Электронная библиотека » Жан-Жак Руссо » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Исповедь"


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 18:27


Автор книги: Жан-Жак Руссо


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 51 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Наконец эта вельможная особа достигла того, что стала в доме всем, а я ничем. Когда я имел несчастье в чем-нибудь ему не угодить, он бранил не меня, а маменьку, и страх подвергнуть ее грубостям этого человека заставлял меня покоряться всем его желаниям. Каждый раз, как он колол дрова, – а он делал это с необычайной гордостью, – я должен был находиться при нем в качестве праздного зрителя и безмолвного поклонника его удали. Впрочем, парень этот не был совсем дурным от природы: он любил маменьку, так как невозможно было не любить ее, и даже ко мне не питал злобы; и когда, в промежутках между его вспышками, можно было говорить с ним, он выслушивал нас порой довольно смиренно, откровенно признаваясь, что просто глуп; впрочем, после этого он делал новые глупости. Однако ум его был так ограничен, а все его склонности так низменны, что его было очень трудно в чем бы то ни было убедить и почти невозможно находить удовольствие в общении с ним. К обладанию женщиной, полной очарования, он присоединил в виде второго блюда горничную – старую, рыжую, беззубую, отталкивающие услуги которой маменька хоть и с отвращением, но терпеливо выносила. Я обнаружил эту новую связь и был вне себя от негодования; но я обнаружил также и нечто другое, что еще больше взволновало меня и повергло в отчаяние, более глубокое, чем все, что я испытал до тех пор: это было охлаждение ко мне маменьки.

Воздержание, возложенное мною на себя и как будто одобренное ею, – одна из тех вещей, которые никогда не прощаются женщинами, как бы они ни притворялись, – и не столько потому, что оно связано с лишением для них самих, сколько потому, что они видят в нем равнодушие к себе. Возьмите женщину самую рассудительную, самую философски настроенную, наименее чувственную: в ее глазах величайшее преступление мужчины, хотя бы и безразличного для нее, состоит в том, что, имея возможность обладать ею, он отказывается от этого. Видимо, здесь не может быть исключения, если даже такая сильная и искренняя привязанность была поколеблена моим воздержанием, продиктованным только добродетелью, уважением и преданностью. С тех пор я уже не находил в маменьке той сердечности и доверия, которые были для меня всегда самой нежной отрадой. Теперь она изливала передо мной свое сердце только в тех случаях, когда ей приходилось жаловаться на своего нового любимца. Когда же между ними все шло хорошо, она не баловала меня признаниями. В конце концов она мало-помалу устроила свою жизнь так, что я уже больше в ней не участвовал. Мое присутствие еще доставляло ей удовольствие, но уже не было ей необходимо; и если б я не виделся с ней по целым дням, она не заметила бы этого.

Незаметно я стал одиноким и чужим в том самом доме, где некогда был душой и где жил, так сказать, вдвойне. Мало-помалу я привык отстраняться от всего, что в нем происходило, и от всех живущих в нем; чтобы избежать постоянных терзаний, я запирался со своими книгами или же уходил в леса, где мог дать волю слезам и вздохам. Такая жизнь скоро сделалась мне невыносимой. Я почувствовал, что физическое присутствие любимой женщины, чье сердце отдалилось от меня, растравляет мои страдания и что, перестав ее видеть, я буду меньше чувствовать жестокость разрыва. Я решил покинуть ее дом и сказал ей об этом; она не только не возражала, но даже одобрила мое намерение. У нее была в Гренобле приятельница, г-жа Дейбанс, муж которой был другом де Мабли, главного судьи в Лионе. Г-н Дейбанс предложил мне взять на себя воспитание детей в семействе г-на де Мабли. Я согласился и уехал в Лион, не оставив за собой и почти не почувствовав сам ни малейшего сожалении о разлуке, хотя прежде одна лишь мысль о ней могла повергнуть меня в смертельное горе.

Я обладал примерно теми познаниями, какие необходимы для воспитателя, и считал, что имею также соответствующий талант. Но в течение года, проведенного у де Мабли, у меня было достаточно оснований разувериться в этом. Мягкостью своего характера я вполне подходил бы для этого занятия, если б моя вспыльчивость и бурные ее проявления не явились помехой. Пока все шло гладко, пока я видел успешность своих забот и трудов, я не щадил себя и был кроток, как ангел. Но я становился дьяволом, когда все шло не так. Если ученики не понимали меня, я выходил из себя, а если они упрямились, я готов был убить их; таким способом, конечно, нельзя было сделать их знающими и послушными. У меня было их двое, разных по характеру. Один, лет восьми-девяти, по имени Сент-Мари, был хорош собой, довольно умен, довольно жив, ветрен, шутлив, хитер, но хитрость его была безобидна. Младший, Кондильяк, производил впечатление тупицы, ротозея, существа упрямого, как мул, не способного ничему научиться. Можно представить себе, что мне приходилось нелегко с такими воспитанниками. Быть может, я и достиг бы успеха, если б обладал терпеньем и хладнокровием, но, не отличаясь ни тем ни другим, я не мог добиться никакого толку, и занятия шли из рук вон плохо. У меня было достаточно настойчивости, но мне не хватало выдержки и благоразумия. Я пускал в ход только три средства, с детьми всегда бесполезные, а часто даже и вредные: чувствительность, логику, гнев. Занимаясь с Сент-Мари, я то умилялся до слез и старался растрогать его самого, как будто он был способен к настоящим сердечным переживаниям, то лез из кожи, чтобы всяческими доводами убедить его, – точно он мог понять меня; замечая у него иногда довольно тонкие суждения, я принимал это за подлинное логическое мышление, тогда как это было просто резонерство. Маленький Кондильяк был еще более трудным учеником, так как ничего не понимал, ничего не отвечал, оставался ко всему равнодушным, был невероятно упрям и больше всего торжествовал надо мной в тех случаях, когда ему удавалось привести меня в бешенство; тут уж он превращался в мудреца, а я становился ребенком. Я видел все свои ошибки, чувствовал их. Я изучал наклонности своих учеников, вникал в них и не думаю, чтобы когда-либо попадался на их уловки. Но к чему служило мне знание зла, если я не мог искоренить его? Вникая во все, я ничему не мог помешать, ни в чем не достиг успеха и делал как раз то, чего не следовало делать.

Не лучше, чем с успехами моих учеников, обстояло дело и с моими собственными. Я был рекомендован г-же де Мабли г-жой Дейбанс; она просила г-жу де Мабли научить меня хорошим манерам и уменью держать себя в свете. Г-жа де Мабли проявила некоторую заботливость в этом отношении и пожелала, чтобы я научился принимать гостей в ее доме. Но я делал это так неловко, был так конфузлив, так глуп, что она отказалась от своего намерения и оставила меня в покое. Это не помешало мне, по моему обыкновению, влюбиться в нее. Я сделал достаточно для того, чтобы она это заметила, но не посмел объясниться. Она не была расположена делать какие-либо шаги в этом направлении, да и мне скоро наскучили мои вздохи и томные взгляды, так как я понял, что они ни к чему не приведут.

Живя у маменьки, я навсегда освободился от привычки к мелким кражам, потому что все было в моем распоряжении и мне не было нужды красть. К тому же высокие принципы, которые я воспитал в себе, не могли не предохранить меня от подобных низостей, и с тех пор я обычно не совершал их. Но происходило это не столько благодаря уменью побеждать соблазны, сколько благодаря тому, что был устранен повод для них, и мне грозила бы большая опасность не удержаться от кражи, как в детстве, если б я подвергался искушениям. В этом я убедился, живя у г-на де Мабли. Окруженный дорогими безделушками, я даже не обращал на них внимания, хотя унести их было бы нетрудно. Я прельстился только очень хорошим белым вином из Арбуа: несколько стаканов этого вина, выпитых мною за обедом, разлакомили меня. Оно было немного мутно. Я считал, что хорошо умею очищать вино, похвастался этим, и мне его вверили. Я произвел осаждение и испортил вино, но только на вид, а на вкус оно осталось по-прежнему хорошим; этот случай дал мне возможность время от времени доставать несколько бутылок вина и потягивать его в свое удовольствие у себя в комнате. К несчастью, я не могу пить вино, ничем его не заедая. Как сделать, чтобы иметь хлеб? Невозможно было оставлять его про запас; покупать хлеб, посылая лакеев, значило бы выдать себя и к тому же нанести чуть не оскорбление хозяину дома. Покупать сам я никогда бы не решился. Чтобы важный господин, при шпаге, пошел к булочнику купить кусок хлеба – как это можно! Наконец я вспомнил, какой выход придумала одна принцесса; когда ей доложили, что у крестьян нет хлеба, она ответила: «Пускай едят бриоши», и я стал покупать бриоши. Но сколько сложностей, чтобы устроить это! Выйдя один из дому с этим намерением, я иногда обегал весь город, проходя по крайней мере мимо тридцати кондитерских, прежде чем зайти в какую-нибудь из них. Надо было, чтоб в ней оказался только один булочник и чтоб его физиономия понравилась мне, – только в этом случае осмеливался я переступить порог. Но зато, когда я получал драгоценную бриошь и, запершись у себя в комнате, вытаскивал из глубины шкафа бутылку вина, как славно распивал я ее понемногу наедине, читая страницу-другую романа! Чтение за едой было всегда моим любимым занятием; при отсутствии собеседника – это замена общества, которого мне недостает. Я глотаю попеременно то кусок, то страницу, словно книга моя обедает вместе со мной.

Я никогда не был ни распутником, ни кутилой и ни разу в жизни не был пьян; поэтому мои маленькие кражи не были очень заметны. Однако они открылись: меня выдали бутылки. Мне не подали виду, но отстранили меня от погреба. Г-н де Мабли проявил в этом деле порядочность и такт. Это был очень любезный человек, отличавшийся, вопреки суровой, как его профессия, внешности, подлинной мягкостью характера и сердечной добротой. Он был беспристрастен, справедлив и, что трудно было ожидать от судейского, даже очень человеколюбив. Чувствуя его снисходительность, я привязался к нему, и это заставило меня прожить в его доме дольше, чем я предполагал. Но наконец, почувствовав отвращение к занятиям, к которым я оказался не способен, а также к создавшемуся очень неловкому положению, не имевшему для меня ничего приятного, после опытов целого года, в течение которого я не жалел усилий, – я решил покинуть своих учеников, твердо убежденный, что мне никогда не удастся воспитать их как следует. Г-н де Мабли понимал это так же хорошо, как и я. Однако он, кажется, никогда не решился бы сам отказать мне, если бы я не освободил его от этого труда, – такой чрезмерной снисходительности я в подобном случае, конечно, не одобряю.

Особенно невыносимым казалось мне мое положение из-за постоянного сравнения его с тем, которое я покинул: я вспоминал о милых Шарметтах, о моем саде, деревьях, фонтане, огороде и особенно о той, для которой я был рожден, которая вдыхала душу во все это. Когда я вспоминал ее, вспоминал наши радости, нашу невинную жизнь, сердце мое сжималось и удушье лишало меня сил что-нибудь делать. Сотни раз являлось у меня неодолимое искушение уйти сейчас же, пешком, и снова вернуться к ней, только бы увидеть ее еще хоть раз, – и я рад был бы умереть в то же мгновенье. Наконец я уже не мог противиться столь нежным воспоминаниям, призывавшим меня к ней во что бы то ни стало. Я говорил себе, что не был достаточно терпелив, достаточно снисходителен, достаточно ласков, что я могу еще жить счастливо, в самой нежной дружбе, предавшись ей более, чем до сих пор. И вот я строю самые чудесные планы в мире и горю от нетерпения выполнить их.

Бросаю все, от всего отказываюсь, еду, лечу, приезжаю с теми же восторгами первой молодости и – вот я у ее ног. Я умер бы от радости, если бы в ее встрече, в ее ласках, в ее сердце нашел хоть четверть того, что находил когда-то и что еще принес с собой.

Страшная призрачность человеческих отношений! Она приняла меня, как всегда, с сердечной добротой, которая могла исчезнуть только вместе с нею; но я приехал, надеясь найти прошлое, а его уже не было, и оно не могло возродиться. Я не пробыл с ней и получаса, как почувствовал, что мое прежнее счастье умерло навсегда. Я очутился в том самом отчаянном положении, от которого принужден был бежать, и притом не могу сказать, чтобы тут была чья-нибудь вина, потому что Куртий, в сущности, вовсе не был дурным человеком и, увидев меня, кажется, скорей обрадовался, чем огорчился. Но как примириться с тем, что я лишний возле той, для которой когда-то был всем и которая не могла перестать быть всем для меня? Как жить чужим в доме, где я рос как родной? Вид предметов – свидетелей моего былого счастья – делал сравнение еще более мучительным. Я менее страдал бы в другой обстановке. Но постоянные воспоминания усиливали горечь утраты. Томимый бесплодными сожаленьями, предавшись самой черной меланхолии, я снова решил оставаться одиноким все время, кроме часов, отведенных для обеда и ужина. Запершись с моими книгами, я принялся искать в них забвения и полезных знаний; и, чувствуя угрожающую опасность, которой я когда-то так боялся, я снова стал мучиться, стараясь в самом себе найти способы помочь маменьке, когда она останется без средств. Я поставил хозяйство в ее доме так, чтобы оно шло, не ухудшаясь; но после меня все изменилось. Ее управляющий был расточитель. Он хотел блистать, иметь хороших лошадей, хорошие экипажи, любил показываться во всей пышности перед соседями, постоянно возился с предприятиями, в которых ничего не смыслил. Пенсия проедалась вперед, деньги за аренду тоже, плата за дом задерживалась, а долги росли своим чередом. Я предвидел, что на пенсию наложат арест, а может быть, и вовсе ее отменят. Словом, я не ожидал ничего, кроме разорения и бедствий, и минута эта казалась мне такой близкой, что я заранее переживал все ее ужасы.

Мой милый книжный шкаф был мне единственным развлеченьем. Стараясь найти в нем исцеление от душевных страданий, я искал в нем также и лекарства от ожидаемых материальных бедствий и, вернувшись к прежним своим мыслям, снопа начал строить воздушные замки, намереваясь избавить бедную маменьку от ужасной нищеты, в которую она, я видел, готова была впасть. Я чувствовал, что недостаточно учен, и считал себя недостаточно одаренным, чтобы блистать в литературе и достигнуть богатства на этом поприще. Новая мысль, пришедшая мне в голову, внушила мне уверенность в себе, которую мои посредственные способности не могли мне дать. Прекратив преподавание музыки, я не перестал заниматься ею, – напротив, я так хорошо изучил теорию, что по крайней мере в этой области мог считать себя ученым. Размышляя о той трудности, с какой я научился разбирать ноты и которую еще испытывал, когда пел с листа, я пришел к мысли, что это зависит, быть может, от самой постановки дела в такой же мере, как и от меня, особенно если учесть, что учиться музыке – занятие вообще не легкое ни для кого. Рассматривая нотные знаки, я часто находил, что они выдуманы неудачно. У меня уже давно возникла мысль обозначать музыкальную шкалу цифрами, чтобы избежать необходимости чертить линии и значки для записи любой песенки. Я не знал только, как передавать такт октавы и длительность звука. Эта мысль снова пришла мне и голову: вернувшись к ней, я увидел, что трудности не являются непреодолимыми. Мои мечты осуществились, и я добился того, что стал записывать музыкальные произведения цифрами с величайшей точностью и, могу сказать, с величайшей простотой. С этого момента я поверил, что судьба моя устроена, и, в страстном желании разделить ее с той, кому был всем обязан, только и мечтал о поездке в Париж, не сомневаясь, что, представив свой проект в Академию, я произведу революцию в музыке. Я привез немного денег из Лиона, а теперь продал свои книги. В две недели мое решение было принято и приведено в исполнение. И вот, полный блестящих идей, внушивших мне этот план, всегда верный самому себе, я покинул Савойю со своей музыкальной системой, как в былые дни покидал Турин с Героновым фонтаном.

Таковы были заблуждения и ошибки моей юности. Я рассказал ее историю с правдивостью, удовлетворяющей мое сердце. Возможно, что впоследствии я украсил свой зрелый возраст некоторыми добродетелями; я желал бы рассказать о них так же откровенно. Но вынужден остановиться. Время может приподнять много покровов. Если память обо мне дойдет до потомства, может быть, оно когда-нибудь узнает, что я должен был сказать. Тогда поймут, почему я умолкаю.

Часть вторая

Книга седьмая
(1742–1748)

После двух лет терпеливого молчания я, несмотря на свое решенье, снова берусь за перо. Читатель, отложите свое суждение о причинах, вынуждающих меня к этому: вы сможете судить о них, только прочитав то, что я напишу.

Я показал, как протекла моя молодость, – тихо, ровно и довольно приятно, без больших потрясений и больших успехов. Это посредственное существование было в значительной степени следствием моего характера – пылкого, но слабого, более склонного к унынию, чем к предприимчивости, порывами переходящего от безделья к какому-нибудь занятию и охотно возвращающегося к праздности после первого же утомления, – характера, чуждого больших добродетелей и еще более чуждого больших пороков, постоянно возвращавшего меня к жизни беззаботной и спокойной, для которой я чувствовал себя рожденным, и никогда не позволившего мне устремиться к чему-нибудь великому как в добре, так и в зле.

Какую несходную с прежней картину предстоит мне вскоре развернуть! Судьба, тридцать лет покровительствовавшая моим склонностям, в течение следующих тридцати шла им наперекор; читатель увидит, как из этого постоянного противоречия между моим положением и наклонностями возникли огромные ошибки, неслыханные несчастья и все добродетели (кроме силы), какие только могут возвысить угнетенного.

Вся первая часть была написана по памяти; я, возможно, сделал там много ошибок. Вынужденный писать по памяти и вторую часть, я, вероятно, сделаю их гораздо больше. Милые воспоминания лучших лет моей жизни, прошедших в спокойствии и невинности, оставили во мне множество восхитительных впечатлений, которые я люблю беспрестанно вызывать. Скоро увидят, как отличны от них впечатления, связанные с остальной моей жизнью. Вызывать их – значит возобновлять их горечь. Далекий от желания усилить этими печальными воспоминаниями горечь настоящего, я отстраняю их от себя, насколько могу; и часто мне удается это в такой степени, что я уже не в силах вызвать их в случае нужды. Способность забывать прошлые несчастья есть посланное мне небом утешение в тех несчастьях, которые судьба готовила мне впереди. Моя память, воскрешающая передо мной одни только приятные предметы, – счастливый контраст моему пугливому воображению, заставляющему меня предвидеть в будущем одно только горе.

Все бумаги, которые я собрал, чтобы пополнить пробелы памяти и руководствоваться ими в этом начинании, перешли в другие руки и уже не вернутся ко мне.

У меня есть один только верный проводник, и я могу на него рассчитывать, – это цепь переживаний, которыми отмечено развитие моего существа, а через них – последовательность событий, являвшихся их причиной или следствием. Я легко забываю свои несчастия, но не могу забыть свои ошибки и еще меньше – свои добрые чувства. Память о них слишком мне дорога и никогда не исчезнет из моего сердца. Я могу пропустить факты, изменить их последовательность, перепутать числа, но не могу ошибиться ни в том, что я чувствовал, ни в том, как мое чувство заставило меня поступить; а в этом-то главным образом все дело. Непосредственная задача моей исповеди – дать точное представление о моем внутреннем мире во всех обстоятельствах моей жизни. Дать историю своей души обещал я, и, чтобы верно написать ее, мне не нужно документов – мне достаточно, как я делал это до сих пор, заглянуть поглубже в самого себя.

Однако есть, к счастью, период в шесть или семь лет, для которого я располагаю надежным справочником в виде собрания копий с писем, подлинники которых находятся у дю Пейру. Это собрание, кончающееся 1760 годом, охватывает все время моего пребывания в Эрмитаже и решительной ссоры с моими так называемыми друзьями – памятную эпоху в моей жизни, ставшую источником всех других моих несчастий. Что касается подлинных писем более позднего времени, очень немногочисленных, которые, может быть, найдутся у меня, то, вместо того чтобы переписывать их в виде продолжения собрания, слишком объемистого, чтобы я мог надеяться утаить его от бдительности моих аргусов, – я буду включать их прямо в эту работу всякий раз, как мне покажется, что они что-нибудь разъясняют, – будь то в мою пользу или мне во вред: ведь мне не приходится опасаться, что читатель как-нибудь забудет, что я пишу свою исповедь, а не апологию; но он не должен также ожидать, что я стану замалчивать правду, если она говорит в мою пользу.

Впрочем, у второй части общее с первой только эта правдивость, а преимущество перед ней – только важность предмета. Во всех же остальных отношениях она может быть только ниже ее. Я писал первую часть с большим удовольствием, с благожелательством, в удобной обстановке – в Утоне или в замке Три; каждое воспоминание, которое мне приходилось воскрешать, было новой радостью. Я беспрестанно возвращался к нему с новым удовольствием и спокойно мог совершенствовать свои описания до тех пор, пока не оставался доволен ими. Теперь моя память и мой ум ослабели, я не способен почти ни к какой работе; этой я занимаюсь только через силу, и сердце мое сжимается от тоски. На память приходят мне теперь одни лишь несчастья, предательства, вероломства, одни лишь горькие и терзающие воспоминания. Я отдал бы все на свете, если б можно было похоронить в ночи времен то, о чем мне придется говорить; и, вынужденный говорить против воли, я должен еще скрываться, хитрить, стараться притворствовать, унижаться до поступков, к которым менее всего пригоден с самого рождения. Потолки надо мной имеют глаза, стены вокруг меня имеют уши; окруженный шпионами и соглядатаями, враждебными и бдительными, в тревоге и беспокойстве бросаю я поспешно на бумагу несколько отрывочных слов, которые едва имею время прочесть, не то что исправить. Я знаю, что вокруг меня непрерывно возводят огромные препятствия и, невзирая на то, всегда боятся, что правда проберется в какую-нибудь щель. Что мне сделать, чтобы помочь ей пробиться? Я делаю попытку без особой надежды на успех. Пусть представят себе, можно ли из всего этого составить приятные картины и придать им привлекательный колорит. Поэтому я предупреждаю тех, кто пожелает прочесть мою исповедь, что избавить их от скуки сможет только желание до конца познать человека да искренняя любовь к справедливости и истине.

В первой части я остановился на том, как, охваченный сожалением, собирался в Париж, оставляя свое сердце в Шарметтах и воздвигая там свой последний воздушный замок: я замышлял когда-нибудь принести туда и сложить к ногам маменьки, вновь ставшей той, что была, сокровища, которые я добуду, – ведь я рассчитывал на свою музыкальную систему как на верное богатство.

Я остановился на некоторое время в Лионе, чтобы повидать своих знакомых, заручиться кое-какими рекомендательными письмами в Париж и продать свои книги по геометрии, которые захватил с собой. Всюду мне был оказан хороший прием. Г-н и г-жа де Мабли выразили удовольствие по поводу моего приезда и несколько раз звали меня к обеду. Я познакомился у них с аббатом де Мабли, как ранее с аббатом де Кондильяком, тоже приехавшим навестить своего брата. Аббат де Мабли дал мне письма в Париж, между прочим письмо к де Фонтенелю и другое – к графу де Кейлюсу. Знакомство с тем и другим было мне очень приятно, особенно с первым: до самой своей смерти он не переставал проявлять ко мне приязнь и в разговорах наедине давал мне советы, которыми мне следовало бы воспользоваться лучше.

Я опять встретился с г-ном Бордом. Я уже давно был знаком с ним, и он с великодушной, самой искренней готовностью зачастую оказывал мне поддержку. На этот раз я встретил с его стороны такое же отношение. Он помог мне продать книги, и он же дал мне от себя и достал от других хорошие рекомендации в Париж. Я опять встретил г-на интенданта, знакомством с которым был обязан Борду и которому я в свою очередь обязан знакомством с герцогом де Ришелье, в то время находившимся в Лионе проездом. Г-н Паллю представил меня ему. Герцог ласково принял меня и велел прийти к нему в Париже, что я и делал много раз; однако это высокое знакомство, о котором мне придется часто говорить впоследствии, не принесло мне никакой пользы.

Я снова встретил музыканта Давида, выручившего меня из отчаянного положения во время одного из прежних моих путешествий. Он одолжил или подарил мне шапку и чулки; я так и не отдал их ему, да он и не требовал этого, хотя мы потом часто встречались. Впрочем, я сделал ему впоследствии подарок приблизительно такой же ценности. Я обязан был бы сделать гораздо больше, но речь идет не о том, что мне следовало сделать, а о том, что я сделал, а это, к несчастью, не одно и то же.

Я снова встретил благородного и щедрого Перришона и испытал на себе его обычное великодушие; он сделал мне такой же подарок, как раньше милому Бернару, заплатив за мое место в дилижансе. Я снова встретился с хирургом Паризо, лучшим и самым благодетельным из людей; встретился и с его милой Годфруа, которую он содержал уже десять лет; почти все ее достоинства заключались в мягком характере и сердечной доброте, но ее нельзя было ни видеть без участия, ни оставить без умиления; дело в том, что она была в последней стадии чахотки и вскоре умерла. Ничто не показывает лучше подлинных склонностей человека, чем его привязанности[19]19
   Если только он с самого начала не ошибся в выборе или характер той, которую он полюбил, не изменился впоследствии под влиянием особых причин, что само по себе вовсе не невозможно. Если бы это правило не допускало исключений, пришлось бы о Сократе судить по его жене Ксантиппе, а о Дионе по его другу Калиппу, но это было бы самым несправедливым и ложным суждением из всех, когда-либо произнесенных. Впрочем, пусть здесь будет устранена какая-либо оскорбительная мысль о моей жене. Правда, она более ограниченна и легковерна, чем я думал; но ее характер, прямой, превосходный, простодушный, достоин полного моего уважения, и она неизменно будет пользоваться им, покуда я жив. (Примеч. Руссо.)


[Закрыть]
. Достаточно было видеть кроткую Годфруа, чтобы узнать доброго Паризо.

Я очень обязан всем этим благородным людям. Впоследствии я был невнимателен к ним всем: не из неблагодарности, конечно, а из-за той непреодолимой лени, которая нередко давала повод обвинять меня в неблагодарности. Никогда память об их услугах не покидала моего сердца, но мне легче было бы доказать им свою благодарность, чем выразить ее словами. Аккуратная переписка была мне всегда не по силам: если я откладываю ответ, стыд и трудность исправить ошибку заставляют меня усугублять ее, и я совсем перестаю писать. Вот почему я хранил молчание, и получилось так, будто я их забыл. Паризо и Перришон даже не обратили на это внимания, и их отношение ко мне осталось прежним; но через двадцать лет на примере г-на Борда будет видно, до какой мстительности может довести самолюбие умного человека, когда он считает себя задетым.

Прежде чем покинуть Лион, я должен упомянуть еще об одной милой особе, которую опять увидел там с еще большим удовольствием, чем всегда, и которая оставила в моем сердце самые нежные воспоминанья: это м-ль Сэрр, о которой я говорил уже в первой части; знакомство с ней я возобновил у де Мабли. Во время этого путешествия, имея больше досуга, я видел ее чаще; сердце мое загорелось, и очень жарко. У меня были известные основания думать, что и она не совсем равнодушна ко мне; но она удостоила меня доверия, а это отняло у меня желание им злоупотребить. У нее не было ничего, у меня – тоже: наше положение было слишком сходно, чтобы мы могли соединиться; а ввиду занимавших меня помыслов я был очень далек от мысли о женитьбе. Она сообщила мне, что молодой купец по фамилии Женев как будто намеревается жениться на ней. Я видел его у нее раз или два; он показался мне человеком порядочным; его считали таким. Убежденный, что она будет с ним счастлива, я желал, чтобы он на ней женился, что он и сделал впоследствии; и, чтобы не мешать их невинной любви, я поторопился уехать, пожелав этой очаровательной особе счастья, – пожелание, осуществившееся на земле – увы! – лишь на очень короткий срок, потому что, как я позже узнал, она умерла через два или три года после свадьбы. Поглощенный всю дорогу своей нежной печалью, я понял и часто понимал с тех пор, вспоминая об этом, что, если жертвы, приносимые долгу и добродетели, обходятся недешево, они щедро вознаграждаются сладостными воспоминаниями, остающимися после них в глубине сердца.

Насколько в предшествующий свой приезд я видел Париж с непривлекательной стороны, настолько на этот раз я увидел его с блестящей. Правда, не в отношении моего жилища, потому что по адресу, данному мне г-ном Бордом, я поселился в гостинице Сен-Кантен, на улице Кордье, возле Сорбонны, – на скверной улице, в скверной комнате, в скверной гостинице, в которой, однако, живали достойные люди, как Грессе, Борд, аббаты Мабли и де Кондильяк и некоторые другие. К сожалению, я не застал там ни одного из них. Но я познакомился там с некиим г-ном де Бонфоном, хромым дворянчиком, сутягой, корчившим из себя пуриста, и обязан ему знакомством с г-ном Рогеном, теперь старейшим среди моих друзей, а через него познакомился с философом Дидро, о котором мне придется много говорить впоследствии.

Я приехал в Париж осенью 1741 года с пятнадцатью луидорами в кармане, комедией «Нарцисс» и музыкальным проектом в качестве средств к существованию, – следовательно, не мог откладывать попытку пустить их в оборот. Я поспешил прибегнуть к помощи рекомендательных писем. Молодой человек со сносной наружностью, являющийся в Париж и привлекающий к себе внимание талантами, может быть уверен в хорошем приеме. Такой прием был мне оказан; это доставило мне много приятных минут, но не привело ни к чему серьезному. Из всех лиц, к которым у меня были рекомендательные письма, только трое оказались мне полезны: г-н Дамзен, савойский дворянин, тогда конюший принцессы де Кариньян и, кажется, человек, близкий к ней; г-н де Боз – секретарь Академии надписей и хранитель Королевской коллекции медалей, и отец Кастель – иезуит, изобретатель цветного клавесина. Все эти рекомендации, кроме письма к Дамзену, я получил от аббата де Мабли.

Г-н Дамзен поспешил пойти мне навстречу, устроив мне два знакомства: одно с де Гаском, председателем бордоского парламента, прекрасно игравшим на скрипке, другое с аббатом де Леоном, жившим тогда в Сорбонне, молодым человеком из высшей знати, очень любезным; он умер в цветущем возрасте, проблистал короткое время в свете под именем шевалье де Рогана. Тому и другому взбрело в голову учиться композиции. Несколько месяцев я давал им уроки, и это немного поддержало мой иссякавший кошелек.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации