате был нарушен, все было перевернуто вверх дном, все лежало где попало, сваленное в кучи: и на столе, и на диване, и на шкафу, и прямо на полу – кастрюли, чулки, ботинки, тряпки, книги, тарелки, подушки... Это было очень интересно! Комната стала необычной; мы то и дело натыкались на какую-нибудь позабытую вещь. Я вдруг нашел на полу книжку с картинками, которую мама читала мне когда-то очень давно. Там были такие стихи: «Поймал в оркестре карася, сварю его к обеду!» И нарисован был толстый усатый человек на фоне оркестра, который держал в руках удочку с болтающимся на крючке карасем. А в куче белья я вдруг увидел свой давно позабытый лоток и бублик, которые мне Ваня сделал! Я их опять надел на голову и немножко походил с ними по квартире. И лоток, и бублик, и книжку про карася я решил взять в Берлин. Но мама сказала, что не надо их брать, что там у меня будет полно игрушек, мы их там купим, и вообще, сказала она, надо брать из вещей только самое необходимое, без чего первое время нельзя обойтись... Она так сказала, а сама запаковала целых два чемодана! А я что же? Я тоже должен иметь какой-нибудь свой чемодан с необходимыми вещами, без которых я никак не могу обойтись! Особенно первое время! И мама дала мне маленький чемодан. Лоток в него, конечно, не влез, и я решил его оставить. И бублик я решил оставить, потому что неудобно там, в Берлине, изображать из себя продавца, сказала мама. Там начнется совсем другая жизнь. Но книжку про карася в оркестре я все-таки взял, без нее я никак не мог обойтись! Я ее очень любил и давно искал, и все не мог найти. Я уложил еще альбом для рисования с несколькими цветными карандашами, китайского чертика «уйди-уйди!» и еще кое-какую мелочь, которая была мне дорога. А еще я взял с собой пионерский галстук, который мне подарили в Кремле. Без него я уж никак не мог обойтись.
Когда мы всё упаковали, мы пошли к Зусману на третью примерку. Третья примерка – последняя. Тогда вы просто надеваете свою вещь и идете домой. Если портной хороший. А если плохой, то снова надо что-нибудь переделывать. Но Зусман был хороший портной. Поэтому мой костюм был готов. И пальто тоже. И шапка. И сидели они на мне прекрасно!
Когда я все надел с помощью Зусмана, он отошел в сторону и посмотрел на меня, склонив голову набок.
– Совсем другой человек! – сказал Зусман. – Вы только посмотрите!
– Да, – сказала мама, – прекрасно!
– Не ребенок, а кукла! – сказала Жарикова.
– Похож на буржуя! – сказал Вовка.
Мне стало неловко, и Зусман это почувствовал.
– Вы их не слушайте, молодой человек! – сказал он. – Вы только скажите – вам удобно?
– Удобно! – сказал я.
Мне было смешно, что он обращается ко мне на «вы»!
– Здесь не жмет? – спросил Зусман, защекотав меня под мышками.
– Ха-ха! Нет! – сказал я.
Мне действительно было очень удобно. Ни в какой одежде я еще не чувствовал себя так удобно!
– Взгляните в зеркало! – сказал Зусман.
И я взглянул...
Там, в зеркале, стоял действительно кто-то совсем другой! Таким я себя еще никогда не видел!
– Вот что искусство делает с человеком! – сказал Зусман. – Оно его преображает!
– Да, – сказала мама. – Я вам очень благодарна.
– Кто такие портные, Вова? – вызывающе спросил Зусман. – Скажи-ка товарищам!
– Портные – первые художники на земле! – с улыбкой сказал Вовка.
– Совершенно верно! – кивнул Зусман. – А почему это так?
– Потому что они одели человечество, когда оно было голым!
– Портные – это первые культуртрегеры! – сказал Зусман. – Тебе ясно? – спросил он меня.
– А кто они такие, культуртрегеры? – спросил я тихо.
– Культуртрегеры – это люди, несущие культуру в народ! Садись-ка вот сюда, сейчас я тебе объясню...
И тут Зусман произнес целую речь. Он стоял посреди комнаты, отражаясь в зеркале, и мы отражались в зеркале, и манекены, как будто там, в глубине, Зусмана слушала целая толпа.
– Мы, портные, – самые древние культуртрегеры! Самые древние художники на земле! Чем отличается человек от животного? Своей одеждой! Кто одел первого человека, Адама, когда тот познал стыд? Скажите мне это! (Все молчали.) Мы одели! – воскликнул Зусман. – Мы облагородили голое человечество, когда прикрыли его стыд первыми шкурами! Мы совершенствовали одежду в течение веков, и вот к какому пришли результату! – Зусман указал на меня пальцем. – Вы сами видели, как сейчас, на ваших глазах, преобразился человек! Потому что к нему прикоснулось искусство! В бездушной материи мы осуществляем живую красоту линий и форм и несем ее человечеству! Представляете, как выглядело бы человечество без нас? Вы уже можете себе это представить! – саркастически воскликнул Зусман.
Я представил себе это на минутку, и мне действительно стало не по себе.
– Я бы мог говорить на эту тему без конца! – сказал Зусман. – Но вы, наверное, спешите...
– Да, нам надо еще зайти в магазин, – сказала мама, вставая. – Все это очень интересно. Я вам бесконечно благодарна, Липа Борисович, за Юру! И за прекрасную речь!
Мы со всеми попрощались и отправились с мамой в магазин – купить на дорогу продукты. И еще я должен был попрощаться с Воровским. У мамы в сумке лежало письмо – мое прощальное письмо Воровскому. Вот оно:
«Дорогой товарищ Воровский! Я уезжаю в Берлин! Я там тоже буду делать революцию, как ты! И как Гизин папа! Я его там встречу и передам ему привет от тебя и от Гизи. И привезу его к нам. А ты здесь не волнуйся за нас. Мы там будем вести себя как настоящие большевики. Я все время буду начеку, чтобы нам не выстрелили в спину. Ну, до свидания! Когда я вернусь, я тебе все расскажу. С коммунистическим приветом! Юра».
НЕПРИКОСНОВЕННЫЕ БОЛЬШЕВИКИ
И вот мы едем в поезде. Мы едем уже давно – три дня! И за окном уже не СССР – за окном капиталистическая Германия. Это такая иностранная держава. В общем, все почти такое же, как у нас – деревни, города, дома и деревья, – только управляют всем этим буржуи. А коммунистов сажают в тюрьму.
Но я-то их не боюсь! И отец тоже не боится. И мама. Потому что мы советские. Советские никого не боятся. А они нас боятся. И меня боятся! Не верите? Сейчас я вам расскажу...
Дело в том, что едем мы в отдельном купе. Купе – это такая квартира. В вагоне. В этой квартире все есть, как в настоящей: и стол, и кровати, и лампа, и сундуки, и шкафчики. Даже ванная за стенкой: хотите помыться – открываете дверь в стене и входите в ванную! Дверь там вдвигается прямо в стенку! Вот интересно! И вы открываете дверь, и входите в ванную, и моетесь... а поезд все идет, и вагон катится по рельсам как ни в чем не бывало! И еще мне нравятся там кровати: они расположены одна над другой вдоль стен. Четыре кровати, с двух сторон, – две внизу, две наверху. Мама не любит залезать наверх – она спит внизу. У нее там даже две кровати, потому что нас ведь трое, а кроватей четыре. А отец и я любим наверху – там удобно лежать и смотреть в окно, как за окном мелькает Германия. Мелькают дома, деревья, повозки, лошади, коровы, собаки, люди... Они мелькают, и кружатся, и уходят назад – ближние быстрей, дальние медленней, горизонт с облаками кружится еле-еле, а солнце днем и луна ночью едут вместе с нами! Солнце и луна везде одинаковые – куда бы вы ни поехали!
Вот так я лежал и смотрел в окно, смотрел долго-долго, и у меня прямо голова закружилась от этой карусели за окном, и я решил выйти в коридор. В коридоре тоже интересно. Он тянется вдоль всего вагона; с одной стороны – окна, с другой – двери купе. Там ехали разные иностранцы, буржуи конечно, потому что бедные в таких поездах не ездили. Мы ни с кем из буржуев не разговаривали, хотя едем уже три дня. Нечего нам с ними разговаривать! Мы просто смотрим на них свысока. Это не значит, что надо быть выше их ростом. Мой папа, например, маленького роста, а смотрит на них свысока. И мама тоже. И я тоже смотрю на них свысока. Смотреть свысока – это значит иметь собственную гордость! Папа прочел мне стихи Маяковского, там так и сказано: «У советских собственная гордость, на буржуев смотрим свысока!»
Вот я и стоял в коридоре и смотрел на них всех свысока. А иногда и совсем не смотрел. А они все ходили вокруг меня и все громко разговаривали и даже смеялись. А я думал: «Смейтесь, смейтесь! Хорошо смеется тот, кто смеется последним!»
И тут вдруг ко мне подходит один такой толстый со стеклышком на цепочке. Как он выглядел, я сейчас совершенно не помню – помню только его толстый живот и на этом животе золотую цепочку со стеклышком. Так вот, подходит он ко мне и говорит:
– Guten Tag! («Добрый день!») – и улыбается. По-немецки. Он, конечно, принял меня за своего, за маленького немецкого буржуя.
Но я в ответ промолчал. А он опять говорит мне по-немецки:
– Почему ты молчишь? Ты невежливый мальчик! Ты должен отвечать, когда к тебе обращается взрослый!
У меня прямо в груди все закипело, и тогда я ему сказал:
– Rot Front! – и поднял вверх правый кулак.
Это такое приветствие немецких рабочих. И тут этот живот прямо подпрыгнул на месте! Вот было здорово! Он подпрыгнул на месте, и задергался, и закричал:
– Was? Was? (Значит: «Что?»)
А я опять повторил:
– Rot Front!
А он тогда взял дрожащей рукой свое стеклышко на цепочке, ловко вставил его в правый глаз – будто фокусник! – и стал смотреть на меня, как одноглазый таракан! Мне даже стало немножко страшно. Но я держался. И тогда он спросил:
– Was hast du gesagt? Что ты сказал? Ты знаешь, что ты сказал? Это очень нехорошие слова!
А тут как раз мимо шел проводник вагона, в форме, тоже немец, и этот буржуй спросил его дрожащим голосом:
– Это чей ребенок?
А я не дал проводнику ответить, я сказал сам:
– Я большевик! И мой папа большевик! И мама!
Тогда этот буржуй стал совсем красный, рот у него открылся, и стеклышко выпало из глаза и повисло на цепочке... А проводник вдруг улыбнулся и сказал только одно слово:
– Sowjetunion! (Это значит: «СССР».)
И буржуй смылся! А проводник погладил меня по голове и тихо сказал:
– Ты хороший мальчик! Смелый! – и пошел.
И я тоже пошел. Я пошел в свое купе и все рассказал родителям. И они очень долго смеялись. И я смеялся. И проводник тоже смеялся, когда приходил к нам в купе. Тогда мы закрывали дверь и смеялись вместе с ним. Потому что проводнику нельзя было открыто смеяться – он рабочий и его могли за это посадить в тюрьму. А нас не могли посадить, потому что мы неприкосновенные! Неприкосновенные большевики! Мы можем смеяться сколько нам влезет! И никто с этим ничего не может поделать!
Так мы ехали в поезде целых три дня и три ночи, и я все смотрел в окно на бесконечный далекий горизонт, на поля и леса, на синие полосы рек, на мелькавшие за стеклом перроны маленьких станций, на которых мы не останавливались, и на шумные вокзалы больших городов, на которых мы долго стояли, и вспоминал Москву, и наш дом, и Памятник Воровскому, и Вовку – всех-всех! – и, конечно, Гизи с ее мамой, которых мы видели последними, потому что они, грустные, провожали нас на вокзал... Все это как-то сразу осталось позади. Я даже чувствовал себя немножко одиноким...
КОГДА ЭТО НАЧНЕТСЯ?
Как только мы приехали в Берлин, я все время стал ждать, когда это начнется... Что – это? Дипломатическая война, конечно! После того случая в поезде я сразу подумал: вот, началось! То-то ли еще будет в Берлине! Надо быть начеку, чтобы не выстрелили в спину, как Воровскому! И я все время был начеку, но ничего не начиналось.
Первое время я испытывал странное чувство: как будто я уехал из города на три дня, а когда вернулся, там уже все выучились по-немецки говорить. В трамвае, в автобусе, в магазинах, просто на улице – всюду звучала немецкая речь. Это звучало необычно, хотя я сам говорю по-немецки. Но в Москве всегда удивлялись, когда я говорил по-немецки, а тут наоборот: удивлялись, что я говорю по-русски! Даже собаки удивлялись, честное слово! (Об этих собаках я вам еще расскажу.) В одном месте только не удивлялись, но там все между собой говорили по-русски: в нашем советском посольстве. Наше посольство было этаким маленьким русским островком в большом немецком море. Мы с мамой часто туда ходили. Мама брала там работу на дом, переводила разные русские статьи на немецкий и немецкие – на русский.
Мы с мамой в Берлине много гуляли, гораздо больше, чем в Москве. Мы ходили в центре по улицам – по Лайпцигерштрассе, на которой было много магазинов, и по Унтер-ден-Линден, где росли огромные вековые липы. «Унтер-ден-Линден» в переводе означает «Под липами». Это самая главная улица Берлина, она похожа на длинный сквер, хотя по ней и мчатся машины. На этой улице много кафе – столики стоят прямо на асфальте под липами – и ресторанов. И самое главное – на этой улице, в доме № 7, помещалось наше советское посольство, куда мы ходили чуть ли не каждый день.
В Берлине я увидел страшно много машин! Это были машины разных марок: и «линкольны», и «форды», и «паккарды»! Зато извозчиков и ломовиков с телегами почти не было. Ломовиков заменяли грузовики. И я вспомнил слова Кржижановского, которые он говорил в Кремле: что у нас пока еще ездят на телегах, а на Западе на машинах. И это было действительно так, сейчас я в этом сам убедился. «Но ничего! – думал я. – Вот кончим мы свою пятилетку, и у нас тоже будет много машин!»
Автобусы в Берлине были очень смешные: двухэтажные! Такие высокие, что, когда они катились по улице, казалось, что они вот-вот упадут! Мама не любила на них ездить: у нее на втором этаже кружилась голова. А у меня не кружилась. Я любил ездить на втором этаже, оттуда все было очень хорошо видно, тем более что второй этаж был без крыши. Там люди ехали и курили, стряхивая пепел прямо на улицу! А еще я любил на них ездить потому, что там можно было получить у кондуктора чистенький блокнот! Да, да! Замечательный маленький чистенький блокнотик, розовый, или голубой, или желтый. Все берлинские ребятишки получали от кондукторов блокноты. Взрослые, конечно, нет – это была детская привилегия. Войдя в автобус, вы должны были просто сказать кондуктору: «Schaffner, geben sie mir, bitte, einen Block!» В переводе это значит: «Кондуктор, дайте мне, пожалуйста, блок!» А иногда кондуктор сам вам говорил: «Junge, willst du einen Block?», то есть: «Мальчик, хочешь блок?» – и протягивал его тебе. Вы спрашиваете, что это за блокноты? Это были корешки от билетов, вот что! У нас автобусные билеты висели на груди кондуктора толстыми рулонами, от которых он отрывал билеты. А у немецкого кондуктора на груди висели не рулоны, а такие маленькие книжечки. Когда все билеты были оторваны, от них оставались сброшюрованные корешки, довольно большие, – настоящий маленький блокнот. Этот блокнот кондуктор и отдавал ребятам.
А еще я любил ездить на «S-Bahn» и «U-Bahn». S – это надземная железная дорога, a U – подземная. Надземка грохочет посередине города, верхом на железной эстакаде, прямо над домами! Представляю, каково было, людям спать в этих домах! «Не хотела бы я быть на их месте», – говорила мама. И я бы не хотел. Но ездить в надземке я хотел! Хотя еще больше я любил ездить в подземке, то есть в метро, которого в Москве тогда еще не было. Московские газеты только еще обсуждали этот вопрос. Но большинство москвичей – рабочих и служащих – высказывались против. Потому что у нас в то время были дела поважнее. Наша страна была еще бедной, мы только еще выходили из голодной разрухи, до метро лицам было? Потом-то мы метро построили, и оно сразу затмило все подземки мира. Потому что мы его отгрохали из мрамора! Такой красивой подземки теперь нигде нет! В Берлине подземка не из мрамора, она вся из железобетона, производит серое и довольно неряшливое впечатление, потому что всюду валяются окурки и кожура бананов, даже целые газеты. Но все равно я любил там ездить больше всего, потому что это было в новинку. Когда вы спускались в подземку, над которой торчит буква «U», оттуда всегда тянуло сквозняком, пахнущим железом, и жженой резиной, и еще чем-то особенным, чем пахнет только подземка. Пока вы спускаетесь вниз по лестнице, этот сквозняк сильно дует вам в лицо, играя волосами, а на перроне вас сразу оглушают поезда. Они выскакивают из черного туннеля, как фантастические змеи с ярким глазом во лбу! Я очень любил ездить на этих змеях!
Берлин меня вообще оглушил, когда мы туда приехали. Он оглушил меня своими бесчисленными машинами, двухэтажными автобусами, грохочущими эстакадами надземки и подземными змеепоездами! Берлин ослепил меня своим серебристым каменно-железным обликом и яркими рекламами, особенно вечерними. Днем эти рекламы смотрели спокойно, не двигаясь. А по вечерам они оживали! Буквы на них прыгали как сумасшедшие, они то вспыхивали, то гасли. Разные смешные человечки на них танцевали, и бежали на месте, и размахивали руками, и подмигивали! Просто удивительно, во что только не превращались эти рекламы! Они сходили с ума! Не просто так сходили они с ума – это они призывали вас что-нибудь купить. Какую-нибудь зубную пасту, или духи, или ботинки, или автомобиль! «Купите, купите, купите!» – беззвучно кричали рекламы. Но все это купить мог, конечно, только очень богатый человек. А бедных эти рекламы только дразнили. И портили им настроение. Мне они тоже портили настроение, когда рекламировали игрушки. Мне тогда сразу хотелось купить все эти игрушки. И некоторые мама покупала. Но все она ведь не могла купить! Так что рекламы, конечно, интересны. Но без них как-то спокойней. И в кармане больше денег остается. Если они, конечно, у вас есть.
СОБАЧИЙ ПРОМЕНАД
Мы с мамой иногда ездили за город, в самый красивый берлинский парк Grunewald. В переводе это значит «Зеленый лес». Там росли огромные вековые деревья посреди аккуратных лужаек на берегах знаменитых берлинских озер – Шлахтензее, Ваннзее и Круммерзее. Стояла поздняя осень, и было особенно красиво. Трава на лужайках была еще зеленой, зелеными были сосны и ели, а дубы и клены стояли как огромные горящие факелы на гигантских черных рукоятях, и небо над ними дымилось облаками. Листопад казался издали сонмом холодных искр. Аккуратные немецкие садовники аккуратно подгребали эту листву на аккуратно подстриженной траве.
В Груневальде было очень чисто, не то что в подземке, – это было богатое дачное место. Там встречались уютные домики под островерхими черепичными крышами за увитыми плющом каменными оградами, в которых жили богачи. Гулять туда ездили немцы разного достатка, но, конечно, тоже не из самых бедных, потому что бедным гулять некогда. Им надо работать. А если у них нет работы, они тоже не гуляют: тогда они устраивают забастовки или демонстрации или сидят дома, положив зубы на полку. Это ведь тоже дело, и очень мучительное: это называется голодать. У бедных всегда есть дело, даже когда у них никакого дела нет! Наслаждаться бездельем могут только люди мало-мальски обеспеченные. Вот такие люди и гуляли в Груневальде. И еще там гуляли собаки. Не какие-нибудь бездомные, беспризорные собаки, а тоже зажиточные, которые тоже наслаждались бездельем. Каких только там не было собак! Там гуляли таксы, и немецкие овчарки, и болонки, и карликовые пинчеры, и бульдоги, и даже сенбернары. Гуляли они, конечно, не одни, а со своими хозяевами. Они чинно шли рядом на поводках. Иногда было непонятно, кто кого прогуливает: хозяин собаку или собака хозяина. Эти прогулки назывались по-немецки Promenade или Lustwandeln, что значит «прогулка в охотку». А мы с мамой называли это «собачьим променадом». Потому что главными персонами в этих прогулках были не люди, а собаки. Это по всему было видно. И по тому, как важно собаки шествовали, и по тому, как хозяева к ним обращались. Они обращались к ним чуть ли не на «вы»! Но и собаки выдрессированы были что надо! Он и повиновались малейшему приказанию, даже сказанному шепотом. И понимали они только по-немецки, как и их хозяева – собачники. Такие собачники появляются от очень зажиточной жизни, сказала мама. У нас в Москве, после революции, гражданской войны и разрухи, собачников совсем не осталось. Потому что не до собак было в годы военного коммунизма. Сейчас, когда я пишу эту книгу, у нас тоже появились собачники. Мама говорила, что их зовут зоофилами. Зоофилы – это люди, которые больше всего на свете любят животных. Они их любят больше, чем людей, больше, чем детей! Вот как они их любят! Это уже не любовь, а болезнь. Всякое чувство, переходящее границы, становится болезнью. Зоофилия и есть такая болезнь. Это очень древняя болезнь. Слово зоофилия составлено из двух греческих слов: zŏon – животные, çìlos – любовь.
Все эти зоофилы люди ущербные, говорила мама. Вы видели на небе ущербный месяц? То есть идущий на убыль? Вот такие же эти люди. У них, как правило, нет детей. Почему у них нет детей – этого уж я не знаю. Может, они не хотели детей, а может, и хотели, но им, как говорится, «бог не дал». Вот они и перекладывают всю свою любовь на собак. Или на кошек. А когда у них есть дети, они все равно перекладывают всю свою любовь на животных. Это-то и ненормально!
Первый раз меня эти зоофилы с собачками очень удивили, потому что я никак не ожидал увидеть такую картину, как в этом Груневальде. Я же вам говорил, что ожидал увидеть жестокую войну, сплошные выстрелы, поединки, драки! А тут такая собачья идиллия! «Где же война? – спрашивал я маму. – Ну, где?» И мама смеялась. Она говорила, что дипломатическая война идет здесь все время, но она идет подспудно, то есть скрытно, невидимо для обычного взгляда, и не на улице, а в дипломатических кругах. Там, в этих кругах, дипломаты разных стран воюют между собой на заседаниях. И вовсе не кулаками они воюют, а словами, в разговорах. Они, как правило, очень вежливо воюют, благовоспитанно, беспрестанно улыбаясь друг другу, даже кланяясь, но все время делая друг другу неприятности. Они действуют хитростью, а не кулаками. А убийство дипломата – это крайняя мера, после этого часто начинается открытая война, война с переходом границы, с пушками, танками и самолетами. Белогвардейцы, убившие Воровского, и хотели вызвать именно такую открытую войну, они хотели такую войну спровоцировать, то есть вызвать ее этим убийством, но им это не удалось.
Обо всем этом мы беседовали с мамой, когда гуляли в Груневальде. А еще я там подслушал, как разговаривали две собаки...
Мама сидела на лавочке и читала, а я прохаживался по поляне и собирал красивые осенние листья. И тут появились собачки – болонка и карликовый пинчер. За ними показались две зоофильские старушки. Они спустили своих собачек с поводка и медленно шли следом. Я стал наблюдать за собаками. Они были очень маленькие и смешные. Лохматая толстая болонка еле волочила по траве свой живот. Желтоватые от старости волосы свисали у нее прямо на глаза, отчего у нее был какой-то насупленный вид. Карликовый пинчер был, наоборот, очень тонкий, стройный, черный и гладкий. Глаза у него были какие-то рыбьи, выпуклые, с набухшими морщинистыми веками. Особенно поразил меня этот карликовый пинчер. Он еще был похож на какое-то насекомое, на жука со сложенными крыльями. К тому же он все время дрожал мелкой дрожью. Он дрожал не переставая! Я долго на него смотрел, и он все время дрожал. Я тогда подумал, что он от холода так дрожит, но потом, когда я увидел его весной, в теплый солнечный день, я понял, что он так всегда дрожит. Может, он так от старости дрожит? Мордочка у него была действительно старая-старая, как у древнего собачьего гномика. Может быть, он и вправду собачий гномик, кто его знает! К тому же он был не голый, как другие собаки: он был одет во фрак! Это такой черный костюм с длинным пиджаком, полы которого висят сзади, как два сложенных крыла. У отца был такой фрак, он иногда надевал его, собираясь вечером в посольство. Этот фрак сшил ему Зусман. Так вот, этот пинчер тоже был в своем маленьком собачьем фраке. Фрак у него был, правда, без штанов: только черный пиджак, обшитый по краям красной тесемкой. Оттого этот пинчер еще больше походил на насекомое, на жука со сложенными крыльями.
Пинчер мне очень понравился, и я сказал ему: «Эй, старичок, иди сюда!» Я это по-русски сказал. Пинчер посмотрел на меня с удивлением... «Не понимает!» – решил я и повторил по-немецки: «Komm doch her, du Alter!» – и тогда он подошел! Он приблизился, все время дрожа, обнюхал меня морщинистой мордочкой и вернулся к своей болонке. И они стали о чем-то шептаться... «Неужели они там шепчутся по-немецки? – удивился я. – Надо послушать!» Я спрятался за толстым стволом дерева и напряг слух. Разобрать что-нибудь было трудно, потому что ветер шелестел опавшими листьями, и пинчер к тому же все время кашлял скрипучим старческим голосом... С трудом я разобрал несколько слов – они действительно говорили по-немецки! Это было удивительно! Вот вам отрывок собачьего диалога:
ПИНЧЕР. Кхе! Кхе! Кхе! Ein Parteitier! Партийный зверь!
БОЛОНКА. Ужасно! Почему его не арестуют?
ПИНЧЕР. Кхе! Он русский...
БОЛОНКА. Ну и что же?
ПИНЧЕР. Пахнет советским подданным... Кхе!
БОЛОНКА. Зачем их только сюда пускают! Ужас! И без них холодно.
ПИНЧЕР. Да, кхе, кхе! Погода какая-то антибуржуазная...
Тут голоса смешались с шорохом листьев.
Я вышел из-за своего прикрытия и подошел ближе. Но собачки сразу замолчали. Вот хитрющие! «Это уже похоже на что-то! На дипломатическое! – подумал я. – Надо будет их еще подкараулить!»
Может быть, вы скажете, что этого не могло быть? Но почему же я тогда так хорошо помню этот разговор, помню его все эти годы? Все было именно так, можете не сомневаться! Такое бывает. Мне мама читала одну такую немецкую книгу. Только в ней не собаки разговаривают, а кошки, но разница не велика. Там кошка даже ведет дневник. Книга так и называется: «Записки кота Мура». Можете сами почитать, если вы мне не верите...
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.