Электронная библиотека » Юрий Лунин » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 26 февраля 2017, 20:40


Автор книги: Юрий Лунин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Когда она нюхнула, говорю ей:

– Подожди меня, если тебе не трудно.

Она присела на унитаз, подняла голову, закрыла глаза. Я себе тоже сделал, принял. Сел на пол напротив неё. Она глаза открыла, смотрит на меня, я на неё. Сидим дуреем. Обоим становится сладко. О чём-то говорить в эту минуту казалось лишним. Подступала музыка. Удивительное дело: девушка на унитазе в интерьере дрянного холостяцкого санузла – а подступает музыка. Что тут говорить? Потому, видать, и полнится земля наркоманами.

Тут мне взбрело в голову, что я могу одними глазами рассказать Машке про то, что она мне снится, и про то, что я мечтаю с ней убежать куда глаза глядят. Для этого достаточно смотреть на неё и про всё это думать. И я стал этим заниматься. А может, мне только казалось, что я этим занимаюсь, а на самом деле я болтал не затыкаясь. Такое тоже бывает. Важно то, что Машка как будто меня понимала, причём понимала так, как никто и никогда.

Тут вваливается толпа, ведут рыдающего красноносого Васю.

– Музыканту! Музыканту надо! – кто-то орёт.

Маша встала, говорит грустно так:

– Вы сейчас его потеряете, – и выходит оттуда. Идёт в комнату. Я за ней. Она садится на диван, я сажусь рядом.

Я вдруг почувствовал себя мальчиком, который преданно ходит за любимой девочкой. Я отбросил весь свой дебильный защитный юмор, стал нежным, серьёзным, внимательным, как хотел, и от этого как будто колокольчики зазвенели у меня на сердце. Маша улыбается мне чисто, как с картины какого-нибудь Боттичелли. И я сижу с этим чудом рядом, на одном диване! Я говорю:

– Можно я возьму твою руку?

Она протягивает свою маленькую руку. Мне кажется, что мне так хорошо. Нет, думаю, целовать руку не надо, обожгу, что-то может лопнуть.

– А можно, – говорю, – пройтись с тобой за руку?

– Можно.

Она встаёт, и мы гуляем по Никитиной комнате, как по весенней улице, как никогда не гуляли в жизни, и держимся за руки, как парень и девушка. И как будто солнце, как будто цветы распускаются у нас под ногами. Мне кажется, что я чувствую настоящее, полное счастье.

Я вдруг остановился, повернулся к ней и заплакал. Только и говорю:

– Как же хорошо с тобой быть… как же хорошо с тобой быть, Маша…

И ещё:

– Господи… Господи…

Смотрю – у неё тоже слеза за слезой по лицу катится.

Вот она, чувствую, музыка. Появилась музыка.

Тут к нам опять вваливается толпа, буквально внося в комнату растрёпанного Васю с голым торсом. Мы с Машей забиваемся в угол дивана и, прижавшись друг к другу, смотрим на всё это. Мы продолжаем держаться за руки. Мы защищены друг другом от всего страшного, что может произойти. Но страшно нам обоим смотреть на Васю. Резинка куда-то исчезла, волосы тонкие, мокрые разбросаны по всему его телу, как потёки грязи. Толпа куда-то исчезает, мы в комнате втроём. Вася стоит посреди комнаты, пошатывается. Вдруг видит Машу.

– Ты здесь… – говорит, тянет к ней руку, как трагический актёр, а потом, на меня посмотрев, прерывает свой жест и показывает Маше ладонь, вроде как на прощанье. И смешно, и очень грустно. И я себя чувствую идиотом. Я Маше никто, я женатый, а вроде сейчас я её кавалер и тем самым обрубаю Васю. Я глянул на Машу, мол, ты свободна, кто я такой в твоей жизни, но она мою руку сжимает крепче, и я понимаю, что мы вместе.

Толпа, между тем, влетает в комнату и действует. Я не различаю в ней отдельных каких-то людей. Это чёрный пчелиный рой. Энергичный отряд машинистов сцены. В комнату приносится комбик, гитара. Гитара суётся Васе в руки. Он смотрит на инструмент, как на что-то совершенно незнакомое. Занавешивается наглухо окно, выключается люстра, включается голубой торшер. Все уселись перед Васей в полумраке, создав полукруг.

– Вася – давай, – говорит кто-то.

– Мочи, – говорит кто-то ещё, – мы твои фанаты.

Никита оборачивает ко мне своё неузнаваемое, искорёженное лицо и показывает рукой, чтоб я достал телефон и снимал. Я достаю и начинаю снимать, чувствуя, как Машины волосы щекочут мою щёку…


Так я дошёл в своих воспоминаниях до начала съёмки. Теперь можно было приступить к просмотру. Но я решил вспомнить всё до конца, чтобы потом посмотреть и сравнить.

В моей памяти это Васино выступление хранилось как истинное музыкальное чудо. Вот правда: по моей шкале крутости это было не ниже уровня какого-нибудь «Вудстока». (Конечно, я делал поправку на искажённое восприятие, но ведь и на «Вудстоке» неободолбанных было раз, два и обчёлся.) Мне казалось, что в этом своём последнем выступлении Вася превзошёл самого себя, что именно здесь, за минуты до смерти, он стал настоящим гитаристом. Мне казалось, что он впервые импровизировал и удивительным образом играл то, что каждый из нас хотел услышать, что было у каждого на душе. То есть у всех на душе могло быть разное, но он как будто нашёл универсальный ключ, подходивший ко всем дверям. В этом ведь, по идее, и заключается гениальность. Да: звуки были рваные, отрывочные, небрежные, чёткой мелодии не было – это я тоже помнил. Но мне казалось, что именно так, только так и можно было играть в ту минуту. Если говорить мудрёнее, каждое обрывание звука, каждая нестройность, каждое дребезжание соответствовало чему-то оборванному, нестройному и дребезжащему в нас.

А ещё я запомнил, что через эту музыку мы с Машей как будто продолжали разговаривать друг с другом. Музыка служила проводом между нами.

– Маша, у нас нет ничего, кроме этой минуты, – говорил я через эту музыку.

– Ни у кого нет ничего, кроме этой минуты, – говорила Маша.

– А как же жизнь, которую я мечтал прожить с тобой? – спрашивал я.

– Она была бы такой же короткой, как эта минута. Может быть, сейчас мы и живём с тобой эту жизнь, – отвечала Маша.

– Но ведь она вот-вот закончится, как эта музыка.

– Да, – отвечала Маша, – это так. Поэтому давай слушать, жить и слушать.

Всё это, казалось, говорила музыка, говорили мы.

Никого в нашем «зале» не удивляло, что Вася постепенно становился жесток к своему инструменту. Одну за одной он порвал две нижние струны. Звуки стали совсем беспорядочные. Но так и должно было быть. Это было так и в нас. И когда Вася стал отчаянно елозить медиатором по открытым струнам, как по стиральной доске, – это тоже было так. И когда он порвал ремень и швырнул гитару на пол – это тоже было так.

Потом, под свист комбика, он медленно сел на пол, а потом и лёг, раскинув руки. С минуту было молчание, а потом толпа кинулась обнимать его. Звучало:

– Ты лучший. Ты красавчик. Ты гений. Ты новый Хендрикс.

Я перестал снимать.

Изнутри облепившего его муравейника Вася издал нечеловеческий звук.

– Ээээээа…

– Оставьте его, – Маша сказала испуганно.

Она как будто хотела сказать что-то ещё, но не сказала.

Толпу ветром сдуло. Опять в комнате осталось трое: мы с Машей в уголке дивана – и Вася на полу.

– Васенька, – сказала Маша. Мне очень понравилось это её слово. Я подумал: раз она не стесняется называть при мне кого-то так нежно, потому что уверена, что я знаю, что она любит только меня. – Васенька, – повторила она, и Вася пошевелился. – Тебе сейчас надо пойти в туалет и умыться холодной водой. Обязательно. Я прошу тебя, Васенька.

Вася с неожиданной послушностью стал выполнять Машину просьбу. Перевернулся на живот, встал на четвереньки, потом на ноги и, шатаясь, убрёл в туалет. Там Никита и обнаружил его через пятнадцать минут мёртвым.

Что было дальше, уже и не стоило вспоминать, но и это неизбежно всплыло – в виде одной, самой яркой, картинки.

Толпа рассосалась в минуту. Никита растерянно матерится в туалете. Я провожаю Машу. Маша уменьшилась, стала жалкой. Она хочет исчезнуть, убежать, как и все остальные убежали, но она стоит на пороге и с надеждой спрашивает меня:

– Наверное, лучше, чтобы я осталась?

И в глазах её я вижу смерть музыки.

Последнее чувство к ней, которое я способен искусственно в себе поддерживать, это уважение, желание не растоптать её достоинство.

– Нет, – говорю я и зачем-то целую её в губы. – Беги отсюда.

И она убежала, исчезла. У меня в ушах ещё долго звучал негромкий щелчок, с которым я закрыл за ней дверь.

Я повернулся к Никите. Оба мы запрятали на максимальную глубину всё человеческое, что в нас было, чтобы это человеческое не раздавило нас. Мы стали трезвыми, мы стали стальными машинами. Стали спокойно обсуждать, что делать, куда звонить, что говорить, как себя вести…

Всё. Дальше я не стал вспоминать, не буду и сейчас.


И вот, когда я вспомнил всё, я напялил наушники и уже без раздумий нажал на «просмотр»…

Наверное, у меня не хватит умения описать то, что я ощутил, просмотрев и прослушав эту запись. Сказать, что она не взорвала бы «Ютьюб», это ничего не сказать. Оказывается, это было по-настоящему жалкое зрелище. Вусмерть угашенный человек наугад долбит по струнам расстроенной гитары. Мерзко фонит комбик. Фонит само пространство – тесное и омерзительно реальное, наполненное шорохами, кашлями, дыханиями. Бессмысленные головы торчат в кадре. Десять минут бездарного бренчания, тошного хаоса, после которых сам музыкант в бешенстве отбрасывает свой инструмент, как какую-то змею.

Вот всё, что мог бы сказать сторонний человек, посмотрев это видео.

И это было музыкой, на языке которой все мы думали и говорили. Это было музыкой. Это – было музыкой.

Я тут же удалил видео. Я знал, что никогда об этом не пожалею. Потом несколько минут просидел неподвижно, чувствуя, как у меня внутри трутся друг о друга частицы темноты, что-то взращивая. Потом встал и, продолжая ощущать это броуновское движение, направился в комнату, где спали жена и сын. Меня повело туда.

Как только увидел их, спящих, у меня в голове тут же прозвучали слова из какой-то никем не написанной автобиографической исповеди: «И тогда, увидев их, я воскрес. Я понял не только умом, но и сердцем, что вся моя прежняя жизнь была ошибкой, и увидел перед собой ясный путь к жизни новой». Эти слова действительно прозвучали сами. И не просто прозвучали, а как будто даже поспешили прозвучать. Как будто идея капитального внутреннего преобразования живёт изначально в каждом человеке, и стоило в моей жизни произойти событию, после которого это преобразование, в принципе, могло свершиться, как моё сознание тут же выдало давно заготовленные фразы, это дело констатирующие. Это был самый настоящий рефлекс – ответ мозга на какой-то духовный сигнал. Но сигнал, как известно, бывает и ложным. Выделение желудочного сока ещё не означает, что сейчас собаке Павлова подадут еду.

Я стоял над своей семьёй и чувствовал нечто несомненно глубокое, но я знал, что это нечто не дотянет до духовной революции. В стотысячный раз я подумал: если бы что-нибудь в этой жизни цепляло меня по-настоящему…

Не знаю. Мне легче поверить в то, что я побываю на Марсе и Юпитере, стану миллиардером, получу Нобелевскую премию, – чем в то, что моя душа окажется способной на серьёзный рывок в сторону чего-то нового. Что я воскресну. Легче представить все остальные чудеса, чем одно это. Поэтому я давно ничего не обещаю – ни себе, ни другим, ни кому-то ещё.

А жить надо.

Три века русской поэзии

Утро в середине лета, небо не предвещает дождя.

По обочине пустой загородной дороги летит на велосипеде парень семнадцати лет. Только что начался длинный спуск, на котором можно отдаться инерции и дать отдых ногам, но парень, наоборот, начинает работать ими всё быстрее, чтобы поспеть за собственной скоростью летящего вниз велосипеда и вновь ощутить сопротивление педалей, тем самым присвоив скорость себе. Но едва он ощущает желаемое сопротивление, велосипед словно отказывается от его помощи и продолжает катиться сам, заставляя парня как бы водить ногами по воздуху, и тот начинает всё сначала. Так они вдвоём достигают невероятной скорости, которой парень согласен уже просто насладиться.

По обеим сторонам от дороги стоит спокойный, ещё не прогретый солнцем лес. Вся дорога в тени этого леса, и асфальт поэтому – синий. В воздухе ясно ощущается запах прохладной дорожной пыли. Парень чувствует, что этот запах и синее каким-то образом связаны друг с другом и что в этой связи кроется нечто не по-земному прекрасное. Ему очень хочется разгадать тайну этой связи, и в то же время ему особенно приятно, что он не может её разгадать. Ему не хватает кого-то рядом, и вместе с тем он счастлив, что совершенно один. Он много чувствует нового, не похожего ни на что прежнее, и хочет чувствовать ещё больше, но в тайне от себя просит у кого-то: «Чуть поменьше, не надо слишком много», – потому что боится не вместить всего и остаться ни с чем.

Дрожит от ветра велосипедный звонок, гудят колёса, и рассекаемый воздух тепло гудит у висков.

Шумно, и жутко, и грустно, и весело – я ничего не пойму, – вспоминает парень строчки и с волнением глядит вперёд, туда, где обрывается лес и начинает сиять поле…

Всю вторую половину июня он провалялся в больнице с аппендицитом: плохое заживление рубца. Потерял две недели хорошего лета. Пропустил вступительные экзамены в местный строительный институт, куда пошли учиться почти все его одноклассники да и большинство вообще выпускников города.

Испытал первую в жизни настоящую сильную боль – как телесную, так и душевную. Раньше ему казалось, что он застрахован от всего страшного, что случается с людьми; что хирургические операции и больницы придуманы для других, не для него. А вот загремел, как другие, стал одним из этих других.

В первые дни после операции с незнакомой ему прежде тоской смотрел на верхушки берёз, которые призывно дрожали сверкающими листьями за окном палаты. Вместе с ветром до него доносился смех неизвестных ему детей и девушек. Ему до слёз хотелось к ним, на солнечную волю: видеть их лица, смеяться вместе с ними. Он понимал, что уже очень скоро это будет ему доступно, а стало быть, нечего так страдать, но почему-то не мог избавиться от невыносимой тоски. Ему казалось, что никогда он отсюда не выберется.

Но больничные дни принесли в его жизнь не одну эту боль.

В коридоре на третьем этаже, как раз неподалёку от его палаты, имелась библиотечка. Библиотечка – это даже громко сказано; просто прибитая к стене полка, на которую больные складывали прочитанные ими журналы и детективы, не видя смысла забирать одноразовое чтиво домой. Как только парню отменили постельный режим, он вышел погулять по коридору и набрёл на эту полку. Вообще, он не очень-то увлекался чтением, но сейчас его внимание привлекла довольно толстая книга в коричневой обложке, своей благородной простотой выделявшаяся из разноцветной груды периодики и дешевых романов. Он прочёл на корешке название: «Три века русской поэзии», достал книгу и подержал в руке, чувствуя, как его не затянувшийся рубец реагирует даже на такую невеликую тяжесть. Он взял книгу под мышку и отправился к себе в палату. Там он взбил свою дистрофическую подушку, улёгся на узкую койку, с которой так и не стряхнул колючие хлебные крошки, потому что не желал даже в такой ничтожной мере обживаться в нелюбимом месте, накрылся до пояса одеялом, как обычно запутавшись пальцем ноги в дырявом пододеяльнике, раскрыл книгу наугад и прочёл стихотворение Тютчева. Потом раскрыл на другом месте и попал на Заболоцкого, потом на Фета, на Рубцова, на Пастернака, Полонского, Державина, Фофанова – и так далее…

Некоторые стихи были ему знакомы со школы, но тогда он читал их исключительно по долгу учёбы. Теперь же он читал сам, для себя, и это было совсем другое. Он помнил, что раньше очень многое в этих стихах было ему непонятно. Он даже задавался тогда вопросом: зачем писать так сложно и странно, если можно сказать обо всём просто? Теперь он удивлялся тому, как это раньше стихи Пастернака, Мандельштама, Цветаевой могли казаться ему сложными, странными, заумными. Видимо, боль, с которой он познакомился в больнице, распахнула в его сердце какую-то тайную дверь, в которую сразу ворвалось понимание этих стихов.

И он не мог оторваться от них. Он читал их, забыв самого себя, читал так жадно, как если бы находился в пожизненном заключении и одними лишь этими стихами мог напомнить себе о том мучительно радостном и просторном мире, который потерял навсегда.

Он стал читать эту книгу дни напролёт. Иногда чувствовал, как к его глазам подступают слёзы, и тогда ему приходилось понарошку чихать и тереть нос, чтобы соседи по палате не догадались, что он плачет из-за книги.

Когда в палате выключали на ночь свет, стихи продолжали звучать в его голове. Он совсем не старался заучивать их наизусть; просто, читая, он проживал их сердцем насквозь, и они сами вкладывались в память целыми страницами, становясь как бы его собственными. На соседних койках храпели на разные лады его случайные товарищи по неволе, время от времени звучно портя воздух; в коридоре потрескивали плафоны и изредка раздавались чьи-то скучные, равнодушные шаги, – а он лежал и видел глазами воображения мудрый, прогретый солнцем лес, видел изгиб сверкающей реки, видел сирень под тёплым дождём и задумчивую чистую девушку у вечерней калитки. И в какую-то секунду ему начинало казаться, что из того прекрасного мира, который он воображает, до него долетает настоящий ароматный ветер, и ему снова хотелось плакать, и часто он плакал. Поначалу он не вдумывался в эти слёзы и был уверен, что они текут от тоски, как вдруг однажды понял, что эти слёзы – слёзы счастья.

Днём, в обеденное время, когда по душной палате вместе с запахом пищи разливалась тупая дремотная лень, он иногда начинал стыдиться того, что испытывал ночью, и нарочно говорил себе: «Чёрт знает что творится с нервами в этой больнице. Скорей бы уже отсюда смотаться». Однако он снова, – видимо, для того, чтобы себя испытать, – взбивал свою тощую подушку, ложился на усыпанную колючими крошками койку, открывал книгу – и дремотная лень отступала, снова до него доносился ароматный ветер, ещё более прекрасный и удивительный посреди жаркого дня, чем посреди ночи.

Больницу он покидал не без сожаления. Конечно, он не забыл захватить с собой «Три века русской поэзии», но, едва переступив больничный порог, понял, что теперь ему будет трудно читать эту книгу так, как он читал её в больнице; что сейчас его захватит свободная, неплохая, но где-то более глупая жизнь.

Он единственный ребёнок в семье. Его аппендицит сильно напугал родителей. Как ни странно, раньше они тоже пребывали в уверенности, что все на свете болезни и несчастья будут обходить их сына стороной, – и вот им тоже пришлось разделить участь других, с чьими детьми случается всякое. Благодарные судьбе за то, что с их ребёнком случилось ещё далеко не самое страшное, в первую неделю после его возвращения они относились к нему, как к божеству, одного простого пребывания которого рядом уже достаточно для счастья: пускай оно целыми днями валяется у себя в комнате с какой-то книжкой, которая, быть может, и не имеет никакого отношения к его профессиональному будущему, – всё равно это в миллионы, в миллиарды раз лучше, чем если бы оно просто исчезло из их жизни. Но на вторую неделю они будто проснулись от дурного сна и ясно осознали, что их сыну ничто не угрожает, более того – что их тревога за его жизнь изначально была преувеличенной. И тогда, – видимо, давно разучившись жить вообще без тревоги, – они окунулись в привычное беспокойство за его дальнейшую судьбу: вступительные экзамены он пропустил, в ноябре ему стукнет восемнадцать, а он как ни в чём не бывало лежит с книжкой, на страницах которой (мама уже успела это заметить) одни столбцы и строфы. Имеет ли он какой-то жизненный план? Или ошибочно думает, что всё сложится само собой?

В пятницу вечером отец вошёл в его комнату, чтобы начать об этом разговор. Парень сразу понял, что отец зашёл не просто так; понял по тому, как, не промолвив ни слова, он пододвинул к его кровати стул и основательно уселся на нём. От неприятного предчувствия парень ощутил что-то вроде лёгкой тошноты.

Начал отец издалека: сначала спросил о физическом самочувствии, потом поинтересовался насчёт морального состояния: говорят, нередко после перенесённой операции человек испытывает что-то вроде депрессии. Сын отвечал, что чувствует себя хорошо, почти как до аппендицита, да и настроение вроде бы нормальное. О стихах он, конечно, говорить и не думал: во-первых, он был уверен, что разговор их не коснётся; во-вторых, он и сам ещё не до конца понимал, какое значение они приобрели в его жизни, и даже не успел ещё себе признаться в том, что все послебольничные дни только и делает, что пытается нащупать то нераздельное единство со стихами, которое ощутил в больнице и без которого жизнь казалась ему теперь неполноценной.

Придвинув стул ещё ближе к кровати (что прямо пропорционально усилило в парне ощущение тошноты), отец мягко, без нажима спросил его, почему (если, по его словам, он так хорошо себя чувствует) он уже вторую неделю проводит в горизонтальном положении. Может, всё-таки что-то не так? Сын повторил, что всё в порядке, и, понимая, что таким ответом отца не удовлетворить, всё же добавил, что просто читает интересную книгу. Он всё ещё не думал говорить о стихах, о том, что они появились в его жизни как нечто очень важное и серьёзное. Просто решил оправдаться при помощи книги. Но отец уважительно, со словами: «если ты, конечно, не возражаешь», попросил разрешения поглядеть, что это за «интересная книга», и парень не нашёл причин отказать ему.

Отец долго листал «Три века русской поэзии», часто заглядывая в содержание. Парню было непривычно смотреть на то, как отец переворачивает страницы, иногда мимолётно касаясь пальцем языка: кажется, парень никогда раньше не видел его за таким занятием.

Пока продолжалось чтение, за окном пролетел самолёт, оставив на безоблачном розовеющем небе идеально ровную черту, похожую на разрез скальпеля. Парень задумался о том, что эта черта, привнесённая в небо человеком, удивительным образом не уродует, а украшает небосвод.

«Так же и стихи, – сказал себе парень. – Они тоже идеально ровные, как эта полоска, хотя мир, про который они написаны, совсем не ровный. Стихи выравнивают мир».

Между тем черта начала медленно распухать, будто вспоротое небо выпускало из себя своё странное содержимое.

– Н-да… – сказал отец, выпрямляясь и расправляя затекшие плечи. – Что делать нам с бессмертными стихами…

Он вздохнул (парень не понял над чем) и вернул сыну книгу.

Летний вечер, который до этого казался продолжением дня, в одну секунду стал началом ночи. И отец, и сын сразу это почувствовали. Трудно было сказать, что именно изменилось (быть может, затих на улице какой-нибудь неумолчный детский голос, который служил до этого незаметным сердцебиением дня), но воздух комнаты, не освещённой электричеством, наполнился вдруг той тихой печалью, которую испытываешь у постели медленно угасающего человека. Эта печаль располагала к тихому откровенному разговору.

И отец рассказал, что до сих пор помнит даже запах той самиздатовской книжки со стихами Гумилёва, которая тайно ходила по рукам у студентов, когда он учился на третьем курсе института, а мама училась на первом. Это был тот же строительный институт, куда поступило нынешним летом большинство одноклассников парня и куда ещё совсем недавно собирался поступать он сам.

– Н-да… – повторил отец и процитировал снова: – Кричит наш дух, изнемогает плоть, рождая орган для шестого чувства…

«Пищит наш дух», – хотел поправить парень, но не стал. Он поглядывал на отца с осторожным удивлением. Он и не думал, что в отцовской жизни тоже имела место поэтическая страница. В свете этого неожиданного открытия ему сразу показались странными две вещи: первая – что отец ни разу не заговаривал с ним о стихах раньше, а вторая – что сегодня это обычный инженер-строитель, день ото дня выполняющий довольно скучную работу и больше половины своего свободного времени посвящающий телевизору.

Кажется, отец отчасти угадал недоумение сына, и почему-то заговорил после этого с более откровенным назиданием, словно стряхнув с себя печаль идущего на убыль дня и, казалось, даже делая некоторый акцент на том, что эту печаль надо уметь стряхивать.

– Ты, наверное, думал, что я кроме чертежей ничего в жизни не видел и не знаю?.. Не-ет, всё было: и стихи, и романтика, и песни у ночного костра. Только мы как-то умели это с делом совмещать. Одно другому у нас почему-то никогда не мешало. Между прочим (да ты, собственно говоря, видел у меня этот шов неоднократно), мне тоже пузо вскрывали. Грыжа у меня была. (На картошке вытаскивали из грязи трактор, и я переусердствовал, перед мамой твоей хорохорился). Я тогда уже не только учился, но и работал. И с мамой вовсю встречался. И знаешь – ничего. Отлежал, по-моему, даже меньше положенного, вышел, нагнал институтскую программу, на работу вернулся. И как-то это было совершенно без всякого героизма, в порядке вещей. Так что…

Отец не стал заканчивать фразу, видимо предлагая теперь высказаться сыну. Парень даже приблизительно понимал, каких именно слов ждёт от него отец: он должен сказать, что такой подход к жизни в порядке вещей и для него, что он тоже не раздувает трагедии из своего аппендицита, что, возможно, отец прав, и он действительно переживает после больницы некий моральный упадок, но ещё денёк-другой – и всё вернётся на круги своя. А ещё ему следовало сказать о стихах: что стихи – это так, ничего такого серьёзного. Не думает же отец, что он собирается стать поэтом?

Но почему-то парень ничего этого не сказал. Он молчал, чувствуя, как начинает от волнения потеть. Впервые в жизни он ощутил, что между ним и отцом что-то может вот-вот порваться, если уже не рвётся. И всё-таки он молчал.

Не услышав от сына ни слова, отец был вынужден заговорить с ним прямо, называя вещи своими именами.

– Ну, хорошо. – Стукнув ладонями по коленям, он встал и начал медленно ходить по комнате, иногда останавливаясь. – Ты же понимаешь, что ты профукал экзамены?

– Понимаю.

– Понимаешь. Это уже отрадно. Так вот, поскольку у тебя была на это уважительная причина, и поскольку я пребывал в святой уверенности, что ты сам горячо заинтересован в получении высшего образования… – На всякий случай отец и на этом месте сделал паузу, но ответом на неё снова было молчание. Тогда он заговорил с возрастающим недовольством:

– В общем, пока ты там мужественно превозмогал недуг, я решил как-то поправить ситуацию с твоим поступлением в вуз. Я созвонился и встретился с Игорем Витальевичем, Оловянниковым (ты его должен помнить, он ездил с нами на Оку, это у него тогда лещ огромный леску оборвал и он неумело так матерился; мы ещё смеялись, а он на нас обижался). Так вот, этот Игорь Витальевич давно в институте работает и, в общем-то, не последний там человек. И он сказал мне: «Какие вопросы! Конечно! Поможем парню». Он вообще сказал, что готов договориться с ректором, чтобы тебя зачислили на первый курс без всяких экзаменов. Я, говорит, ни на секунду не сомневаюсь, что парень у тебя хороший, потому что прекрасно знаю тебя.

Парень отвёл глаза, готовясь со стыдливой благодарностью принять весть о том, что он уже студент. На самом деле, он был бы рад этой вести, и, кажется, отец это почувствовал.

– Я надеюсь, ты не думаешь, что я на это согласился? – спросил он тоном, исключающим возражение.

– Нет, конечно, – соврал парень. – Это уж как-то совсем…

– Вот именно, – немного успокоился отец. – Я сказал, что ты у меня человек серьёзный, сознательный (я действительно так думал и, в общем-то, продолжаю думать до сих пор), и сказал, что ты, мягко говоря, будешь не в восторге, если узнаешь, что «папочка за тебя похлопотал». Вы, говорю, просто придержите, если есть такая возможность, одно место на бюджете и примите у него экзамен по всем правилам, когда он к вам придёт. Пускай, говорю, как все нормальные люди, тянет билеты и демонстрирует свои знания. Поступит – прекрасно, нет – нет. – «Ладно. Хорошо. Одобряем. Пускай приходит, как поправится. Комиссию какую-никакую сколотим, экзамен примем»… И я вроде как успокоился. Я даже сообщать тебе тогда ни о чём не стал. Пускай, думаю, будет ему приятный сюрприз: вернётся, начнёт переживать, что экзамены пропустил, а я ему тут и скажу, что всё хорошо, иди и поступай. Но я ожидал с твоей стороны хоть каких-то добровольных телодвижений в этом направлении… – Отец изумлённо поднял плечи и выдвинул нижнюю губу. – День проходит. Два. Неделя. Вторая уже к концу подходит – сынок лежит, как Илюшенька на печи, не шевелится…

Парень молча глядел в окно. Самолётная полоса распалась в разные стороны на жидкие изогнутые лохмотья, напоминавшие волокна сахарной ваты. В этих лохмотьях сложно было угадать след человека. Это были простые облака.

Отец поглядел туда, куда смотрел парень, и, видимо, в эту самую секунду смутно догадался, что стихи во всём этом деле играют куда более серьёзную роль, чем он мог предполагать.

– Я вот одного понять не могу: почему это, – он указал на книгу и задвигал ладонью у себя перед глазами, как бы стирая пелену заблуждений, – никак не монтируется в твоём представлении с нормальными жизненными устремлениями? В конце концов (если уж ты так крепко увяз в этой своей поэзии), обучение в строительном институте не лишает тебя возможности ни читать стихи, ни даже с успехом их писать. – Подумав, отец решил добавить: – Макаревич, например, по образованию архитектор. Гребенщиков, если угодно, закончил факультет прикладной математики. Людей знает вся страна. Осмелюсь предположить, что без высшего образования они бы не достигли таких успехов, потому что высшее образование – это некая интеллектуальная планка, необходимая для совершенно любого вида профессиональной деятельности…

Отец ещё довольно долго говорил о достоинствах высшего образования, снова присев на стул, а парень наблюдал за опустевшим меркнущим небом. Где-то раз в полминуты он машинально переводил взгляд на отца, чтобы удостоверить его в своём внимании, которого на самом деле не было, и возвращался глазами и мыслями к небу. Отцовские слова казались ему всё менее значительными. Их важность умалялась по мере нарастания их количества, а так же по мере прихода ночи. В комнате синело, серело, чернело. Отца уже было жалко. Хотелось спасти его, исчезавшего, съедаемого чернотой.

– Поэтому из-за одной книжки (пускай и хорошей, не спорю) ставить жирный крест на всём своём будущем… – завершал отец почти уже в полной тьме. – Ну… это как минимум, опрометчиво.

Он уже без особенной надежды подождал ответа и, как обычно, не дождавшись, спросил:

– Хотя бы в этом ты согласен со мной?

Что-то помешало парню сказать «да».

– Надо подумать, – произнёс он с трудом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации