Текст книги "Святой день (сборник)"
Автор книги: Юрий Лунин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Заводится за кладбищем бензопила и начинает нудно реветь. Матвейка затягивается часто, чтобы как можно меньше дыма ушло в воздух, миновав его лёгкие.
– Я б такой, чтобы дёрнуть отсюда.
– Куда? – спрашивает парень.
– Куда… – передразнивает Матвейка. Сигарета уже выкурена, он отвратительно выдавливает на уголёк слюну и кидает окурок туда же, куда кинул пачку. – Есть места…
– А что удерживает?
Парень думает, что Матвейка передразнит и этот его вопрос, но Матвейка не так предсказуем.
– Кормёжка удерживает, койка удерживает, – отвечает он обстоятельно и серьёзно, видимо высказывая парню то, что высказывает сам себе по многу раз на дню. – И лавэ на билет Андрюшка обещал.
Вдруг Матвейка воровато оглядывается по сторонам, похожий на маленького хищного зверя, в каждом движении которого сказываются одновременно две заботы – поймать добычу и самому ею не стать. Убедившись, что всё тихо, он запускает руку в кладбищенский мусор и извлекает оттуда полуторалитровую пластиковую бутылку, заполненную на треть чем-то прозрачным и бесцветным, как вода. Встряхивает жидкость, отвинчивает крышку и делает глоток. После глотка надувает щёки, отчего кривая нижняя губа выворачивается ещё сильнее. В завершение уютно причмокивает.
– На, – предлагает он бутылку парню, не протягивая руку слишком далеко; видимо, одолжение и без того не по чести большое.
Отчего-то парень чувствует, что отказ невозможен, и, нагнувшись к Матвейке, принимает бутылку. Он боится оскорбить этого человека, протерев горлышко бутылки майкой, и, чтобы победить брезгливое чувство, бездумно, не разбирая вкуса, делает несколько больших глотков.
– Э, э… – останавливает его Матвейка.
Парень отрывается от бутылки и лишь теперь понимает, что он только что впервые в жизни выпил крепкого, горючего алкоголя. Он чувствует во рту обильный приток слюны, сдерживает рвотный спазм, а затем с моментальным облегчением ощущает, что тело приняло напиток. Жара, царящая в природе, теперь воцарилась и внутри. Глаза парня, которые как-то сразу расслабились и затуманились, ищут прохлады и находят её рядом с Матвейкой, с самого начала мудро избравшим место под деревом. Парень хочет подсесть к нему, хочет, быть может, даже пооткровенничать с ним, положить ему руку на плечо, доказав, что ничуть не брезгует им, но, как ни странно, именно в этот момент Матвейка поднимается, чтобы приняться за работу.
– Надо побатрачить, – говорит он, презрительно потряхивая своей «спиночёской». – А то без курева тоскливо совсем.
Он удаляется в поле и сразу, будто не начал, а продолжил давно начатое дело, принимается за работу. Трудится он не очень складно, не так, что залюбуешься, и всё же движения его полны уверенности. Видно, что жизнь приучила его браться без раздумий за самые разные виды работ, хоть ни в одном из них, наверное, не позволила ему по-настоящему преуспеть.
Парень оглядывает прямоугольный участок поля со скошенной травой, которую предстоит убрать, и понимает, насколько нестрогий человек отец Андрей и насколько смешной человек Матвейка: участок совсем маленький, двадцать на двадцать метров, не больше.
Чтоб не мешать Матвейке, парень удаляется в дальний от него угол участка и тоже начинает возить граблями по полю. По примеру Матвейки он собирает траву в кучки, кучки сгребает в охапки, а охапки сносит в середину участка, пополняя таким образом стог.
Вскоре хороший трудовой пот покрывает его тело, как смазка, необходимая для полноценной работы механизма, и парень трудится с блаженным отсутствием мыслей, не задумываясь о том, что делает, но делая всё правильно. С каким-то замороженным интересом он слушает своё дыхание, то попадающее в такт его движениям, то выпадающее из такта. Погружаясь в работу ещё безогляднее, он замечает, что при выдохе слегка округляет губы, тем самым достигая глухого, не до конца прорезанного свиста, при помощи которого исполняет себе какую-то глупую, случайно привязавшуюся мелодию.
Он мимоходом оглядывается на Матвейку и не может сдержать улыбку, видя, как тот со смешной яростью обрушивает свою «спиночёску» на поле и, видимо, подыскивает про себя новые язвительные имена для этого инструмента.
Через несколько минут, оглянувшись на Матвейку ещё раз, парень видит его неподвижно стоящим в поле. Руки Матвейки осторожно сложены на верхушке черенка – хорошенько опереться на грабли ему не даёт предупреждение отца Андрея.
Неожиданно парень чувствует к Матвейке то же самое, что он чувствовал к тем местам у реки, где ему сегодня приходилось останавливаться: этот человек уже не чужой ему и никогда не будет чужим, он навсегда отпечатался в его сердце и тоже стал его милой родиной. Парень снова ощущает рядом присутствие стихов – каких-то новых, не о любви, не о лесе, а, наверное, просто о человеке, – но он уже не пытается услышать слова этих стихов. Ему достаточно знать, что стихи есть, что они снова рядом.
– Не гони, – говорит Матвейка, скупым движением убирая пот с набухшей уродливой брови. – Работа не волк. Раньше сделаем – Андрюшка ещё что-нибудь придумает.
Парень неосознанно перенимает Матвейкину позу. Видимо, Матвейка с удовольствием присел бы сейчас под деревом и закурил, но поскольку сигарет нет, он решает ещё поговорить.
– Так-то нормальный мужик Андрюшка. Я его так называю про себя. (Какой он мне отец? Это я ему в отцы гожусь). Никогда не крикнет. На сигареты даёт. Что, говорит, с тобой сделаешь, Матвей Семёныч, с курякой. Только, говорит, если узнаю, что вино покупаешь, больше давать не буду. – Матвейкино лицо преображается в нечто, что означает улыбку. – А я и не покупаю. Мне Серафима самогон приносит. Я у ней на огороде тоже помогаю, вот она и даёт. Она вдова, давно муж помер. Оставайся, говорит, у меня. Я уж не женщина, да и ты не мужчина. Так, говорит, – будем друг друга подпирать.
– А ты что?
Парень думал обращаться к Матвейке на «вы», а почему-то сказал «ты» и понял, что сказал правильно.
– А я что… – не передразнивает, а просто подхватывает Матвейка. – Спасибо, говорю, Серафима. Только это в тебе что-то не твоё говорит. Не верю я, чтобы тебе такое чучело в доме понадобилось. Что-то здесь, говорю, не так. Хочешь Боженьке услужить, наверное. Грешки замолить. Не-ет, говорю, не пойдёт, извини. Какой я ни есть, а я не пёс, чтоб меня с дороги подбирать. Мне свой, собственный угол нужен.
На словах «свой, собственный» Матвейка два раза тихонько бьёт себя в грудь, и лицо его моментально холодеет от достоинства, причём происходит это за счёт какой-то неуловимой перемены в его одиноком глазке.
Он берётся за грабли и потихоньку пробует ими землю, вроде бы возвращаясь к работе. Парень поступает так же, однако Матвейка снова отставляет грабли, и парень снова невольно повторяет за ним.
– Знать бы только, жив он или нет, в тюряге или на свободе, – задумчиво булькает Матвейка.
– Кто он?
– Сын мой. Такой же вот, как ты. Только старше лет на пятнадцать. Может, он и говорить со мной не станет. Плюнет мне в рожу – тьфу, скажет, не отец ты мне – и весь базар.
Бензопила за кладбищем умолкает. Парень чувствует, как день начинает медленный поворот к вечеру. Он чувствует это по слабому рыжеватому оттенку, который вкрался в белизну колокольни, несмотря на то, что небо всё ещё полуденно голубое, без единой вечерней краски, а ещё по особому необъяснимому умиротворению, вдруг разлившемуся в воздухе. Всё вокруг как будто перевело дух, вытерло пот со лба и сказало: «Ещё не конец, но самое трудное уже позади».
Не сговариваясь, собеседники разбредаются по своим углам и начинают заново входить в работу. Это даётся сложнее, чем в первый раз: пот уже как будто весь вышел и движения выходят сухие, одиночные, несмазанные, но в целом работается приятнее, потому что пламя жары отошло и бо́льшая часть работы уже сделана.
Наконец заброшены на стог последние охапки. Стог – парню по грудь, Матвейке по шею. Оба любуются результатом работы – горой сена и убранным, гладким участком поля.
Неожиданно возникает из недр кладбища отец Андрей. Брюки у него жёлтые от опилок, в руках – два белых пластиковых стаканчика с чем-то тёмным внутри.
– Сдюжили? Вот молодцы! Спаси Христос! – благодарит он работников и вручает каждому по стаканчику. – Витамины за труд.
Парень смотрит в стаканчик – там черника, крупная, как бы покрытая инеем.
– Изжога у меня от неё, – капризно объясняет Матвейка, будто уже не в первый раз.
– Изжога у тебя от другого, – говорит священник. – Ешь.
Он ухватывает из Матвейкиного стаканчика щепотку ягод и, задрав голову, закидывает их разом в свой белозубый красивый рот.
– Черники в этом году… – сообщает он, жуя. – Стрекоза Андревна – целый жбан за полтора часа набрала. И ещё поехала…
Чему-то вздохнув, он направляется в сторону храма и договаривает, уже как бы себе самому:
– Прогульщица. Опять одним старухам всенощную петь…
Парень забрасывает чернику по одной ягодке в рот, смотрит священнику вслед и как будто продолжает слышать его голос. Этот голос хочется слышать ещё. Так приятно, что священник говорил с парнем и Матвейкой, как с близкими, важными людьми. Эта его неуместная доверительность, то ли женская, то ли детская, никак не сходится с его мужественным обликом.
Парню нравится отец Андрей.
– Давай, – говорит Матвейка и протягивает руку, чтобы забрать у парня грабли. – Сейчас отнесу – пойду в село сигареты стрелять. Без курева повеситься можно.
Он уходит дорогой отца Андрея, скрываясь среди крестов и оград.
Парень не знает, что ему теперь делать. Подумав, он решает вернуться к своему велосипеду, но не кратчайшим кладбищенским, а другим путём – обогнув храм полем.
Он поднимает голову, смотрит на храм и испытывает одновременно два непохожих ощущения. Одно – что перед ним довольно жалкое здание: штукатурка, облупившаяся местами до кирпича, леса, похожие на аппарат Елизарова (он видел такой аппарат на ноге у одного человека в больнице). А другое – что перед ним инопланетный космический корабль, в котором всё, что кажется созданным просто так, для красоты, на самом деле имеет какое-то гораздо более важное, таинственное назначение.
По пути он видит усыпанную щебнем дорогу, в конце которой виднеется красно-белый шлагбаум, и видит за этим шлагбаумом солидную черепичную крышу дома «на первой линии», выдающуюся из ряда низких и заржавленных дачных крыш. Почему-то при мысли, что он может сегодня оказаться в этом доме, ему становится не по себе. Он поскорее уходит от этой дороги и через минуту оказывается у раскрытых дверей храма, невдалеке от которых лежит его велосипед. И что-то заставляет его войти в храм.
В храме прохладно, пусто, сумеречно. Стены без росписи, и икон на них совсем немного. Несколько старушек стоят в разных концах у подсвечников, что-то непрестанно и бесшумно делая со свечками и лампадками. Парень выбирает место поближе к дневному свету, неподалёку от маленького вытянутого окна, прямоугольного внизу и полукруглого сверху.
Из алтаря раздаётся голос священника, и, словно проснувшись, ему откуда-то сверху отвечают вразнобой дрожащие старушечьи голоса:
– А-минь…
Не сразу и понятно, что это было пение.
Священник снова что-то произносит (или поёт?) и просто, как из дома, выходит из далёкого алтаря, звеня дымящимся кадилом и сверкая облачением.
Старушки-прихожанки сходятся к центру храма. Парень считает их – их всего восемь. Одна подманивает его рукой, призывая стать девятым в их кучке. Он повинуется.
Внезапно начинается довольно стройное пение. Оно будто не церковное, а простое народное. До парня доносятся слова:
– Благослови, душе моя, Господа… Благословен еси, Господи… На горах станут воды… Дивна дела Твоя, Господи…
Эти «горы» и «воды», о которых поётся в тихом неподвижном сумраке, создают в душе парня какой-то особый, неизвестный ему прежде уют. Он как будто видит весь мир изображённым на детском рисунке.
Отец Андрей обходит храм, наполняя его ароматным густым дымом. Парню кажется, что Господь, создавая мир, тоже мог пользоваться таким дымом: вот совершенная чернота, нет ничего; вдруг появляется этот дым – и когда он рассеивается, уже видны земля, небо, деревья, звери.
– Посреде гор пройдут воды… Дивна дела Твоя, Господи… Вся премудростию сотворил еси… Слава Ти, Господи, сотворившему вся…
Парень крестится вместе со старушками. Священник возвращается в алтарь, старушки расходятся на свои посты у подсвечников, парень отправляется к своему месту у окна.
Вскоре он слышит новое песнопение, почему-то уже совсем не такое уютное, как первое.
– Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых… – скорбно затягивают старушки, дрожа голосами, как треснутые скрипки. – Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя… Яко весть Господь путь праведных и путь нечестивых погибнет. Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя… Работайте Господеви со страхом и радуйтеся Ему с трепетом. Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя…
На словах «погибнет» и «со страхом» старушки у подсвечников крестятся и кланяются с особым усердием.
Парень пытается связать это песнопение с первым – и не может. Ему непонятно, почему Бога, который с такой любовью создал мир, надо бояться и почему чей-то путь должен погибнуть.
– Свете тихий… – слышит он новое и сосредоточенно затихает, надеясь именно в этом песнопении найти связь между двумя предыдущими. Не все слова ему удаётся расслышать, а из тех, что удаётся расслышать, – не все ему понятны. Но вдруг одна фраза выстреливает из пения и сразу застревает у него в сердце:
– Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний…
Он взглядывает в окошко, у которого стоит, и видит за ним мир, ограниченный оконным проёмом, как картина – рамой. В округлом верху этой картины пухлые неподвижные облака, уже успевшие порозоветь, внизу – вечернее поле со множеством розовых тропинок, с пушистыми деревьями, сверкающей мошкарой, – и где-то совсем вдалеке пасутся пятнистые коровы.
Знаю я, что в той стране не будет этих нив, златящихся во мгле…
Внезапно до парня доходит какой-то горький, похоронный смысл всего существующего, а вместе с ним и знание, что без этого смысла невозможны и стихи.
Он сразу начинает беззвучно рыдать. Плечи его прыгают, как не принадлежащие ему. «Что со мной?» – спрашивает он себя, не в силах остановиться. Никогда раньше рыдание не действовало в нём настолько самостоятельно, независимо от него.
Не понимая толком, что делает, он выходит, почти выбегает из храма. Тёплый уличный воздух сразу успокаивает его, и тогда он догадывается, что, быть может, следовало остаться. Но вернуться уже очень сложно, почти невозможно.
Из пелены слёз выплывает сидящий на корточках темнолицый Матвейка. Глаза парня начинают высыхать.
– Ты чего? – спрашивает Матвейка.
Парень стыдливо пожимает плечами.
– А-а… – понимает Матвейка – Прошибло? – Он сплёвывает, и парень видит, что перед ним наплёвана уже целая лужа. – Меня вот только никак не прошибёт…
Матвейка закуривает.
Парень вглядывается в день, смотрит на небо. На небе не видно ни облака – и всё же оно не ясное, не голубое. В тёплом воздухе застыло ожидание.
– Что-то будет… – понимающе говорит Матвейка и кивает на пиленные и колотые дрова. – Придётся всё в сарайку сносить.
Видимо, Матвейка уверен, что и это дело они будут делать вместе, но парень уже не слышит его: взгляд его направлен в сторону мест, которые предстали перед ним в окне храма. Шапки ив заслоняют обзор, ему хочется пойти и отыскать то окно со стороны улицы, чтобы повернуться к нему спиной и снова взглянуть на эти места. Но он не идёт, потому что боится не увидеть того, что видел. Он почти уверен, что не увидит этого.
Он поднимает с земли велосипед и медленно, придавленно движется к мосту.
– Уходишь? – спрашивает Матвейка и сразу одобряет: – Правильно. Я тоже дёрну, как смогу.
Парень переходит мост, садится на велосипед и едет.
Отъехав достаточно далеко, он оглядывается и видит храм таким, каким уже видел его, подъезжая. Храм стоит молчаливо, как и тогда, но теперь парень знает: там, внутри, продолжается сумеречное и терпеливое общение людей с непостижимым, странным, божественным. Ему становится на мгновение горько, что он не с ними; может быть, сразу после его ухода под сводами храма зазвучали те слова, которые могли бы утешить его, многое ему объяснить.
А ещё теперь ему известно, что где-то там, возле большого, вросшего в землю белого тела храма, вращается малая точка Матвейки – отдельного человека, с которым он сегодня был рядом.
Он снова глядит перед собой. Тёмно-серое выдвигается ему навстречу из-за горизонта и быстро растекается по бледному небу. В то же время поле занимается сказочным оранжевым светом. Парень оглядывается и видит в небе невероятную золотую трещину, из которой льётся этот свет.
Он едет чуть быстрее и замечает, как отдельные полевые растения пошевеливаются тут и там в первой предгрозовой тревоге. Река почернела, перестала отражать небо. Кажется, что она загустела и застыла, как кисель.
Ослепительно ярко загораются впереди два медальона лиц и два велосипедных руля. Так красиво… Можно подумать, что это степные кочевники едут верхом на буйволах. Но парень догадывается: «Это они».
Расстояние быстро сокращается. Так и есть, они. Он замечает, что волосы у обеих мокрые.
Они притормаживают, он вынужден остановиться тоже. На лицах женщин один и тот же след только что полученного и ещё не утихшего удовольствия.
– Эх, художник, – говорит мама, взбивая ладонями свои короткие обвисшие от влаги волосы, – на такую ты картину чуть-чуть не успел! Мы сейчас там с Алисой около леса купались… – она перегибается через руль и добавляет шёпотом, как бы по секрету: – Голенькие!..
Алиса смотрит на парня бесстыдными смеющимися глазами. Лицо её светится, горит от заката.
– Ну, то, что я была голенькая, – продолжает женщина, беря под ладони свою маленькую, как у толстого мужчины, грудь и как бы взвешивая её под футболкой, – это мы опустим. Это зрелище не для слабонервных. Но это… – она целует пальцы, собранные щепоткой, и расщепляет их в небо. – Водяная лилия! Русалка! Сирена! Вы художник – вы просто обязаны нарисовать её обнажённый портрет! А знаете, как она по вас скучала? Мммм! Аж дрожала вся!..
Женщина смешно изображает дрожь, а парень начинает дрожать всерьёз.
– Ну – поехали уже, – переводит женщина сама себя на деловой лад и подвигается с велосипедом вперёд. – А то щас ливанёт – а я, вообще-то, больше мокнуть не планировала. – Вдруг она пристально, но снова видно, что несерьёзно заглядывает парню в глаза: – Я надеюсь, вы сообщили, кому надо, что останетесь ночевать в гостях?
Парень понимает, что сейчас должно будет произойти что-то неудобное. Он принуждённо улыбается и бормочет:
– Да вот… Оказалось, что надо мне ехать срочно. Извините, я…
Он резко надавливает всем весом своего тела на педаль, буксует задним колесом и, протиснувшись между Алисой и её мамой, начинает работать ногами страшно, до боли в икрах, чтобы не видеть, не слышать, забыть.
– Художник! – всё-таки слышит он за спиной. – Вы куда?!.. Что с вами, художник?!.. Художник, а вы случайно не голубой?!.. Или художники все голубы-ы-ые?!..
Она неестественно хохочет и выкрикивает что-то ещё, но парень уже не может разобрать слов. Ему кажется, что эти слова раздаются не позади, а откуда-то снизу, как будто он обрубил канат воздушного шара и стремительно уносится ввысь от бессильных преследователей.
– Какой ужас… простите… до свиданья… – продолжает он бормотать и крутит, крутит педали…
Несколько минут спустя он, наконец, сбавляет ход и оглядывается – никого не видно.
Впереди уже виднеется родной лес. А вот то место, где он лежал сегодня после встречи с ней. Это место не узнать: оно золотое, а за ним совершенно чёрная река.
«Сфотографировать – никто не поверит», – думает парень.
Вдруг золотой свет гаснет, завораживающая, но изнурительная борьба света и тьмы прекращается, и в целом становится как будто яснее, светлее, хоть и темно, конечно, перед грозой. Парень чувствует себя простой частью природы, которая ожидает дождя. Он прольётся уже очень скоро.
Тёплый дорожный песок издаёт свой сгущённый запах. На несколько секунд в воздухе устанавливается такая духота, которую, как потом кажется, и нельзя было бы вынести секундой дольше, если бы не сверкнула молния и не ударил гром.
Поле вспыхивает белым светом, река на миг становится ртутной и пропадает в черноте, гром ударяет так сильно, что его слышно не столько ушами, сколько грудью, – и дождь принимается за работу сразу, без разгона.
Сухой дорожный песок моментально мешается с уже промокшим, подорожники трясутся под ударами воды и блестят, как кишащие лягушки. Кажется, что за счёт влаги, которую они жадно впитывают, они стремятся поскорее стать чем-то бо́льшим, чем растения: лягушками, потом зверями, потом, может быть, людьми.
Майка облепляет парню спину – и неприятно, и хорошо, и холодно, и тепло; не поймёшь. Вода давит на тело ощутимой тяжестью, её в воздухе немногим меньше, чем самого воздуха. Уже почти невозможно ехать, колёса вязнут в грязи, да и не видно ничего, как на испорченной видеоплёнке, изображающей только переменчивые рисунки царапин.
Наконец-то, лес. Почему он не увидел в первый раз это маленькое сооружение из бетонных блоков, от которого отходит в сторону реки ржавая толстая труба? Наверное, потому, что оно немного в глубине, а ещё потому, что он вообще мало что видел тогда.
Он оставляет велосипед под бетонным козырьком и заходит внутрь. Здесь повсюду следы человека: жестяные банки, бутылки, тряпки, испражнения, неприличные надписи на стенах. Парень расчищает ногой место на бетонном полу, садится туда и смотрит в проём на улицу. Он видит благородные сосновые стволы в ливневом дыму. Он примеряет к тому, что видит, тютчевское стихотворение про майскую грозу, и с радостью понимает, что здесь совсем не то, – и вовсе не из-за того, что сейчас июль, а из-за того, что каждая гроза для каждого места и каждого человека имеет своё стихотворение.
– Я в бетонной будке… – сразу ухватывается парень за уникальное, особенное, и окончание строки прилетает само: – среди рая.
Он совмещает:
– Я в бетонной будке среди рая…
Ему очень нравится. Он чувствует, что ещё должен позаниматься обстановкой будки.
– Сидя на загаженном полу…
«Если это рай, то почему пол загаженный?» – находит он противоречие, но чувствует, что это противоречие хорошее, что оно должно остаться.
– Райский дождь сижу пережидаю…
Он торжествует, впервые ощутив себя настоящим поэтом, но его торжество тут же обрывается, когда он находит запрятавшуюся в строчках ошибку: «сидя, сижу» – масло масленое. Ему надо идти дальше, а приходится застревать на месте.
Внезапно в проёме появляется она – та девушка. Она взглядывает на него – и не заходит внутрь, остаётся с велосипедом под козырьком. Парень сразу отодвигает стихотворение вглубь себя – отодвигает осторожно, как отодвигают свечу, боясь, что она погаснет, – и смотрит на девушку. Он видит только одну её ногу в тряпичном голубеньком кеде, руку, плечо и профиль. Он понимает, что не заговорит с нею; мало что на свете так же невозможно, как это. Но уже одно то, что она увидела его и приняла решение остаться рядом, даёт ему нечто гораздо большее, чем разговор и даже чем поцелуй.
Девушка снимает с головы косынку (это не платок, а обычный отрывок какой-нибудь простыни с отделившимися от краёв нитками), выжимает её и куда-то откладывает. Потом она красиво, просто выжимает волосы и убирает их в хвост. Сделав эти два дела, она, кажется, ищет, чем бы заняться ещё, и быстро находит себе новое занятие. Она исчезает из виду, до парня доносится знакомый, хоть и чуть более глухой, чем тогда, на поле, стук бидона о велосипед, и вот он снова видит её: она задумчиво, но вместе с тем очень ловко забрасывает в рот ягоды. Она смотрит на дождь, но видно, что ягоды занимают её куда больше.
«Любит ягоды…» – любуется парень, улыбаясь.
Дождь стихает. За стволами проясняется поле. Девушка снова исчезает, на этот раз довольно надолго. В проёме виднеется краешек колеса её велосипеда: это говорит о том, что она ещё здесь, рядом.
Но вот исчезает и колесо: теперь ни велосипеда, ни девушки. Только какая-то белая тряпочка выглядывает внизу.
«Если это её косынка – значит, она ещё, наверное, не уехала, – рассуждает парень. – Или забыла?..»
Он тихо встаёт и медленно подходит к проёму. Никого нет. На бетонном пороге лежит аккуратно расправленная косынка, на которой рассыпана черника, много черники.
Парень медленно, как бы боясь потерять сознание, опускается, садится на порог и осторожно кладёт в рот первую ягоду…
Съев чернику, он сидит на пороге ещё долго, время от времени бросая взгляд на белый отрывок ткани, порозовевший местами от сока ягод. Лишь ощутив скорое приближение темноты, он бережно складывает косынку в несколько раз, кладёт её в карман и уезжает в направлении дома.
Трудная, непривычно пустая дорога назад.
Потом привычный город, привычный район, но всё, конечно, уже другое, совсем не родное.
Так уже было однажды, лет восемь назад. Мама повела его на спектакль, и он настолько проникся представлением, что когда вышел из театра на улицу, долго не мог поверить, что окружающие его здания и люди – настоящие. Настоящим казалось то, что происходило на сцене.
А сегодня солнце и дождь, небо и облака, поле и река, храм и бетонная будка, Алиса и её мама, отец Андрей и Матвейка, богомольные старушки и, конечно, она, – всё как будто договорилось выступить перед ним, обыкновенным парнем, единым согласным хором, в котором каждая партия была исполнена великого, хоть и не всегда понятного значения. Как ему теперь поверить в этот город? в свою квартиру? в строительный институт?..
Утешают его только огромные лужи, говорящие о том, что тот ливень прошёл и здесь.
Уже поднявшись с велосипедом на площадку своего этажа, он долго смотрит застывшим взглядом в подъездное окно пролётом ниже. За окном не видно ничего.
Он думает о родителях. Ему очень их жалко. Сейчас они будут осторожно присматриваться к нему в надежде обнаружить желаемое – что проведённый на свежем воздухе день укрепил его в намерении созидать нормальную человеческую жизнь. Он же чувствует, что готов лишь к одному: к бестолковой и великой судьбе поэта.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.