Текст книги "Молодожены"
Автор книги: Жан-Луи Кюртис
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
В светской жизни эта пара участвует весьма активно. В конце концов Дамочке удалось убедить мужа, и он в конце концов с этим согласился, что после восьми часов, проведенных в служебном кабинете, принимать по вечерам гостей или ходить в гости – необходимая разрядка. Поэтому по приходе домой ему надлежит незамедлительно принять душ, переодеться и проглотить тонизирующую таблетку, чтобы подготовиться к предстоящему длинному вечеру. Что до Дамочки, то она готовится к вечеру с пяти часов дня. Карусель званых обедов приводит нашу супружескую пару поочередно к другим супружеским парам, которые, в свою очередь, в какой-то день пообедают у Дамочки и ее мужа. Программа увеселений, сообразующаяся со временами года, строго регламентированная, словно церемониал какого-то двора, предусматривает, помимо званых обедов, два ежемесячных посещения совместно с двумя-тремя супружескими парами модного кабаре. Стереотипность званых обедов сказывается решительно на всем: на меню, сервировке стола, на том, как расставлены цветы на скатерти, на туалетах дам и застольных разговорах. И все же микроскопические различия, доступные лишь многоопытному глазу, помогают сотрапезникам не забывать, у кого именно они нынче в гостях, и не чувствовать себя чем-то вроде дрессированных лошадей на цирковой арене. Во время вечеров, которые Дамочка, ее муж и их друзья проводят в кабаре, они особенно четко видят себя как бы со стороны, в ролях молодых супругов «в духе времени». Этот спектакль доставляет им огромное удовлетворение: чувства, которые они изображают, постепенно перерождаются в подлинные чувства или почти подлинные, и вскоре все эти пары оказываются спаянными общим «чувством товарищества», но некоторое соперничество все же остается, а также дух соревнования; и тут снова незначительные различия между этими парами (прежде всего экономического порядка – мужья занимают один более, другой менее блестящее положение) поддерживают в каждой из них иллюзию своей индивидуальности. Дамочка, например, читает буржуазные еженедельники с большим рвением и вниманием, чем ее подруги, поэтому она лучше информирована о том, что происходит в мире книг, кино и театра. В этой компании она слывет интеллектуалкой. К тому же ей единственной выпала честь быть на «ты» с администратором ночного клуба в Сен-Жермен-де-Пре. Быть накоротке с администратором клуба, с его «художественным руководителем», считается в кругу Дамочки лестным. А то, что у этого типа морда сутенера и он не колеблется нарушать уголовный кодекс, не играет никакой роли, даже напротив, эти отметины неправедной жизни сообщают ему в их глазах живописность, они придают его личности пикантность неконформизма и авантюризма. («Ну и мерзавец наш Фредди!» – «Настоящий подонок, но как очарователен!» – «И знаете, при всем при том он не лишен сердца, я его просто обожаю».) Так или иначе, кто же откажется быть на «ты» с человеком, чьи фотографии иногда печатают в иллюстрированных журналах и который, как говорят, находится в самых интимных отношениях с одной принцессой из круга завсегдатаев модных кафе, чьи любовные похождения поражают фантазию средних классов на всех широтах.
Другая сфера социальной активности Дамочки, которой она отдается каждое утро, как только муж уходит на службу, а дети в школу, это телефон. Между десятью утра и полуднем она обзванивает всех своих подруг, а они звонят ей. Прежде всего надо поблагодарить ту, у которой они были накануне, потом посплетничать насчет этого вечера с каждой из приглашенных туда дам. Этот вид социальной деятельности является западным эквивалентом «палабра»[41]41
У негритянских племен – собрание, на котором они всем скопом обсуждают всевозможные вопросы
[Закрыть] диких племен или, быть может, неопознанным рудиментом какого-то доисторического обряда, когда пещерные люди, еще не привыкшие пользоваться только что созданным языком, тренировались, бормоча что попало, опьяненные возможностью произносить членораздельные слова. Ничто не дает Дамочке такого острого ощущения полнокровной жизни и связи со своим поколением и миром, как эта утренняя болтовня по телефону. Вместе с тем это вполне невинное занятие помогает ей бороться с одиночеством, ибо, несмотря на наличие мужа и детей, Дамочка пуще всего боится одиночества.
В ряде газет есть рубрики, где перечислены книги, которые надо прочитать, спектакли, которые надо посмотреть, выставки, на которых надо побывать. Эти рубрики мощно питают интеллектуальную жизнь Дамочки. Она покорно следует их указаниям. Она не раз говорила своим подругам, употребляя американское выражение (она вообще часто употребляет этот незаконнорожденный жаргончик, который один ученый профессор окрестил «франглийский», тщетно надеясь тем самым убить его в колыбели): «Вы еще не видели этого фильма? Бегите скорее, это must!» Всецело, даже с какой-то яростью отдаться каждой «новой волне» – ее золотое правило. Этому правилу сравнительно легко следовать. И Дамочка явно предпочитает доверять оценкам печати, чем своему непосредственному ощущению или суждению, которое, однако, существует и бывает верным. Вот маленький пример тому. Десять лет назад Дамочка высоко ценила – или ей казалось, что ценила, – Альбера Камю. А теперь она от него отказалась, потому что одна из газет, чьи установки она принимает безоговорочно, опубликовала «уточняющую» статью, весьма мало лестную для писателя. Дамочка тут же учуяла, что Камю перестал быть великим писателем в глазах всех, за исключением разве что скаутов, и она трижды, если не больше, отрекалась от него. Зато она стала превозносить до небес Жана Женэ, хотя втайне испытывает (тут она ничего не может с собой поделать) отвращение к самим темам его произведений.
Словарный запас Дамочки постоянно пополняется теми готовыми словесными клише, которые порождает калейдоскоп событий: «я отношусь к себе самокритично», «функциональные декорации», «операция «Отпуск», «он вышел на финиш». Любит она также и словечки театрального жаргона: «это большая накладка», «здесь нужна чистая перемена», «он такое отлудил!». Два ее самых любимых эпитета, конечно, «забавный» и «сумасшедший». Кроме того, у нее нынешняя манерка придавать всем своим утверждениям вопросительную интонацию, прибавляя к ним слова «разве нет?», употребляемые в смысле «не правда ли?»: «Это хорошо, разве нет?»
Во время званого обеда, когда Дамочка овладевает беседой и говорит без умолку, увы, несколько дольше, чем хотелось бы, с апломбом изрекая всевозможные общие места, муж бросает иногда на нее косой взгляд, и взгляд этот странным образом совершенно лишен нежности. Лицо мужа при этом застывает, становится каменным. Так проходит несколько секунд. Потом это напряженное жесткое выражение вдруг разом спадает – словно он смиряется, сдается, и он нервным жестом подносит бокал к губам. В таких случаях он пьет немного больше обычного.
Хотя Дамочка хорошо обеспечена и живет привилегированной жизнью, она полна обид. Одним словом, Дамочка неудовлетворена и явно дает это понять, хотя никогда не формулирует этого в словах. Прежде всего потому, что каждый день все больше удаляет ее от того славного времени, когда ей было 20 лет и мир, казалось, существовал только для нее. Беда, если твои молодые годы прошли в таком обществе и в такую эпоху, которые обожествили молодость. Впрочем, в этом пункте муж разделяет тревогу и тайные страдания жены. Быть может, он страдает даже больше ее, потому что, если Дамочке еще не дашь ее возраста и она в свои тридцать с лишним лет сохранила известную грацию, привлекательность мужа ушла безвозвратно. Служба, заботы о карьере, чересчур обильная пища, слишком короткие ночи – все это изменило его: волосы на висках заметно поредели, на лбу появились залысины, подбородок отяжелел, шея раздалась, а вся фигура излишне уплотнилась. Короче, он быстро и нехорошо стареет, сознает это и страдает. А ведь когда-то он был сияющим юношей, этаким принцем, властвовавшим над всеми сердцами. Теперь уже никто не провожает его восхищенным взглядом, и он не властвует ни над женой, ни над детьми – вот разве что над своей секретаршей.
Есть и другой источник неудовлетворенности, но он мучает больше Дамочку, а муж готов с этим смириться. Оба они понимают, что, какие бы усилия они ни делали, до вершины пирамиды им не добраться. Социальной пирамиды. Быть на «ты» с администратором модного ночного клуба – это все же жалкий симптом светских успехов. На вершине пирамиды обосновалось космополитическое общество, состоящее из людей с громкими именами и крупными состояниями – главное, крупными состояниями, – и еще когорта знаменитостей: те два социальных сектора, которые, видно, навсегда останутся недосягаемыми. И когда в каком-нибудь баре Дамочка узнает ту или иную знаменитость, лицо которой всем знакомо, она пожирает ее взглядом. Она понимает, что у этой звезды нет никаких оснований ею интересоваться. Это сознание ее терзает, делает ее порой агрессивной по отношению к своим подругам, так как люди иногда бывают агрессивны к тем, кто им подобен, не прощая именно того, что те – зеркало их самих, В минуты прозрения, впрочем редкие, она вдруг осознает убожество своего тщеславия, тщетность усилий, стереотипность своего языка и манер; она чувствует, что постоянно разыгрывает для себя и других какую-то комедию и что сама она чем-то похожа на мадам Бовари. Тогда она бывает готова разрыдаться, и, может, дай она волю нахлынувшим чувствам, она стала бы простой, сердечной женщиной, была бы счастлива своей жизнью с мужем и детьми и терпеливо оберегала бы их повседневное благополучие. Но это благословенное просветление, едва возникнув, проходит, уступая место привычным наваждениям, постоянной неудовлетворенности. Именно потому, что Дамочка в одно и то же время привилегированна и неудовлетворена, она является крайне консервативным элементом общества. Поскольку она привилегированна, она заинтересована в стабильности той социальной системы, которая обеспечивает ей положение в обществе, покупательную способность, благосостояние, комфорт – короче, позволяет продолжать сон наяву («Современная молодая женщина, красивая, в духе времени» и т. д.). А поскольку она неудовлетворена, она стремится компенсировать то, чего ей не хватает, все более интенсивным потреблением материальных благ, которые являются символами богатства, и упорной надеждой на дальнейшее продвижение мужа по служебной лестнице – вплоть до самых высоких постов. Стремление к приобретательству и жажда повышения – вот самые надежные гарантии политической покорности и конформизма. Само собой разумеется, эта супружеская пара придерживается либеральных взглядов, у них расплывчатые прогрессистские симпатии, это значит, они осуждали войну в Алжире (хотя муж, тоскуя о французском величии, связанном с понятием «империя», был озабочен потерей этой старой экзотической провинции), а теперь осуждают расизм и приветствуют обуржуазивание пролетариата. Но ведь эти оценки составляют тот «интеллигентный минимум» (как есть «жизненный минимум»), который считается обязательным в среднем классе: иначе «думать» нельзя… Но вот зато гонка атомного вооружения их не волнует, так как этот вопрос уже вышел из моды, и на обобществление средств производства они тоже не согласны, ибо эта акция привела бы к краху предприятия, в котором работает муж, равно как и к трагическому понижению жизненного уровня, который и сейчас наша Дамочка считает абсолютно недостаточным. Одним словом, этот ограниченный и более чем умеренный прогрессизм, по сути, является не чем иным, как символом их кастовой принадлежности наравне с соответствующей квартирой и устройством приемов. Режим прекрасно ладит с такого рода прогрессистами. Между либерально-капиталистической Францией и гражданами типа Дамочки и ее мужа царит полное взаимопонимание. Всегда в погоне за всем самоновейшим, загипнотизированные проблемами-однодневками, в вечных метаниях за новыми товарами ширпотреба и за новыми развлечениями, какие только может им сервировать «культура», кондиционированная всеобщим снобизмом, свирепствующим в шестидесятые годы, Дамочка, ее муж и им подобные являются самым податливым человеческим материалом в руках технократов и власти».
Вероника аккуратно собирает листочки и кладет их на стол. Лицо у нее каменное. Ни слова не говоря, она встает, уходит в комнату девочки и плотно притворяет за собой дверь. Ее приглушенный голос долетает до гостиной. Она разговаривает с дочкой, которая, оказывается, еще не спит. Можно предположить, что Вероника нежно воркует с маленькой, что ей обычно несвойственно. Похоже, она несколько педалирует нежность. Жиль не двинулся с места. До сих пор он делал вид, что погружен в чтение. Теперь он отрывает глаза от страницы и бросает взгляд на листочки, лежащие на столе. Дверь открывается, в комнату входит Вероника, берет с каминной полки пачку «Голуаз», достает сигарету и прикуривает своим обычным мужским жестом. Она явно нервничает, откидывает назад волосы, затягивается и выпускает дым. Затем она садится в кресло напротив Жиля, поднимает с пола газету и разворачивает ее. Шуршание бумаги делает молчание все более нетерпимым. Так проходят минута или две, не предвещающие ничего хорошего.
– А я и не знала, – наконец говорит она, – что ты умеешь писать. – Голос у нее сухой и резкий. – Тебе бы следовало использовать этот маленький талант. Вдруг повезет, тебя опубликуют, ты подзаработаешь, и мы сможем хоть немножко поднять наш жизненный уровень.
Интонация, да и конструкция фраз не оставляют никакого сомнения относительно чувств, владеющих Вероникой. Жиль захлопывает книгу, пытается улыбнуться.
– Надеюсь, ты не сердишься, – говорит он. – Это шутка, не более того. Я не придаю этому никакого значения.
– И все же над этим шедевром ты трудился несколько часов. Но я говорю серьезно, раз ты умеешь писать – пиши! Желательно в более легком жанре. То, что можно загнать куда-нибудь. Это пошло бы на пользу всем: для тебя – приятное занятие, для меня – минуты покоя, а для твоей маленькой семьи – дополнительный доход.
Он на секунду опускает глаза, щеки его дергаются, словно он страдает. Когда он наконец решается ответить, голос у него становится хриплым:
– Вероника, мне не хотелось бы, чтобы ты говорила со мной таким тоном. Нам не стоит ссориться…
– Каким тоном? – резко обрывает она его.
– Ты взбешена, и я думаю, что…
– Я? Ничуть! Я просто хочу дать тебе хороший совет. А то в последние дни перед зарплатой бывает туговато, совсем не вредно было бы это изменить. Ты же отлично знаешь, что я материалистка и мне необходимо жить все лучше и лучше. Как та Дамочка, которую ты здесь описываешь (она метнула взгляд на листочки на столе).
– Здесь речь идет об Ариане, а не о тебе…
– Об Ариане, в самом деле? Не считай меня, пожалуйста, большей идиоткой, чем я есть.
– Вероника, я никогда не считал тебя идиоткой. Положи, пожалуйста, газету, раз ты ее не читаешь.
Снова молчание, очень напряженное. Она так и не повернула головы в его сторону, ни разу. Где-то внизу хлопнула дверь. Вероника комкает страницу газеты, которую она наверняка не читает. Жиль наклоняется, протягивает руку к Веронике, словно хочет коснуться ее плеча или затылка. Резким движением она отстраняется, как-то сжимается.
– Ты не впервые меня критикуешь, – говорит она. – Это становится просто невыносимым. Никак не могу взять в толк, какие у тебя основания относиться к нам с Арианой свысока. Сам-то ты отнюдь не супермен.
– Я никогда не выдавал себя за супермена.
– Да, но ты говоришь и ведешь себя так, словно ты внутренне убежден в своем превосходстве.
– Неверно.
– Ты презираешь своих друзей, особенно тех, кто достиг более блестящего положения, чем ты. Не буду утверждать, что ты им завидуешь, но все же иногда трудно этого не подумать.
– Твои друзья, – отвечает он уже более твердым голосом, – являются вариантами весьма банального современного типа: это новая ипостась все того же претенциозного мещанина, который все время что-то изображает. Кино, да и только… Люди, которые все время играют, наводят на меня смертельную тоску. Тут я ничего не могу поделать. Нет у меня вкуса к стереотипной продукции.
Она выпрямляется и смотрит наконец ему прямо в лицо. Глаза ее мечут молнии.
– По какому праву ты утверждаешь, что они стереотипны? – восклицает она в бешенстве. – Твое высокомерие просто невыносимо. Да кто ты такой, в конце концов, чтобы всех судить? Жалкий полуинтеллигент! Да такого добра, как ты, навалом во всех бистро Латинского квартала, лопатой не разгребешь. В полночь их выметают на улицу вместе с опилками и окурками.
– Не ори, стены тонкие.
– Пусть соседи слушают, если хотят.
– Можно все обсудить спокойно.
– Я ничего не намерена обсуждать, даже спокойно. Я хочу сказать только одно: когда человек так неприспособлен к жизни, как ты, он не может презирать других за успех.
– Вот, успех! Лишь это тебе важно.
– А почему бы и нет? Когда есть выбор между успехом и прозябаньем, почему бы не выбрать успех? Учти, что неудачники тоже стереотипны…
– Для тебя люди, которые не зарабатывают десять тысяч франков в месяц и не обедают каждый вечер в обществе, – ничтожества. Если я так выгляжу в твоих глазах, если я не заслуживаю другой оценки, то тут ничего не попишешь. Нам просто надо расстаться.
Проходит некоторое время, прежде чем она отвечает.
– Я только сказала, что ты неприспособлен к жизни, вот и все, – отвечает она немного погодя.
– В чем именно, объясни, пожалуйста…
– Да во всем, Жиль! – восклицает она, вдруг смягчившись. – Только ты не отдаешь себе в этом отчета. Я тоже не сразу заметила, но после того, как мы поженились… И даже в Венеции, во время нашего свадебного путешествия… Впрочем, Ариана меня предупреждала…
– Я ждал этого поворота. Продолжай!
– Конечно, в эмоциональной сфере и во всем остальном ты вполне нормален, как все. Но в других отношениях…
– Ну, например?..
– Ты не говоришь как другие, не ведешь себя как другие, ты ни с кем не чувствуешь себя раскованно, за исключением двух-трех людей. Это заметно, не думай. Ну начать хотя бы с того, как ты одет. Я ведь пыталась заняться этим, но ничего не вышло. Ты никогда не бываешь элегантным, про тебя никак не скажешь: «Элегантный мужчина». А между тем и фигура у тебя хорошая, и костюмы я тебе сама выбираю. Но тут уж ничего не поделаешь, всегда в какой-нибудь детали прокол. Все дело в том, я думаю, что тебе на это плевать. Но ведь именно это и значит быть неприспособленным. Человек, который хочет чего-то добиться в наши дни, в нашем мире, не может не обращать внимания на то, как он одет, какое он производит впечатление. И во всем остальном то же самое. Ты какой-то не от мира сего, словно с луны свалился, я даже не понимаю, как ты справляешься с работой на службе. К счастью еще, ты добросовестен и точен – это тебя, наверно, и спасает… В обществе ты всегда говоришь невпопад, словно не слушаешь, о чем идет речь, ты как бы отсутствуешь, думаешь о чем-то своем… Вот когда ты на кого-нибудь нападаешь, дело другое, тут уж ты в полном блеске. Издеваться ты умеешь. Тогда ты возвращаешься на землю и находишь обидные слова… Или другой пример – твои отношения с сестрой. Когда вы бываете вместе, ты ведешь себя так, будто вы однолетки, вы гогочете, словно дураки какие-то, и никак не можете остановиться. Вас любая чушь смешит. Ваше чувство юмора мне просто недоступно. Если это вообще юмор, что еще надо доказать. Ну и так далее. Вот все это я и называю быть неприспособленным. Жить с таким человеком, как ты, очень трудно. Ты слишком многое презираешь. На все смотришь свысока.
– Это неверно, Вероника. Я никого не презираю. Просто мне несимпатичны люди, которые ведут себя неестественно, все время что-то изображают, как твои…
– А-а, мои родители? – восклицает она с новой вспышкой гнева. – Ты вволю поиздевался над моим отцом и его познаниями в живописи. Я никогда тебе не прощу, как ты его разыграл в первый же вечер после нашего возвращения из Венеции, придумав эту идиотскую историю с вымышленным итальянским художником.
– Ну, это не такой уж криминал.
– Свое мнение о моем брате ты от меня тоже не утаил: оно оказалось не блестящим. Если послушать тебя, то он корыстный, вульгарный тип… Ты бьешь наотмашь, и бьешь жестоко.
– Знаешь, тебе тоже случалось…
Звонок в дверь. Они застывают, выжидая несколько секунд.
– Пойду открою, – говорит Вероника и встает.
– Не надо. Мы сейчас не в состоянии принимать гостей.
– Тем хуже для нас.
Она идет в переднюю, открывает дверь. Раздается зычный голос.
– Добрый вечер, Вероникочка. Я оказалась в вашем районе, ходила навещать больную знакомую. Вот я и подумала, раз я уже здесь, надо заскочить к вам, хотя уже поздно. Надеюсь, я вам не помешаю? Я только на минутку.
И мадемуазель Феррюс, разодетая, в горжетке из рыжей лисы, входит в гостиную. Жиль встает и подставляет тетке лоб для поцелуя.
– У вас здесь как в курилке. Что за воздух! Добрый вечер, племяш. Я ходила проведать бедную Женевьеву Микулэ, это настоящая пытка. Ну, как поживаешь? Что-то ты плохо выглядишь.
Она плюхается в кресло, из которого только что встал Жиль. Вероника с поджатыми губами стоит поодаль и глядит на них недобрым взглядом.
– Дети мои, я умираю от усталости, – говорит мадемуазель Феррюс простодушно. – У вас такая крутая лестница! А после того, как я час просидела у изголовья этой несчастной, у меня вообще нет никаких сил. Ты помнишь Женевьеву Микулэ?
– Нет. Кто это?
– Да не может быть, ты ее знаешь! Когда-то ходила к нам шить. Конечно, ты был еще маленький, но ты не мог забыть. Это моя давняя подруга, еще по пансиону, но потом она обнищала (мадемуазель Феррюс говорит это таким тоном, как если бы сказала: «вышла замуж за чиновника министерства общественных работ» либо «постриглась в монахини»). Она из очень хорошей семьи, ее отец был полковником, представляешь. Потом случилась какая-то неприятная история, им пришлось все продать с молотка. По-моему, за всем этим стояла какая-то содержанка, брат полковника был известным гулякой. Они все потеряли; бедняжка Женевьева не смогла совладать с жизнью… Она ходила к нам шить. Мы давали ей работу из милосердия, потому что толку от нее было мало… Это такая копуха! Можно было пять раз умереть, пока она что-нибудь доделает до конца… В общем, все это очень печально.
– Она больна? Что с ней?
– Конечно, самое плохое, – говорит мадемуазель Феррюс, сощурившись, и взгляд ее становится острым, как буравчик. – Самое-самое плохое. У нее уже появились пролежни, теперь под кроватью ей поставили какой-то механизм, чтобы кровать все время тряслась. Мне там просто дурно стало. Эта тряска, запах лекарств…
– Может быть, выпьешь рюмочку коньяку или ликера?
– В принципе мне следует отказаться, но если у вас есть что-нибудь слабенькое вроде анисового ликера, я бы выпила глоточек. Как себя чувствует малышка? – говорит она без перехода. – Можно на нее взглянуть?
– Нет, она спит, – отвечает Вероника деревянным голосом.
Жиль тем временем приносит бутылку и рюмки.
– Ангелуша наша. Я ее почти никогда не вижу. Я вам тысячу раз предлагала гулять с ней в Люксембургском саду, но вы всегда отказываетесь, словно боитесь доверить мне ребенка.
– Да что ты выдумываешь! – восклицает Жиль и придвигает ей рюмку. – Скажешь мне, когда стоп.
Жиль наливает ликер.
– Самую капельку, – говорит мадемуазель Феррюс так жалобно, словно она заставляет себя проглотить эту жидкость исключительно из вежливости. – Вообще-то я не выношу алкоголя, но после посещения бедняжки Женевьевы… Эта трясущаяся кровать. Надо признаться… А вы разве не будете пить?
– Выпьешь рюмочку? – спрашивает Жиль у жены. Вероника покачала головой.
– Я тоже не буду, – говорит Жиль. – Извини нас, тетя Мирей.
Взгляд мадемуазель Феррюс переходит с Вероники на Жиля. По ее лицу заметно, что она наконец учуяла семейную бурю и поняла, что пришла некстати, но, видимо, решила игнорировать такого рода ситуации, без которых жизнь, увы, не обходится. Она деликатно потягивает ликер.
– Когда я вышла от Женевьевы Микулэ, я решила пойти в кино, чтобы хоть немножко развеяться. Но в ближайших кинотеатрах шли только две картины – «Тарзан у женщин-пантер» и «Зов плоти», и я как-то не смогла решиться, что выбрать.
– Да, – говорит Жиль, – здесь было над чем за думаться.
– Вы их видели?
– Фильмы? Нет.
– Вы что, в кино не ходите?
– Почему? Ходим. Но эти картины мы не видели.
– Понятно, вы, видно, не ходите в эти киношки поблизости.
Это замечание, в котором не было ни утверждения, ни вопроса, не требовало ответа.
– Дома все в порядке? – спрашивает Жиль, прерывая молчание.
– Все, слава богу. Твоя мать, правда, в эти дни что-то замучилась. Я ей всегда говорю: «Марта, ты слишком много хлопочешь, никогда не присядешь хоть на минутку», но она и слышать ничего не хочет. Твоей сестры никогда не бывает дома. Где она шатается, понятия не имею. Она не удостаивает нас объяснениями. Не буду же я… А когда вы придете? Что-то вы нас не балуете. Твой отец сетовал по этому поводу несколько дней назад, а я ему сказала: «Что ты от них хочешь, у них, наверно, много дел».
– Это верно. Мы очень заняты.
– В самом деле? – спрашивает мадемуазель Феррюс, вложив в эти три слова все свое недоверие. – Я полагаю, однако, вы часто бываете в обществе… А как поживают ваши родители, Вероника?
– Благодарю вас, хорошо.
Ответ прозвучал так сухо, что в комнате воцарилась тишина, какая бывает только в операционной. Мадемуазель Феррюс бросает на племянника красноречивый взгляд. («Я ей ничего не сказала, но на него посмотрела весьма красноречиво. Он все понял».) Она допивает свой ликер, словно испивает до дна чашу страданий, затем встает. Жиль берет у нее из рук пустую рюмку.
– Жаль, что я не повидала малышку, – говорит она. – Но раз вы говорите, что она спит, ничего не поделаешь…
– Сама знаешь, – говорит Жиль, – когда их не вовремя разбудишь, они потом долго не засыпают.
– Что ж, мне пора. Спокойной ночи, Вероника.
Они целуются.
– Спокойной ночи, – отвечает Вероника едва слышно.
– Ты на редкость скверно выглядишь, – говорит мадемуазель Феррюс племяннику. – Уж не болен ли ты? Может быть, перетрудился? Ты и так уже достиг немалого. Многие ограничиваются куда меньшим. Лучше побереги себя.
Жиль провожает ее до дверей. Вернувшись в комнату, он видит, что Вероника сидит в кресле.
– Она, конечно, зануда, – говорит Жиль нарочито спокойным голосом, – но мне кажется, ты все же могла принять ее приветливей. Спасибо, что ты ее…
– Прошу тебя, Жиль, без замечаний, а то я пошлю все к черту!.. Я ее не выношу. У меня на нее нервов не хватает.
– Вот ты обвиняешь меня, что я часто оскорбляю людей. А ты сама, отдаешь ли ты себе отчет в том, как ты сегодня… Ты вела себя просто по-хамски… По отношению к старикам, даже если ты не выносишь их присутствия, даже если их вид тебе противен, надо все же…
– Я не намерена терпеть твою семью, мне и без того приходится достаточно терпеть. Не требуй от меня слишком много, Жиль. Я предупреждаю: не требуй сегодня вечером от меня слишком много. Я больше не могу… А то я уйду от тебя, по-настоящему уйду, понял?
Он стоит перед ней, пораженный, уничтоженный, и бормочет:
– Так вот, значит, к чему мы пришли?
– Тебя это удивляет? После того, что ты написал? После того, что я только что прочла?
– Повторяю еще раз: я писал не о тебе. Умоляю тебя, поверь мне.
– Нет, не верю. Ты врешь и знаешь, что врешь. Ты метил и в меня.
– Не в тебя, клянусь! Только в определенный стиль жизни, поведения, который ты принимаешь…
Вероника пожимает плечами. Чувства, которые всколыхнулись в ней в эту минуту, ожесточили ее черты, и ее красивое лицо стало почти уродливым. А голос, такой низкий, прелестный, таинственный, звучит теперь пронзительно, невыносимо резко. И снова между ними повисает молчание. Кажется, на этот раз его не удастся прервать. Жиль обводит взглядом их комнату, стены, вещи, которые они вместе покупали, словно катастрофа вот-вот поглотит этот домашний мир, где они прожили три года, где выросла их дочка. Его глаза останавливаются на большом сколке кварца, который стоил очень дорого – «сущее безумие». Но Веронике очень хотелось его иметь, потому что он был очень красивый и потому что украшать интерьер минералами было очень модно, их можно было увидеть в лучших домах. И Жиль подарил ей этот камень в день ее рождения.
– Вероника, – говорит он наконец, – посмотри на меня. Ты сказала, что можешь уйти… Это неправда, верно?
– Не знаю. Ты сам это первый сказал. Ну, что нам надо расстаться. Мы не очень счастливы вместе.
– Но ведь ты сказала, что можешь уйти, не потому, что прочла эти листочки… Ты думала об этом и прежде? Скажи мне правду.
– Да, возможно… Точно не знаю. Кажется, думала.
– Но раз ты это сейчас сказала, значит, ты решила? Да? То, что я написал, лишь предлог?
– Быть может. Думай как хочешь. – Она встает. – Я очень устала, пойду лягу. Давай отложим все разговоры на завтра. Сегодня я уже ни на что не способна.
Она выходит из комнаты. Он слышит журчанье воды в ванной.
Несколько минут спустя он уже на улице.
Я вышел на улицу, потому что надо было что-то делать, что угодно, лишь бы не оставаться в этой тихой комнате. Единственное, чего никак нельзя было делать, и это я прекрасно понимал, – пойти вслед за Вероникой в нашу спальню. Во всяком случае, до того, как она заснет. Не знаю, в чем именно проявляется «потрясение». Думаю, я был потрясен в тот вечер, ничего не испытывал, кроме недоумения перед тем, что свершилось невозможное, необратимое. А невозможное свершилось: Вероника не любила меня больше, все было кончено. И необратимые слова были произнесены: разрыв, развод… Я был почти удивлен, что не испытывал «страдания», словно душевное страдание можно сравнить с физическим, словно оно такое же конкретное и подлежит измерению. Но душевное страдание, видно, и есть эта недоуменная пустота, это удивление, исполненное тоски. Я шагал по улице. Минут через десять я очутился возле того самого маленького кафе, в которое мы забрели тогда с Шарлем. И я тут же понял, что не шатался безотчетно по улицам, не шел «куда глаза глядят», как поступают обычно герои романа, когда на них обрушивается несчастье, а прекрасно знал, куда пойду, еще прежде, чем вышел из дома. Я поискал ее взглядом среди мальчишек и девчонок, одетых под бродяг, – ее там не было. Тогда я вспомнил, что она назвала мне и другой бар на улице Сены. Я отправился туда. Этот бар оказался еще в большей степени, чем первый, местом встречи ребят, поставивших себя вне общества, одновременно их штабом и их крепостью. Они не только заполнили все помещение бара, но и выплеснулись на тротуар и даже на мостовую. Слышалась немецкая, английская, голландская, скандинавская речь, кое-где итальянская, но нельзя было уловить ни одного испанского слова. Несколько мальчишек и девчонок сидели и лежали прямо на тротуаре, их брезентовые сумки служили кому спинкой, кому подушкой. Эти длинноволосые парни с гитарами не вызывали особого интереса у прохожих. Их воспринимали как один из второстепенных номеров грандиозного карнавала «Последние известия». Каждый день приносил новый спектакль, новую «сенсацию» – все шло вперемежку: моды, катастрофы, патентованные товары, выброшенные на рынок, революции, войны, частная жизнь сильных мира сего, забавы сладкой жизни… Вчера были молодчики в черных кожанках и Алжир, сегодня эти бродяги и Вьетнам. Завтра будет еще что-нибудь. Протискиваясь между группками, я обошел весь бар. Ее там тоже не было. Тогда я отправился в кино. Показывали шведскую картину без перевода. Я и сейчас еще помню отдельные кадры: голая пара на пляже; крупный план очень красивых женских лиц; какой-то мужчина в черном идет по заснеженному лесу; ребенок, подглядывающий в замочную скважину; вздыбленный конь, пар из ноздрей, дикие глаза; деревенская служанка, бегущая по какому-то лугу в белесых сумерках ивановой ночи… Пока я смотрел фильм, я все время ощущал, что рядом со мной лежит какой-то ужасный предмет, к которому я могу прикоснуться в любую минуту: мое несчастье. Это ощущение не покидало меня. Думал я также и об этой девчонке, которую тщетно искал. Я хотел найти ее и переспать с ней. Но снова и снова, как удары кинжала, меня ранили слова Вероники, особенно насчет полуинтеллигентов, которых навалом во всех бистро Латинского квартала и которых ночью выметают вместе с окурками… Просто невероятно, что Вероника смогла сказать такую фразу, что она могла так думать обо мне, что она нашла в себе силы сформулировать эту мысль. Однако она ее произнесла, извергла как струйку яда, выговорила все эти слова безупречно четко и легко. Какие же бездны злобы должны были в ней таиться!.. Эта фраза может разъесть, сжечь, превратить в пепел все… Вот, оказывается, каким я был в глазах Вероники? Полным ничтожеством! Но если она видела меня таким, значит, я и на самом деле такой. Никогда не угадаешь, каким вы предстаете перед другими людьми. Как-то раз в кафе я увидел в зеркале лицо в профиль, которое показалось мне знакомым, оно мне не понравилось, но я его тут же узнал: это был я сам. Быть может, на какую-то долю секунды я увидел себя таким, каким меня видят другие? «Полуинтеллигент, каких навалом во всех бистро…» Значит, таким она меня видела, так оценивала? С каких же это пор? Вдруг горло мое судорожно сжалось, и глаза налились слезами. Я утирал их кончиками пальцев в темноте зала. Мои соседи ничего не заметили, к тому же они были захвачены тем, что происходит на экране. Я тоже постарался этим заинтересоваться. Фильм был полон секса, агрессивности и скуки. Скука сжирала этих белокурых викингов, которые с отчаяния кидались либо в смятые постели, либо в морские волны. Даже лошадь была в состоянии нервного кризиса. Ей явно следовало обратиться к психоаналитику. Но по части изобразительного решения фильм был абсолютным шедевром. И я подумал о том, что у нашего века отличный вкус, что он производит безупречные вещи – одежду, мебель, машины, фильмы, книги, и предоставляет все это в распоряжение огромного большинства, но огромное большинство не испытывает от этого никакой радости, и скука растет изо дня в день… Я вышел из кино и вернулся в бар на улицу Сены. Ее там не было. Я зашел в первое попавшееся кафе, и сердце мое екнуло: она сидела у столика. Я ее тут же узнал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.