Текст книги "Смерть Вазир-Мухтара"
Автор книги: Юрий Тынянов
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Глава десятая
1
Дремлет в поле Ольгово хороброе
гнездо, далече залетело.
«Слово о полку Игореве»
О, дремота перед отсроченным отъездом, когда завязли ноги во вчерашнем дне, когда спишь на чужой кровати, и в комнате как бы нет уже стен, и вещи сложены, а ноги завязли и руки связаны дремотой.
Из порожних тул поганых половцев сыплют на грудь крупный жемчуг, без конца.
Дремлют ноги, что чувствовали теплые бока жеребца, лежат руки, как чужие государства.
Дышит грудь, волынка, которую надувают неумелые дети.
Тириликает российская балалайка на первом дворе.
Дремота заколодила дороги, завалила хворостом, спутала Россию, подменила ее в потемках Кавказом. Какая долгая дорога даже здесь, с третьего двора на второй, со второго на первый – не перебраться через порог, не найти калитки. Стоят часовые.
Тириликает балалайка на первом дворе.
Одеяло сползает с ног, ноги стынут, и дремоте кажется, что человек переходит через холодный ручей. Снова натягивается одеяло, и ручей высыхает. Встречается человек с родными и друзьями, но все они безымянные – дремота позабыла имена. Силится человек на кровати вспомнить имя, и нужно ему назвать женские руки, которые здесь, близко.
Ярославна плачет в городе Тебризе на английской кровати. Она беременна, и беременность ее мучительная.
Тириликает казацкая балалайка на первом дворе.
Ведет дремота бумажное делопроизводство об одном каком-то неприятном деле, и ни за что ей не вспомнить, почему дело возникло, и каков нумер, и как зовут того человека. Но дело самонужное, человек этот провинился. Кажется, он русский человек, и кажется, он кому-то изменил, чуть ли не Россию он предал. А где Россия?
Дремота заколодила дороги, спутала Россию. И нужно разгрести тысячи верст хворосту, чтоб добраться и услышать: плачет Ярославна в городе Тебризе.
Тириликает российская балалайка на первом дворе.
О, дремота, упадшая на тело российское! Копошится в дремоте безымянный Паскевич, увязнул на заднем дворе – тегеранском? московском? – Чаадаев, и нет никого в воздухе, сером, как глаза Нессельрода. Тихо стало. Это в сумерках роются, разрывают хворост скрипучими лопатами, добираются до лежащего на кровати под чужим одеялом человека.
Перестала тириликать балалайка на первом дворе.
На три удара открылась, скрипя, калитка русского посольства.
Стоял человек и требовал немедленного свидания с господином Грибоедовым.
2
Поеживаясь от ночного холода, в халате и туфлях, Грибоедов щурился на человека, которого ввели два казака. Очки, он помнил, положил на столик, а на столике их не было. Две свечи колебались и чадили. Сашка застрял позади, в дверях, и наблюдал. Он был в исподнем платье.
Вошедший человек был большого роста, в простой одежде: кулиджа его лоснилась, а баранья шапка была в лысинах.
– Мне нужно переговорить с вами наедине, ваше превосходительство, – сказал он по-французски.
Грибоедов помедлил.
– Кто вы? – спросил он осторожно.
– Я имел честь угощать ваше превосходительство на приеме у его величества и был у вас по делу. Вероятно, вы не узнаете меня из-за одежды.
Грибоедов махнул рукой казакам и Сашке.
– Садитесь, – сказал он.
Ходжа-Мирза-Якуб опустился на стул прямо и бережно. Он оглядывал комнату, в которой еще стояли чемоданы. Снег таял на его востроносых богатых туфлях. Потом, слегка вздохнув, как человек, уставший от дела, о котором предстояло говорить, он начал:
– Ваше превосходительство! Простите меня за ночное беспокойство. Фамилия моя Маркарян, и я происхожу из города Эривани.
3
Уже столетие назад слово «измена» казалось взятым из оды или далекого предания. Уже столетие назад заменил Мицкевич «изменника» – «ренегатом».
Перешедший границу государства изменял не государству, а одежде, речи, мыслям, вере и женщинам. Немецкий поэт, принужденный жить в Париже, писал, что мысли его сосланы во французский язык. Двоеверие, двоеречие, двоемыслие – и между ними на тонком мостике человек.
Столетие назад государство русское имело руководителем иностранной политики Нессельрода, человека многоязычного и поэтому бессмысленного. Терялась граница между дипломатическим дамским письмом и изменничьим шифром.
«Измена» стала словом военным и применялась только в том случае, если человек изменял один раз, – двукратная измена уже переходила в разряд дел дипломатических.
Самсон-хан, выдачи которого добивался Александр Сергеевич, друг Фаддея, был изменником не потому, что изменил России, а потому, что изменил Павлу, Александру и Николаю. Он был ренегатом. Прапорщик Скрыплев просто болтался у русской миссии. Он не был ни изменником, ни ренегатом. Для него в языке существовало другое слово: переметчик.
Пространство и время по-разному влияют на слово «измена». Пространство делает его коротким и страшным. Солдат пробирается ночью во вражеский лагерь и предается врагам. Несколько сот сажен бездорожья, лесистого или голого, ровного или гористого, меняют его навсегда. Замешиваются, теряются – не границы государства, а границы человека.
Фаддей, верный и любимый друг Александра Сергеевича, русский офицер, передался французам, сражался против русских войск в 1812 году, попал в плен к своим и стал русским литератором. Восемь лет сделало измену расплывчатым словом, пригодным для журнальной полемики.
Простое дело переметчика.
Русский поэт Тепляков, бывший в 1829 году свидетелем турецкой кампании, так ее описывает:
«Посреди толпы увидел я двух турецких переметчиков. Один из них поразил меня своим колоссальным ростом, своей гордой, воинственной поступью; другой – блеском женоподобной красоты своей, цветом юного, почти отроческого возраста. Оба явились к нашим аванпостам и передались, наскучив дисциплиною регулярных войск, посреди коих принуждены были тянуть лямку».
Им задержали жалованье – сорок пиастров.
И все же нет слова более страшного, чем измена. Государства оскорблены ею, как человек, которому изменила любовница и которого предал друг.
Ходжа-Мирза-Якуб, человек большого роста, учености и богатства, был евнух.
Его оскопило государство персиянское, без злобы и ненависти, потому что этому государству требовались евнухи. Были места, которые могли заниматься только людьми изуродованными – евнухами. Пятнадцать лет росли его богатства и росли пустоты его тела. Он был священною собственностью шахова государства, личной собственностью шаха. Жизнь его была благополучна. В руках его были большие торговые дела и гарем. И руки его принадлежали, как и сам он, шаху. Он почувствовал, что эти руки – его, что они – простые, человеческие руки, белые и в перстнях, когда он обнимал девочку по имени Диль-Фируз.
Грязный шамхорец отнял ее. Он не противился. Да она и не жила у него. Ему казалось, что будет лучше, если ее не будет и у Хосров-хана. Потому, как скучно ему стало, он понял, что это не совсем так.
Тут случилось, что человек со свободными движениями и небрежный просидел перед шахом час без малого. В сапогах. В первый раз за всю жизнь Ходжа-Мирза-Якуб видел, как шах, каждый жест которого он понимал, задыхается, как пот каплет с его носа. Шах был недолговечен, английский доктор подбивал его на новую войну, и войну будет вести Аббас-Мирза. Богатства евнуха были поэтому тоже недолговечны. Он подумал, глядя на Вазир-Мухтара, что власть его велика, но что ему недостает многого: знаний.
Он совершил много ошибок: визит Алаяр-хану нужно было нанести первым, а доктора Макниля посылать от своего имени не нужно было.
Знания были у него, у Ходжи-Мирзы-Якуба.
Вазир-Мухтар представлял Россию. Для евнуха Россия была ранее бумагами из посольства, разговорами и записками доктора Макниля. Теперь она стала Эриванью, где жили его родители и где он сам жил мальчиком.
Может быть, на секунду Эривань привела его к монастырю Эчмиадзина и к Бабокацору, где он попал в плен, и кончилась Тебризом, где его оскопили. В этот день он подписался на одной квитанции: Якуб Маркарян, хотя всегда подписывался: Мирза-Якуб.
Это всё и решило. Границы евнуха Ходжи-Мирзы-Якуба замешались. Он был тегеранским человеком, но основным местом его жительства была снова Эривань. Пятнадцатилетняя жизнь в Тегеране была временной жизнью скопца, восемнадцатилетняя жизнь в Эривани была молодостью, вечерним столом, за которым сидит его отец и разговаривает с соседом, а мать покрывает чистой скатертью стол. Ходжа-Мирза-Якуб был богат и жил в почете. Якуб Маркарян был безвестный эриванский человек.
Когда он вернется домой, мать покроет чистой скатертью стол. Он смотрел на свои белые, длинные, опозоренные руки. Он не вернется домой с пустыми, немужскими руками. Соседи не будут смеяться над ним.
Снова Вазир-Мухтар сидел, заложа ногу на ногу, перед шахом в полуторапудовой одежде, и шах задыхался.
Он сидел час, и какие-нибудь две минуты сидел на его месте перед Фетх-Али-шахом Якуб Маркарян, оскопленный в городе Тебризе.
Якуб Маркарян, который знал многое и у которого были руки полные, белые, унизанные перстнями.
По росту он был не ниже Вазир-Мухтара, по бесстрастному лицу не хуже.
Потом он виделся с Вазир-Мухтаром наедине, но ничего ему не сказал. Когда же Алаяр-хан пригрозил Ходже, что будет его бить по пятам, сказал в раздражении, будто это Ходжа-Мирза-Якуб указал на его жен Вазир-Мухтару и что будто Ходжа-Мирза-Якуб был в стачке с его собственным евнухом, он решился. Доля правды была в этом, Мирза-Якуб покрывал своего товарища, и Мирзу-Якуба будут, возможно, бить по пяткам.
Медленно, не торопясь, все взвесив и обдумав, действовал Мирза-Якуб. Он совещался с Хосров-ханом и Манучехр-ханом. Они запирались по часам, и Хосров выходил с блуждающими глазами, а Манучехр – согнувшись.
Они колебались – может быть, действительно не стоило дожидаться смерти Фетх-Али и стоило перейти к Вазир-Мухтару. Оба они были русскими уроженцами.
Но Ходжа-Мирза-Якуб не колебался более. Ему казалось, что всю жизнь он только и думал, что о русском посольстве. И когда была дана прощальная аудиенция Вазир-Мухтару, он привел в порядок все свои дела: уложил все вещи в пять сундуков, а квитанции за вещи, купленные им для гарема, письма и деньги – в маленький сундучок.
Вечером он прошелся мимо русской миссии и слышал стук молотков и суетню во дворе. В два часа ночи он был у Грибоедова. И Александр Сергеевич Грибоедов, друг изменника Фаддея Булгарина, требовавший немедленной выдачи изменника Самсона, слушал рассказ Ходжи-Мирзы-Якуба.
Ходжа-Мирза-Якуб не был изменником, потому что по Туркменчайскому трактату уроженцы областей русских или отошедших по этому трактату к России имели право вернуться на родину.
4
Грибоедов запахнул халат и сжался. Было холодно в комнате. Он закрыл на минуту глаза. Потом он сказал:
– Я не могу вас принять тайно ночью – все мои дела должны быть известны и явны. Мне не нужны секреты персиянского двора. Поэтому теперь вернитесь в дом свой. Подумайте хорошенько. И если вы действительно желаете вернуться на родину, приходите в другой раз, днем, чтобы я мог принять вас под свою защиту.
Сашка в казакине, накинутом на исподнее платье, светил евнуху. Евнух спускался по лестнице. Грибоедов видел, как он остановился у конца лестницы, посередине двора и потом медленно, нехотя пошел прочь.
В восемь утра принесли Грибоедову отказ шаха в выдаче Самсона.
В восемь часов пришел Ходжа-Мирза-Якуб с тремя слугами во второй и последний раз. Ходжа-Мирза-Якуб остался в русском посольстве, и ему отвели комнату во втором дворе. Комната выходила на юг.
5
– Скажите, пожалуйста, правда ли, что, когда гарем выезжает за город, даются сигналы ружейными выстрелами и все убегают с дороги, а неубегающие подвергаются тюремному заключению?
– Нет, это неправда. Когда мы выезжаем в Негеристан на гулянье, нет отбою от нищих и зевак.
– Да, но Шарден описывает это. Шарден – надежный источник.
– Вы забываете, господин доктор, что Шарден жил, когда существовали во Франции рыцари, а Россия, кажется, не имела даже императоров.
Доктор Аделунг сидел у евнуха и расспрашивал его о восточных обычаях.
– Я видел здесь у одной женщины бумажку на локте, даже несколько выше локтя, на веревочке. Что это такое?
– Изречение из Корана.
– Я так и думал, – сказал с удовольствием доктор. – Амулеты.
Евнух посмотрел на него и улыбнулся.
– Женского корана, доктор.
– Женского?
– Его величество поручил принцу Махмуду-Мирзе собрать и записать женский коран. Он во многом отличается от мужского.
– Но это совершенная новость, – сказал озадаченный доктор. – Чем же отличается?
– Когда прибудут мои книги и рукописи, я дам вам ответ.
– Вы – образованный человек… – сказал доктор, слегка озадаченный.
– Образование мое скудное.
– Вы образованный человек, – сказал доктор строго, – вы напишите свои воспоминания, мы вместе переведем ваши рукописи, и господин Сеньковский издаст их в Петербурге. Успех будет шумный.
Ходжа-Мирза-Якуб помолчал.
– У вас большая библиотека?
– Всё мое имущество помещается в семи ящиках.
– Когда прибывают ваши рукописи и книги?
– Я жду их с часу на час. Мои слуги, слуга господина Грибоедова и двое ваших чапаров отправились за ними.
Прошло полчаса.
– А скажите, пожалуйста, – спросил доктор, – есть ли в женском коране расхождения по поводу омовений?
– Есть, – ответил Мирза-Якуб и выглянул в окошко.
Сашка, курьеры, Рустам-бек и его люди стояли на дворе. Сашка разводил руками. Вид у него был серьезный. Вещей евнуха с ними не было.
Рустам-бек передал Ходже-Мирзе-Якубу письмо от шаха. Письмо было ласковое и приглашало Якуба вернуться для переговоров.
6
Так они сидели и разговаривали о женском коране, и Ходжа-Мирза-Якуб становился литератором, товарищем Сеньковского.
Ничего не изменилось в Тегеране. Разве только опустела площадка перед русским посольством. Но она пустела исподволь, родители, получившие детей своих и не получившие их, – разъехались, армяне с прошениями рассеялись. А сейчас не стало и торговцев.
По ночам три больших машала освещали вход в русское посольство, и дым от машалов бежал пылью по красным и как бы нагретым лужам.
Тряпки, смоченные нефтью, сухими выстрелами трещали в железных клетках, на длинных древках машалов.
Дверь была наглухо замкнута, и у двери стояли сарбазы. За дверью говорили о женском коране. Ничто не изменилось за дверью. Но изменилось, нарушилось нечто по ту сторону ворот.
Доктор Макниль был бледен, его дрожки стояли то у дворца Алаяр-хана, то у дворца шаха.
Государство английское менялось в эти дни: его восточная политика была в руках белых, немужских, унизанных перстнями, опозоренных человеческих руках. И не только в них: она была уже в узких, длинных, цепких пальцах русского поэта, действовавшего в силу трактата.
И были уже разграблены семь сундуков Ходжи-Мирзы Якуба, запечатанные Манучехр-ханом. Исчезли квитанции на вещи, купленные евнухом для гарема, исчезли рукописи и записки.
Исчезли и письма разных лиц – в том числе и доктора Макниля. Не было, стало быть, и того женского корана, которым так интересовался доктор Аделунг, желавший издать его под редакцией Сеньковского.
7
– Послать сарбазов и взять Ходжу из посольства.
Таково было мнение шах-заде Зилли-султана.
– Но это явное нарушение трактата, и пропадет восемь куруров.
Но Зилли-султан ночей не спал именно из-за этих куруров, заплаченных изменником Аббасом.
– Вернуть Ходже все его имущество и наградить по-царски. Склонить обещаниями. Когда же он выйдет из посольства, убить его, – было предложение Алаяр-хана.
Доктор Макниль еще утром в разговоре с Алаяр-ханом одобрил этот план.
– Он не поверит.
– Выдать кяфиру Самсон-хана, и тогда он согласится на выдачу Ходжи, – было мнение Зилли-султана.
Самсон мозолил ему глаза. Если друг Аббаса не будет охранять отцовского дворца, Зилли-султан много не потеряет.
– Я ему послал уже дестхат о выдаче Самсона. Дестхат у него. Он не хочет выдавать Ходжу.
– Вызвать к себе на загородную дачу Грибоедова, – и в это время убить евнуха, – предлагал Алаяр-хан.
– Это явное нарушение трактата.
Но этого бы и хотелось Алаяр-хану. Каджарская династия пусть повоюет еще раз.
Абдул-Вехаб, дервиш с лицом Никиты Пустосвята и колтуном нечесаных волос, внес тихое предложение:
– Вызвать его на духовный суд.
Доктора Макниля на этом совещании не было. Курьеры день и ночь скакали в Тебриз.
8
Дело перешло в духовный суд.
Якуб Маркарян был собственностью шаховой. Собственность эту охраняла сила, более могущественная, чем государство, шах и его сарбазы: шариат.
Старый человек с крашеной бородой, невысокого роста, сидел в Тегеране для того, чтобы охранять шариат. Имя его было Мирза-Масси. Ему были известны все повеления шариата, закона, под которым ходит сам шах.
Мулла-Мсех, человек с бледным жирным лицом, человек святой жизни, служивший в мечети Имам-Зумэ, был его правою рукою.
Когда Иран нищал от войны и податей, наложенных кяфиром, Мирза-Масси молчал: это было наказание Божие, наложенное на Каджаров, которые лицемерно подчинялись шариату, но действовали исподтишка по-своему. Не он воевал с кяфирами.
Когда жены Алаяр-хана перешли под русский кров, Мирза-Масси сказал: нечистые суки ищут нечистых кобелей. Обе они были кяфирками. Мирза-Масси не одобрял обычай брать женами кяфирок. Не он писал мирный договор с кяфирами.
Теперь евнух, пятнадцать лет исповедовавший ислам, убежал к кяфирам, чтоб ругаться перед безбородыми и безусыми, как он, кяфирами над исламом.
Мирза-Масси и Мулла-Мсех сидели у шаха. Не они воевали, не они писали мирные договоры. Но они сидели над шариатом. Дело перешло в духовный суд.
В тот же вечер шах услышал слово, которого долго не слыхал: джахат.
Он ничего не возразил. Он хотел одного: освободиться от этих дел, которым не было конца, освободиться от уплаты куруров – его хазнэ была полна, но кяфир и до нее добирался, – забыть о кяфире, уехать в Негеристан, отдохнуть, руки Таджи-Доулэт пусть успокоят его. Он был стар.
– И всё же, неужели джахат?
В тот же вечер он уехал тайком в Негеристан с женою своей, своей дочерью Таджи-Доулэт, без огласки.
Да. Джахат.
В тот же вечер уехал с юным Борджисом и всеми своими людьми за город доктор Макниль – тоже отдохнуть, рассеяться немного, подышать чистым воздухом. Всего на один день.
Джахат.
Священная война.
Против кяфира в очках. Священная война города против человека.
– Запирайте завтра базар и собирайтесь в мечетях! Там вы услышите наше слово!
9
Самсон пообедал, отер рукавом усы, пригладил бороду и послал за Борщовым.
Борщов, хлипкий, с бегающими глазами, прибежал тотчас. Они заперлись.
– Вот что, – сказал Самсон тихо, – людей завтра начинай готовить. Послезавтра выступаем. Без шуму. Понял?
– Понял, – сказал Борщов и качнул головой.
– Мы в Мазендеран теперь пойдем. Там леса хорошие. Палатки все как есть захватить. Довольство перевел уже.
– Есть уже дестхат? – жадно и с пониманием спросил Борщов.
– Черта им дестхат, – сказал Самсон и выругался. – Ихним не дадимся, сарбазов на печку пошлем. Мало штыка, так дадим приклада. Нету никакого дестхату, дело нерешенное, только вечером дело решится.
Дестхат о выдаче Самсона с его батальоном лежал уже у Грибоедова, и Самсон знал об этом.
– Ты до вечера ничего людям не говори, – сказал Самсон. – Слышь, Семен?
– Я что ж, я ничего, куда ты, Самсон Яковлич, туда я. Вместе воевали, вместе по уговору и лягем.
– Вот.
Самсон подумал.
– Ты, Семен, на меня не обижайся. Я знаю, что у тебя обида на меня.
Борщов развел руками.
– Мало чего бывало, так всё не упомнишь.
– Я эту гниду к чертовой матери услал. Пусть чешется об забор. – Самсон говорил о Скрыплеве, которому Борщов завидовал.
Борщов встал.
– Военное дело. Обижаться нам не приходится.
Вечером Самсон опять послал за Борщовым.
– Никому, Семен, не говорил?
– Как ты сказал, Самсон Яковлич. Только видно, что знают.
– Ну так вот, никаких приготовлений не делай. Никуда мы пока что не выступаем.
– Что так?
– Не будет дестхату. Вот и все. Только вот что: здесь шум, может, будет.
Борщов смотрел внимательно.
– Так людям не баловаться.
– Как скажешь, все одно, – сказал уклончиво Борщов.
– А я говорю: не баловаться, – сказал Самсон и вдруг побагровел. – Из казармы никого не выпускать. Слышь, Семен? Все отвечать будут. Запереть казармы. – Он заходил по комнате, топча сапогами ковры.
И давно уже не было Борщова в комнате, а Самсон все ходил по коврам кривыми кавалерийскими ногами в смазных сапогах, как баржа по мелководью. Потом он остановился, спокойно набил трубку, задымил и снова стал ходить. Раз в нерешительности он посмотрел на дверь и сунулся было в нее. Потом махнул рукой, сел и уставился на стену, на ковер с развешанным оружием. Посмотрел на кривой ятаган, который ему подарил в прошлом году Хосров-хан, и на свои кривые ноги.
– Ну и что? – спросил он негромко. – Тебе какое дело? Ништо.
И нижняя губа отвисла у него, как в обиде.
10
В этот день Мирза-Масси говорил народу.
В этот день Мулла-Мсех говорил народу в мечети Имам-Зумэ.
В этот день спор шел между городом и человеком, мирным трактатом и шариатом, Персией и Европой, Англией и Россией.
В этот день привезли наконец в русскую миссию подарки шаху, сильно запоздавшие. Ящики выгружались на дворе.
Вечером метнулся тенью к русскому посольству человек. Спокойны были улицы, лежащие близ русского посольства.
Человека привели к Вазир-Мухтару.
Он был бледен, и глаза его блуждали.
– Ваше превосходительство, – сказал он трясущимися губами, – я прихожу от имени Манучехр-хана. Мулла-Мсех и Мирза-Масси говорят сегодня народу. Они объявили джахат.
Грибоедов закрыл глаза. Он стоял спокойно, только глаза его были закрыты.
– Ваше превосходительство, – лепетал человек, – ваше превосходительство, отдайте, пока не поздно, Мирзу-Якуба.
Грибоедов молчал.
– Или пусть сегодня вечером Мирза-Якуб пройдет тайно в мечеть Шах-Абдул-Азима, ваше превосходительство, это два шага, только через ров перейти. В мечети его никто не тронет, ваше превосходительство. – У человека были слезы на глазах, и он трясся.
– Если кто-нибудь, а особенно русский подданный, – медленно и чужим голосом сказал слова закона Грибоедов, – приходит под русское знамя и находится под его покровительством, – я не могу его выгнать из посольского дома. Но если Якуб сам захочет уйти, я мешать не буду. Прощайте, господин Меликьянц.
Человек неверными шажками, запинаясь, скатился с лестницы, и Грибоедов послал через десять минут Сашку с запиской к евнуху.
Сашка вернулся и доложил:
– Господин главный евнух просили передать, что если ваше превосходительство захотят, так они завсегда рады исполнить, но только сами не согласны.
– Спасибо, Саша, – сказал Грибоедов. – Спасибо, Сашенька, ты верно передал.
– А господин Меликьянц прямо не в себе приходили, – прибавил Сашка, довольный.
– А теперь позови сюда, голубчик, Мальцова Иван Сергеича.
– Будьте добры, Иван Сергеич, – сказал Грибоедов Мальцову холодно, – написать ноту. Изложите все мои поступки со сносками на статьи. От самого приезда в Иран. Выражения допустите сильные, но титулы все сохраните. Закончите примерно так: нижеподписавшийся убедился, что российские подданные не безопасны здесь, и испрашивает позволения у своего государя удалиться в Россию, или лучше – в российские пределы. Всемилостивейшего, разумеется.
Мальцов встревожился.
– Есть какие-нибудь известия?
– Нет, – сказал Грибоедов.
– Сегодня же составить?
– Лучше сегодня. Простите, что обеспокоил.
Когда Мальцов ушел, Грибоедов взял листок и начал изображать:
aol, otirsanatvfe e’asfrmr.
По двойной цифири листок означал:
Nos affaires vont tres mal [Наши дела очень плохи]/
Кому писал это Александр Сергеевич? Он положил листок к бумагам на столе, не дописав его. Выдвинул ящик, пересчитал деньги. Оставалось немного, расходы были большие. Он становился скуповат.
11
Так наступила ночь, и никто в русском посольстве, кроме евнуха Мирзы-Якуба и Александра Сергеевича, не знал, о чем говорил растерянный человек.
Сашка о нем забыл. Он читал на ночь любимую свою поэму «Сиротка», сочинение господина Булгарина. Потом он улегся. Грибоедов сидел у себя, и окно его было освещено поздно.
– Всё сидит, – сказал казак, взглянув в окошко со двора.
– Да, дела, – зевнул другой.
12
И вот перед ним встала совесть, и он начал разговаривать со своей совестью, как с человеком.
– Дело прошлое, оставь свои бумаги, не хлопочи так над бумагами.
– Присядь, подумай.
– Ты сегодня пнул ногой собаку на улице, вспомни.
– Неприятно, – поморщился Грибоедов, – но, вероятно, она привыкла.
– Ну что ж, жизнь не удалась, не вышла.
– Здесь ты прожил даром и совершенно даром…
– Птичье государство, Nephelokkukigia?
– Кто это сказал? – заинтересовался Грибоедов. – Птичье государство? Ах, да это доктор говорил.
– Зачем ты бросил свое детство, что вышло из твоей науки, из твоей деятельности?
– Ничего, – сказал Грибоедов негромко. – Я устал за день, не мешайте мне.
– Может быть, ты ошибся в чем-нибудь?
– Зачем же ты женился на девочке, на дитяти, и бросил ее. Она мучается теперь беременностью и ждет тебя.
– Не нужно было тягаться с Нессельродом, торговаться с Аббасом-Мирзой, это не твое дело. Что тебе сделал Самсон? Нужно больше добродушия, милый, и даже в чиновничьем положении.
– Но ведь у меня в словесности большой неуспех, – сказал неохотно Грибоедов. – Все-таки Восток…
– Может быть, нужна была прямо русская одежда, кусок земли. Ты не любишь людей, стало быть, приносишь им вред. Подумай.
– Ты что-то позабыл с самого детства. Твои шуточки с Мальцовым! Ты ошибся. Может быть, ты не автор и не политик?
– Что же я такое? – усмехнулся Грибоедов.
– Может быть, ты убежишь, скроешься? Ничего, что скажут: неуспех. Ты можешь выдать евнуха, ты можешь начать новую жизнь, получишь назначение.
– Да мимо идет меня чаша эта.
– Ты же хвалился, что перевернешь всю словесность русскую, вернешь ее к истокам простонародным, песни ты хотел, театра русского.
– Я не хвалился, – сказал холодно Грибоедов. – Просто не удалось.
– И притом всё это преувеличено. Я надену павлиний мундир, выйду, и они уймутся.
– Разве же впрямь нет России, нет словесности? Кажется, это зависть. Ты маменьки боишься, мой милый. Отсюда и провор.
– Вспомни о Кате, ты ведь любил ее.
– Золото мое, – сказал тихо Грибоедов и улыбнулся смущенно.
– У тебя будет сын, Нина его будет качать: люшеньки-лю-ли… Ради сына…
– Ты можешь выдать евнуха, ты сам можешь укрыться в мечети.
(– «Завтра же поднести подарки шаху».)
– Отрастишь бороду, как Самсон… Чего уж тут ловчиться. Будут Цинондалы.
– Может быть, не поздно еще?
– Поздно, не поздно, – отмахнулся Грибоедов рукой, как от надоевшего болтуна. – Я всё знаю сам.
– Но бежать нужно, бежать. Это очень страшно умирать – больше ничего не увидишь, не услышишь.
– Я не хочу об этом думать, – сказал Грибоедов, – Я честно исполнял трактат, – сказал он и встал.
Он нехотя взял со стола какую-то кипу бумаг – может быть, дестхат о Самсоне, может быть, счета Рустам-бека или шифрованные записки. Он затолкал их в камин и зажег. Бумага тлела, плохо загоралась, тяга была дурная.
Вошел Мальцов с листком в руках.
– Разрешите прочесть вам… Вы сами растапливаете камин? – спросил он, озадаченный. – Вы больны? Где Александр?
– Александр спит, – сказал Грибоедов, не оборачиваясь. – Александр спит, Александр спит, – тихо запел он.
– Вы больны, – сказал, чего-то дрожа, Мальцов. – Может быть, позвать доктора? Почему вы жжете бумаги?
– Я вовсе не жгу бумаги, – серьезно ответил Грибоедов. – Бумага плотная, сырая, она еще не скоро сгорит. Не мешайте мне, прошу вас, Иван Сергеич.
И Мальцов ушел.
Бумага горела ярко. Стало тепло. Тогда Грибоедов стал обогревать руки перед камином.
– Тепло, – сказал он весело, – всё всегда хорошо.
И, ложась спать, он укутался в одеяло и еще раз посмотрел на огонь. Потом повернулся к стене и заснул сразу же здоровым, спокойным и глубоким сном.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.