Текст книги "Смерть Вазир-Мухтара"
Автор книги: Юрий Тынянов
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
В четыре часа он был у Прасковьи Николаевны. Он был неузнаваем.
Севиньи сидел с Дашенькой, и один глаз его остановился, когда он увидел Грибоедова. У Дашеньки было выражение девушки, знающей, что ее любят.
– Маркиз, известно ли вам, что старшая ветвь Севиньи, от коей вы происходите, прекратила свое существование?
Севиньи осклабился:
– С каких пор, Александр Сергеевич?
– С сегодняшнего дня.
– Я не понимаю, – пробормотал маркиз.
– Дашенька, друг мой, оставьте нас. Итак, маркиз…
Севиньи стал вставать перед грузинским чекменем.
– Первый вопрос, обращенный к вам: что вы скажете о Греции, вашей родине? Например, о Морее, славящейся продуктами бакалейными?..
– Я не понимаю, – бормотал Севиньи с остановившимся глазом.
– Безо всякого сомнения. Вопрос второй: сколько получаете вы за сведения о том, что я занимаюсь картежною игрою и состою в компании шулеров? Третий вопрос: кто вас бил в ресторации Матасси?
Слышно было, как белые фальшивые зубы били дробь.
– И четвертый вопрос: когда вы думаете покинуть этот дом навсегда?
Тут грек стал оседать, подаваться назад и сел бы снова в кресла, но Грибоедов двумя пальцами, почти не прикоснувшись, как бы схватил его за шиворот, и грек не смог сесть в кресла. Потом Грибоедов быстро отбежал к двери и распахнул ее. Медленно, с трудом, почти торжественно грек проходил в дверь.
Грибоедов следил глазами за ним – от кресел к двери.
На пороге грек мотнулся. Он стал вытаскивать что-то из кармана – верно, карточку, – нашел ее и протянул Грибоедову, как нищий протягивает прошение. Двумя пальцами взял Грибоедов эту карточку и пальцами же, не сгибая руки, сунул греку в карман.
– Прошу.
Дверь захлопнулась.
Прасковья Николаевна выбежала, смотрела, не знала, что случилось.
Грибоедов смеялся.
– Я подвергнул его острацизму…
Она схватила его за рукав и пробормотала:
– Александр, Александр… Пойти к Дашеньке.
Грибоедов остался один. Этот дом был его домом.
И обед, утихомиривающий все потери и все радости, потому что люди, теряющие родных и приобретающие их, все-таки обедают, – этот обед ничего не изменил. Он смотрел на заплаканную Дашеньку, которая плакала из-за него, и ему хотелось прижать ее, растрепать ей волосы, почти по-отцовски. Прасковья Николаевна, почему-то радостная, много говорила, но не о новостях, не о Сипягине, а о том, что было перед глазами, – о цветах на столе, и потом о своих рисунках – она рисовала, – что цветы ей не удаются, роза не удается, оттенка неуловима.
Предстояла встреча с Паскевичем, путь обходом через чуму, будущее государство. А здесь был его дом.
И тут впервые он осмелился посмотреть на Нину. Она смотрела на него испуганная, она оседала перед ним, почти как грек, опускалась перед ним, тяжелая, со ртом, который вдруг стал большим и раскрылся. Она была похожа на Леночку. И вместе с тем – она была и давешним комнатным, асессоровым виденьем.
Выходили из-за стола.
Грибоедов взял ее за руку и сказал просто:
– Venez avec moi, j’ai quelque chose a vous dire [Пойдемте со мной, мне нужно вам нечто сказать].
– Что?
Дальний отголосок грузинской речи был в русском слове. Она послушалась его, как всегда. Он пойдет, усадит ее за фортепьяно. Он будет ее учить.
Он пошел с ней через сад, ничего не говоря, словно никем не видимый. Оба они вдруг и сразу уклонились к ее дому, к дому князей Чавчавадзе. Они взошли в комнату.
И дальше идти было некуда.
Нина заплакала беззвучно, слезы стали течь из тяжелых круглых глаз, она засмеялась.
6
Их благословили. Потом, вечером, княгиня и Прасковья Николаевна долго сидели на крыльце и говорили тихо, очень тихо, опустошенные и уставшие, словно это они опять выходили замуж или как будто умер в доме человек и начиналась непонятная радость последних одеваний.
В темном закутке, на окошке сидели Грибоедов и Нина, и он повис у нее на губах.
Они сидели час и два, сидели всю ночь. Он учил ее целоваться, как раньше учил музыке, и тут тоже был тот же иноземный, детский отголосок, что в ее речи, что в ее игре.
7
Перед отъездом он сел и своим косым почерком, очень свободно, написал письмо Родофиникину. «Милый Финик, – хотел он ему написать, – пикуло-человекуло, финикуло, я вас знаю, мать вашу дерикуло, и плюю, милейшая букашка, на вас и на вашего сына. Желаю тебе, Финик, заболеть чумою, выздороветь и помнить преданность беспредельную Александра Грибоедова».
Вместо того он написал:
«Ваше превосходительство. Покорно благодарю за содействие ваше к отправлению вещей моих в Астрахань. Но как же мне будет с посудою и проч.? Нельзя же до Тейрана ничего не есть. Здесь я в доме графа все имею, а дорогою не знаю, в чем попотчевать кофеем и чаем добрых людей?.. Теперь поспешаю в чумную область.
(“Не хотите ли и вы…”)
По словам Булгарина, вы, почтеннейший Константин Константинович, хотите мне достать именное повеление, чтобы ни минуты не медлить в Тифлисе. Но, ради бога, не натягивайте струн моей природной пылкости и усердия, чтобы не лопнули.
(“А не то неприятностей от Паскевича не оберетесь”.) Примите уверения в непритворном чувстве… (“Каком?”)
…уважения и преданности беспредельной. Вашего превосходительства (“пикула-человекула”) всепокорнейший слуга А. Грибоедов».
И – на коня.
8
РАЗГОВОРЫ ГЕНЕРАЛА СИПЯГИНА ВЕЧЕРОМ ТОГО ЖЕ ДНЯ ЗА БУТЫЛКОЮ ВИНА С ПРИЯТЕЛЕМ ПОЛКОВНИКОМ
Я человек без предрассудков. Я – тактик. Я – стратег. Вот кто я.
Из областей военного красноречия я, например, какую предпочел? Стратегическую: просто фигуры страстей. Восклицание и возглашение – это вот фигуры. «Россияне, россияне, Петра Великого забыли!» – или: «Что, например, видим, что делаем? – Петра Великого погребаем!» Хотите верьте, хотите нет, – но вот представляю себе ясно: колесницы, войска, и вот везут покойного императора, и действительно вот – россияне! Петра Великого забыли!
Я в своей книге «Руководство для егерей» должен был написать, чтобы застрельщик не торопился. Ну, напишешь так – кто это запомнит? А я написал, пожалуйста.
Вопрос: Должен ли застрельщик торопиться при стрелянии?
Ответ: Нет, и напротив того.
Потому что это прямо идет в душу, поэтому и запомнится.
Или вдумайтесь, полковник, в эту фразу: «Горы есть ключ к овладению плоскости». Тут ведь, если хотите, вся кавказская стратегия заключена в одну фразу, в единое слово: ключ.
Или: наружный вид имеет большое оказательство. Ведь об этом, если хотите знать, никто не думает и не заботится. А в наше время, при покойном Александре, которого, кстати сказать, россияне тоже позабыли-таки, это было все. Le moral est bon [Нравственность хорошая] – и побеждали.
В Паскевича я не верю. Он озирается, и в этой черте – весь как на ладони у вас. Суворов озирался? Нет, Суворов не озирался. Милорадович озирался? И Милорадович не озирался.
Светило дня и звезды ночи
Героя видят на коне!
А у нашего графа бегают глаза. Уверенности нет, веры нет. Le moral est mauvais [Нравственность плохая]. Вы знаете, как Ермолов его прозвал? Граф Ерихонский. Как же, мне из Петербурга писали.
И я жду терпеливо событий. Правда-матка скажется, наша правда, солдатская. Я послал ему сегодня пакетец: иностранные газеты.
Пожалуйста – «Journal des de`bats» пишет: генерал Паскевич, талантами не одаренный, просто счастлив, удачлив, и всюду помогают ему les gens du malheur [пострадавшие], господа сенаторы, те, что на Сенатских площадях в декабре танцевали.
Я эти места карандашом обвел, в числе прочих разумеется. Пускай его поерихонится.
Я им удивляюсь. Как человек, как военный, как сын отечества – я им удивляюсь.
Сидит у него артиллеристом Бурцов, отличный полковник – и все решительно делает. А он ведь тоже, знаете, из стаи славной. У меня о нем вот такая тетрадь наблюдений. В солдатах – офицеры, инженеры тоже все за него делают. Слава отечества им дорога? Плюньте, дорогой полковник, плюньте, дуньте и перекреститесь. Россию они готовы моментально на месте уничтожить. Им слава отечества важна? Нет – просто им выслужиться смерть хочется, шкуру меняют, часа ждут. А потом извольте – тут как тут!
И вы думаете, полковник, – дураки? А вот и не дураки.
Вы думаете, здесь, например, господа тифлисцы, молодежь тифлисская, они довольны? Ну, а я этого не думаю. Только на балах изображаю это довольство всеобщее. И вот это уж пусть умрет с вами, полковник, и за дверь не выйдет: милейший наш губернатор, мой юный наперсник, господин Завилейский, – он кто такой? Нет, вы скажите, полковник! Кто такой господин Завилейский? А я скажу, пожалуйста. Господин Завилейский – поляк! Польша! Сейм народовый!
Ведь тут такое получается взаимное сосредоточение и узел, что хотите верьте, хотите нет, а ждешь: действительно вот – возьмет да и грянет!
Тут такая логистика нужна!
Я вот сегодня одного коллежского асессора заарестовал. Пишет в письме к приятелю – и как будто ничего тайного: «Влюблен, мол, в деву гор и жду часа». Но прислушайтесь, полковник: дева гор. Это что? Что это такое – дева гор? Что это за час такой, скажите, полковник? И чего его ждать, часа-то? А вот то-то и есть. Тут под девой гор, может, целое общество скрывается.
Скажу вам, как старому другу, с которым на поле брани, слава тебе господи, рядом стоял, – я знаю каждый их шаг. Я, но не Паскевич. Я затем здесь ведь главным образом и поставлен.
Но он чего требует? Он требует, чтобы я ему все свои рапорты посылал. Ну-с, а завтра потребуется, скажем, о нем самом рапорты писать? Так что же, и их ему направлять? Пожалуйста, подождет. Кто в деле, тот в ответе.
Я ведь понимаю, куда он метит: дескать, солдаты гарнизонные в крепостное состояние обращены, командирам дома строят, сторожами служат. Это у меня. А где тут крепостное состояние? Это городское благоустройство. Ну, а у самого – как христолюбивое воинство кормится? С небеси манна падает? Нет-с, кур да баранов побирывают, мародерством воинство-то промышляет. У меня ведь не его реляции имеются: «Ура! Фельдмаршал Суворов!» – я глаз свой далеко кидаю.
Ведь даже над Муравьевым, очень, очень близким лицом, приходится иметь наблюдение. Действительно, много-то ведь Муравьевых замешаны. Может, и в однофамильце кроется. Это хоть и странно, а однако же довольно вероятно.
Но за всем тем скажу вам: я устал.
Я ведь века Александра человек. Я тактик, но я устал. Мне хочется иногда, хотите верьте, хотите нет, забыться или даже пасть со славою. Вы не верите, полковник, что я задаю балы с политическими целями, как я, кажется, намедни вам говорил. Конечно, и это есть, но главное то, что я устал. Просто все неверно и колеблется. Я, может быть, разучился понимать людей.
Бросаюсь в поэзию – я ведь очень люблю стихи – и что же нахожу? Падение вкуса. Я люблю одни баллады Жуковского. Есть у меня рукопись Александра Сергеича, нашего жениха.
Прочел и бросил ее, полковник, в стол.
Я люблю смеяться – пожалуйста, мало ли сюжетов? Боккачио, например. Как загонял монах дьявола в ад девице. Это прекрасно, полковник. Неужели вы не читали? Я вам дам книжку. Но я прочел Александра Сергеевича комедию и поразился. Есть смешные положения, удачные портретцы, и кой-кому достается так, что любо. Но ведь уж над всем, над всем смеется без конца и без краю. Гвардия ему не нравится, видите ли, уж гвардия ему смешна стала. «Гвардионцы».
Это смешно? Это плоско.
Теперь к Паскевичу ускакал. Вдруг объявление о помолвке и вдруг скок. Я ему дал двенадцать казаков, пусть едет. Мне что? Эти его проекты о Закавказье! У меня есть сведения, весь этот проект читал я, в донесении, разумеется, но, хотите верьте, хотите нет, я над ним заснул.
Скучнейшие фантазии, как будто человек сидел, сидел, писал, писал, и все это ему приснилось.
И все-таки, полковник, вы знаете, кого я уважаю? Его. Все-таки. Все-таки уважаю.
В нем есть свободный тон, старый, московский. Он говорит свободно. Если хотите знать, я люблю его, полковник.
Я не тактик и не стратег, я хочу любви, мой любезный друг, и хочу свободной молодежи, чтоб они целовались, чтоб они плодились, черт их возьми совсем, чтоб они смеялись.
Эвоэ! – и неги глас!
Пускай он женится на девочке, пожалуйста. Выпьем за его здоровье.
За здоровье новобрачных, ура!
Я и вас, полковник, люблю. И помяните меня добрым словом, когда меня не станет. Пускай обо мне болтают тогда. Взвод, вперед!
Сипягин – грудь полков!
О, сколь он ужасает!
Помните, полковник?
А теперь помогите мне встать с кресел.
Я сам, кажется, не могу. Я употребил.
9
Грибоедов шпорил коня. Конь похрапывал, поднимаясь на отвесную гору.
Война не пахла кровью, она пахла хлебом. Он втягивал в ноздри ее плотный запах.
– Отчего здесь пахнет хлебом? – спросил вдруг доктор. Он трясся на лошади, как мешок с мукой.
Мальцов, стараясь прирасти к седлу и прыгая в нем, взглянул на доктора иронически.
– Это пахнет кровью, – сказал он значительно.
– Нет, верно, что хлебом, ваше благородие, – сказал линейный казак. – Извольте поглядеть: ямы.
Действительно, откосы при дороге были изрыты большими рытвинами.
– Это след ядер? – спросил важно Мальцов.
– Нет, зачем ядер. Сюда еще ядра не долетали. Это стоянка была. Это печка такая. Копачи на стоянке роют ямы, вот и свод и под. В другой ямке набьют колушков, смажут клейстером – вот квашня. И хлеб пекут. И еще кваску заведут.
И этот теплый хлебный запах, державшийся в теплой, накаленной земле, – было первое, чем встретила Грибоедова война.
Он чувствовал потребность заботиться о докторе, не умевшем ездить на коне, и даже о Мальцове, который думал, что это – первое «дело», и едва ли не воображал, что воюет. Проект у Паскевича пройдет; он вернется и женится на Нине. Или проект не пройдет – он вернется и будет жить с Ниной отшельником, еремитом в Цинондалах. Это имение Нины, там тонкий, синеватый воздух, трава, виноградники, и с балкона видно, как бежит Алазань, прохладная. А здесь горы и жара. А в Персию он не поедет и не хочет о ней думать: вещи ушли в Астрахань– дурак Финик услал, верительных грамот нет пока – император где-то на Дунае.
– Мы и бани, ваше благородие, в яме складываем, – говорил старший казак доктору. – Камелек из камня, бурьян запалим или кизик. Сверху – палатку, снизу дерном покроем. На палатку ведра три воды вылить, чтобы пар не выходил, и очень хорошая, легкая баня бывает.
Они взобрались на самую крутизну Безобдала, и тут их встретила ночь и гроза с черными тучами, фиолетовыми молниями, громом и ливнем. Они вымокли до костей. Доктор разделся догола, сложил платье и лег на него животом, охраняя от грозы. Казаки не смеялись, но Мальцов багровел от стыда за его поведение.
К Гумрам подъехали в семь часов дня. В Гумрах уже было тревожно.
Сообщение с главным отрядом было прервано, появлялись пыльные и какие-то закопченные, дымные верховые, передавали, что граф оставил Карский пашалык и с тылу его теснят турецкие партизаны, что была стычка у Черноморского полка в горах, за Арпачаем, и исход неизвестен.
Мальцов спросил у Грибоедова, краснея:
– Неужели поражение?
– Не думаю, – ответил Грибоедов спокойно, – так всегда.
Здесь, в Гумрах, война уже не пахла хлебом. Гумры – большое селение – было еще разорено персидской войной. В пустыне бесстыдно торчали печи и трубы, как внутренности несуществующих жилищ. Кошки, худые от голода, бегали по пепелищу. Одичалые ротные свиньи, которых защитил Коран – их не резали персияне, – поднимали кверху черные рыла среди развалин.
Небольшой дом был русской квартирой. Другой небольшой дом – карантин.
В Гумрах он получил записку от Паскевича: «Иду под Ахалкалаки. В Гумрах комендант даст вам безопасный конвой при одном орудии. Жду». Война и спешка удивительно способствовали краткости и даже красоте слога: «Иду под Ахалкалаки».
Переночевали в Гумрах, видели, как бегают карантинные стражи в длинных балахонах, с курильнями, похожими на кадила, и утром выехали.
Под Гумрами сразу наткнулись на отряд: две роты Козловского полка, две Карабинерного и сто человек выздоровевших шли к главному корпусу и не знали, где он.
Грибоедов скомандовал им: «Смирно!» – и взял их под команду. Он ехал с двенадцатью казаками, да еще двенадцатью гумринскими кавалеристами, за ними шла пушка, а за пушкой – его войско. У него уже было свое войско.
Сзади трясся обоз – арба с припасами, и в ней сидел статский человек – Сашка.
На каждом шагу на них могли напасть и уничтожить. И каждый шаг коня был легкий, отчетливый. Двадцать пятого июня они пробрались в главную квартиру, в Ахалкалаки, к графу Паскевичу.
10
От этого человека зависели две кампании – с персиянами и с турками, а стало быть, участь России в Азии, и больше: участь новой императорской России, участь Николая. От него зависела жизнь и смерть всех русских армий, жизнь и медленная смерть разжалованных за декабрь людей, о которых он писал донесения императору. От него зависела жизнь Кавказа, его устройство. От него зависел проект Грибоедова.
У Ермолова никогда не было такой власти.
Присмотримся к этому человеку.
Он был из тех людей, которые появляются на свет раньше своих предков. Он был выскочка, и знатность его была нова. Предок его, Цалый или Чалый Пасько, выехал с домишком и животом еще при царе Горохе из Польши. Этот генеалогический предок появился на свет, когда молодой Паскевич был сделан пажом, а раньше его не было. Раньше отец Ивана Федоровича Паскевича был мещанин полтавский. И именно он, а не Чалый Пасько обладал смелостью и денежным капиталом, которые передал сыну-полководцу.
Мещанин Федор Паскевич со товарищи взял при Екатерине поставку соли из крымских озер и через сильного человека добился от казны многомиллионных задатков «во ограждение от падежа волов». Волы остались живы, а соль была не доставлена. И мещанину Федору Паскевичу со товарищи угрожали взыскания и, стало быть, либо нищета, либо посылка на каторгу. Тут-то он и вознесся. В Петербурге он выказал такое ласкательство, такое придворное проникновение и быстроту денежного действия, что и ему и товарищам его простили и недоставленную соль, и миллионы. И вся Полтава праздновала победу Паскевича, потому что это был подлинно Полтавский бой: почти все обыватели Полтавы участвовали в соляной поставке.
И в скором времени у старого украинского мещанина появился предок Цалый Пасько, старый польский шляхтич, и Федор Паскевич через посредство все того же наружного оказательства и придворных проникновений поместил своих сыновей в Пажеский корпус. Мальчиком Иван Федорович служил камер-пажом при Екатерине. Он стал придворным офицером. Как новый человек с простым чутьем, он понял, что высший секрет придворных успехов вовсе не в тонкости и лести, а в грубости. Она называлась прямотой и откровенностью, и такой человек становился нужным двору, всегда втайне не уверенному в том, что творится за окном, – и легковерному. Под командой Паскевича служил великий князь Николай, и Паскевич выговаривал ему, покрывая его вины перед Александром, подозрительным, придирчивым и не терпевшим брата. Так он умел отличиться и приобрести заслуги заранее.
Он сопровождал великого князя Мишеля в путешествии и кричал на него. Он был человек отличной военной удачи, с грубым голосом и повелительными, короткими жестами.
Он был вовсе не бездарен как военный человек. В нем была та личная наблюдательность, та военная память, которая нужна полководцу. В молодости, в 1812 году, он взобрался первым на стену крепости и был ранен. Когда французы стреляли в лоб, он подумал: как было бы хорошо, если бы сзади и с боков палила в них русская артиллерия. И эта память ему пригодилась: он стал выдвигать на первое место артиллерию. Он был и неглуп по-своему – он понимал, как люди смотрят на него, и знал императора лучше, чем сам император. И он знал, что такое деньги, умел их употреблять с выгодой.
И вот все знали о нем: он выскочка, бездарен и дурак. Дураком его трактовали ближайшие люди уже через день по отъезде от него.
В петровское время умный князь Куракин сказал бы о нем: «Превеликий нежелатель добра никому». В Елизаветино время о нем сказал бы Бестужев-Рюмин: «Человек припадочный (случайный) и скоропостижный». А Суворов скрепил бы петушиным криком: «Человек предательный! Человек недальний!» Ермолов же звал его Ванькой и графом Ерихонским.
Никто не принимал его всерьез. Только у купцов висели его портреты, купцы его любили за то, что он был на портрете кудрявый, толстый и моложавый.
Есть люди, достигающие высоких степеней или имеющие их, которых называют за глаза Ванькой. Так, великого князя Михаила звали «рыжим Мишкой», когда ему было сорок лет. Ведь при всей великой ненависти Паскевич ни за что не мог бы назвать Ермолова, всенародно униженного, Алешкой. А его походя так звали, и он знал об этом. И сколько бы побед он ни одержал, он знал, что скажут: «Какая удача! Что за удачливый человек!»
А у Ермолова не было ни одной победы, и он был великий полководец.
И Паскевич знал еще больше: знал, что они правы.
Самая наружность лишила его места среди великих полководцев. Небольшой, розовый, колбаской нос, заботливо отпущенные лихие усы и баки, и выпуклые глаза. Он был из посредственного теста, ему не хватало лишних черт, которые создают героев.
Как человек новой знатности и придворный, он говорил почти всегда по-французски. Русская же речь его была отрывиста и похожа на ругань.
С ужасом иногда он чувствовал, что действительно удачлив, что в его славу полководца замешался все тот же Цалый Пасько, которого никогда не бывало.
Елиза довершила дело. Она была московская барыня и понимала его совершенно. Щурила на него глаза и цедила сквозь зубы: «Вам следовало бы, друг мой, поменьше спать после обеда».
И вот, когда он уяснил себе, как понимает его Елиза, он стал бояться ее как огня и стал тем, чем был: превеликим нежелателем добра никому.
Он был занят недоверием к окружающим. Он все высматривал, не смеются ли над ним. Был нерешителен, колебался во всех военных планах, а жесты его были короче и повелительнее, чем надо бы, и крики на подчиненных грубее, чем у человека власти. Он растерял свои военные познания, свою военную память на этой недоверчивости и боялся неудачи, когда у него случались только удачи. Он забыл, что сам восставал против излишней военной выправки, и недоверчиво косился на строй, требуя выправки, потому что придирчивость – грозное свойство и заставляет забывать о человеке, который придирается.
Он прогнал из армии всех ермоловских насмешников и заменил их разноплеменными хищниками. Влиятельные лица, окружавшие его, были: корнет Абрамович – поляк, еврей или татарин, заведовавший его конюшнями; старый доктор-итальянец Мартиненго, шарлатан с поддельным аттестатом; испанский полковник Эспехо, которого, неизвестно почему, прозвали Екимом Михайловичем, и Вано Карганов, замешанный в дело о фальшивых княжеских документах, – армянин, которого звали Ванькой Каином.
Как же он побеждал?
11
Может быть, именно оттого, что он был плохой стратег.
Он так колебался, он был до того нерешителен и вдруг отчаянно смел, так часто менял план одного и того же движения, что путал все неприятельские планы. Карл Австрийский писал по окончании кампании Паскевичу, что он с редким умением путал стратегические принципы. Умения большого, может быть, здесь не было, нерешительность и внезапность были подлинные, – но они пригодились и привели к удаче.
За Паскевича побеждала необходимость.
У него было много денег и мало войска. Война была объявлена сразу же, без отдыха, вслед за персидской кампанией, и нельзя было подготовить обозы в достаточном количестве. И вот вместо тяжеловесных магазинов брали у жителей легкие арбы, которые были способны передвигаться по каким угодно крутизнам.
Население кавказское ждало случая, чтобы восстать. Тыл был не обеспечен. И поэтому в первый раз в русском военном деле главными были не пули, а деньги.
За исключением курдов, у которых просто брали, за всякую реквизицию платили.
И в первый раз – потому что было мало войск и много денег и артиллерии – родилась колонна, и было оставлено каре в действиях против турецкой кавалерии.
Миних во время императрицы Анны строил войска сплошным прямоугольником: кавалерия в центре каре и с фриза, артиллерия – по углам, пехота – штыками во все стороны.
Так было легко защищаться и трудно нападать.
Румянцев убрал поэтому лошадей с фриза и разбил армию на несколько каре: при Ларге было пять каре и главное – на главной линии; при Кагуле пять каре в одну линию, с кавалерией в интервалах.
Суворов нашел, что такой строй не способен маневрировать. При Рымнике было шесть каре, по два батальона в каждом, с кавалерией на третьей линии.
В своих «Беседах с солдатами» Кутузов писал: «Каре против мусульман, ни одной колонны. Но при перевесе врага – каре должны соединяться в колонны». Такой порядок был гибче, но всё в нем зависело от храбрости пехоты.
Артиллерия, разбросанная по углам, теряла три четверти своего огня. Паскевич не доверял храбрости пехоты, он полагался на деньги и на ядра. Поэтому он разделил войска на колонны по трем линиям: в первых двух – пехотные колонны с артиллерией в центре, в третьей – кавалерия, тоже с артиллерией в центре.
Турецкие бешеные атаки встречали глубокие колонны; пока они врубались в них, артиллерия без помехи их решетила. Это не было планом, это было необходимостью. А необходимость эту понял не Паскевич. Ее понял человек, о котором Паскевич просто-напросто молчал: полковник Иван Григорьевич Бурцов, «из стаи славной».
Случайность и необходимость рождали новую войну, дурные качества полководца делали Паскевича полководцем нового типа.
Бурцов был его главным артиллеристом и, будучи начальником траншей, взял Карс. Ему помогал солдат Михаил Пущин, военный инженер. Миклашевский командовал прикрытием. Победу довершил полковник Леман. Коновницын был квартирмейстером. Обер-квартирмейстером всего Кавказского корпуса был Вольховский. Всю корреспонденцию безграмотного графа вел сотник Сухоруков. Все были ссыльные.
Паскевич был полководцем, которым руководили политические преступники.
Большим его военным качеством было то, что он умел ими пользоваться. Выбросив ермоловских людей на улицу, окружив себя международным обществом хищников, он пользовался политическими преступниками. Его любимец испанец Эспехо потребовал за исправление дороги на Карс через Мокрую Гору – сто тысяч рублей. Паскевич не доверял ни солдатам, ни полковникам, ни даже Елизе. Он боялся всех и всего.
Он послал солдата Пущина проверить полковника Эспехо. Солдат Пущин нашел в три дня другую дорогу. За это Паскевич ругал его полковнику Эспехо и обещался отдать под суд.
Доверяя им военные дела, он доносил на них в Санкт-Петербург. «Journal des débats», который Сипягин послал графу, был прав: в удаче повинны были люди декабря.
Так побеждал граф Эриванский.
12
Белая высокая палатка возвышалась над серыми и, как бык над барантой, стадом овец.
– Покровитель мой, бесценный покровитель мой, – сказал Грибоедов и опустил голову.
– Ну-ну, – поцеловал его в лоб маленький Паскевич. – Здоровье как? Елиза? – Он усадил его.
В палатке было просторно и чисто. На столе лежали бумаги. Грибоедов достал пакеты.
– От Завилейского… От Сипягина…
Паскевич, нахмурясь, сорвал печати и стал бросать бумаги на стол. Потом отодвинул их, не читая.
– Как ехали?
– По вашей милости, благодетель мой, превосходно. А по дороге привел к вам войско.
Паскевич поднял брови.
– Отряд заблудился, я его взял под команду и привел.
– А, – сказал Паскевич и через минуту улыбнулся. Он был рассеян и недоволен.
– В Петербурге что?
– Только о вас, граф, и говорят.
Паскевич перестал дергать ногой.
– Государь так вас любит, вспомнил, как вы в Вильне с его величеством на брюхах лежали над картами и ругались.
Паскевич улыбнулся по-настоящему. Лицо его стало почти красивым.
– Ну-ну, – сказал он тонким голосом. – Что ж, помнит еще.
– Всё полно вами. Аллилуйя поют.
Паскевич перестал улыбаться.
– Все в друзья полезли. Даже Бенкендорф.
– Ага! – усмехнулся Паскевич.
– Как вы воюете, Иван Федорович? Пушкин бесится, хочет ехать к вам.
– Ну что ж, пусть едет, – сказал Паскевич. – Мм… да, – размялся он, – воюю. Людей нет, начальники избалованы. Всё начинаю снова. Ну да авось-либо. Ну, а вы – министр?
– Вашею милостью, граф.
– Погуляли?
Грибоедов почти не улыбнулся, и Паскевич вдруг захлопотал. Грибоедов был похож на Елизу.
– Да, теперь вам в Персию ехать надобно. Дело трудное.
– Да уж гаже и быть не может.
– Да, – сказал Паскевич поспешно, перебивая, словно наступая кому-то на ногу, – так вот, извольте видеть, попрошу мне именно обо всем доносить. В Петербурге дело мало разумеют.
– Нессельрод сетует несколько на медленность действий.
Паскевич побагровел.
– А вот бы ему ко мне на помощь идти. Медленность. Тут полки повернуться не умеют. Много он в тактике разумеет, свинья. И покорно прошу доносить мне первому, а их извещения сообщать. – Он постукивал о стол красным кулачком. – Касательно же Персии: деньги нужны мне. Я ведь не бог, без денег воевать не умею. Нужно вам ехать.
– Я полагал бы, граф, что здесь, в Тифлисе сидючи, я с них более денег смогу получить. А как туда прибуду, дело уж будет другое, они торопиться перестанут, и я вдруг окажусь у них заложником.
Паскевич подумал и вдруг погрозил ему пальцем.
– Ну да, – улыбнулся он покровительственно, – оставьте. На месте виднее. Вторая статья – истребите вы мерзавцев этих там, дезертёров. На всю Европу срам. При Ганже весь ихний правый фланг дезертёры были. Вывести их надобно. И перепороть. Pas de quartier [Без пощады].
– Нессельрод главным почитает, чтоб отряд Панкратьева из Урмии и Хоя освободить, по уплате, и к вашей армии присоединить.
– Оставьте Нессельрода. Я эту войну веду, а не Нессельрод. Пусть Панкратьев в Хое и сидит. Не нужно мне его отряда. У него солдаты избаловались, чуть не те же дезертёры. Он мне всю армию запаршивит.
Он постучал пальцем по столу, смотрел рассеянно на Грибоедова и на пакет с газетами.
Вошел адъютант, розово-смуглый, с черными усиками, Абрамович.
– Ну, тут без церемоний, – сказал Паскевич, еще сердитый и только через секунду улыбнулся неохотно. – Погуляйте. Палатку разбили уже? Ну-ну. Мы еще поговорим. Гуляйте осторожнее, сюда долетают пули.
Вот она, власть – в этом рыжем маленьком толстяке, вот эти сосиски пальцев и колбаски бакенов, ставшие уже несмешными. Вот он держит судьбу России в своих коротких пальцах. Как это просто. Как это страшно. Как это упоительно.
13
Вечером черное небо обняло, как руками, баранту палаток, и, как обиженные, загорелись постовые фонари. Грибоедов сидел у Паскевича. Паскевич был взъерошен, ослеплен. Грибоедовский проект он выслушал, однако, по привычке внимательно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.