Электронная библиотека » Жан-Жак Руссо » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Исповедь"


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 18:27


Автор книги: Жан-Жак Руссо


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Насколько первое впечатление от Парижа противоречило моему представлению о нем! Внешнее убранство зданий, виденное мною в Турине, красота улиц, симметрия и ровная линия домов заставляли меня искать в Париже чего-то еще лучшего. Я представлял себе город, столь же прекрасный, сколь обширный, самого внушительного вида, с великолепными улицами, мраморными и золотыми дворцами. Войдя в Париж через предместье Сен-Марсо, я увидел только узкие зловонные улицы, безобразные темные дома, картину грязи и бедности, нищих, ломовых извозчиков, штопальщиц, продавщиц настоек и старых шляп. Это сразу так поразило меня, что все подлинное великолепие, которое я впоследствии видел в Париже, не могло изгладить первого впечатления, и у меня навсегда сохранилось тайное отвращение к жизни в этой столице. Могу сказать, что все время, прожитое в ней, ушло у меня на поиски средств, которые дали бы мне возможность жить вдали от нее. Таковы плоды слишком пылкого воображения: оно преувеличивает еще больше, чем преувеличивают люди, и видит всегда больше того, что ему рассказывают. Мне так расхвалили Париж, что я представлял его себе подобием древнего Вавилона, который, возможно, столь же разочаровал бы меня, если б я увидел его в действительности. То же произошло со мной в Опере, куда я отправился на следующий день по приезде; то же произошло со мной позднее в Версале, еще позже – при виде моря, и то же самое будет всегда происходить при виде всякого зрелища, которое мне слишком расхваливали, так как невозможно людям и трудно самой природе превзойти богатство моего воображения.

Судя по приему, оказанному мне всеми, к кому были у меня письма, я считал свою будущность обеспеченной. Однако тот, кому меня особенно горячо рекомендовали, встретил меня наименее любезно; это был некий де Сюрбек{93}93
  Сюрбек – капитан швейцарской гвардии, составлявшей личную охрану французского короля Людовика XV.


[Закрыть]
, находившийся в отставке и проживавший в философском уединении в Банье; я несколько раз посетил его, но он ни разу не предложил мне даже стакана воды. Любезней приняли меня г-жа де Мервейе, невестка драгомана, и его племянник, гвардейский офицер. Мать и сын не только оказали мне радушный прием, но пригласили меня приходить обедать. Этим приглашением я неоднократно пользовался во время своего пребывания в Париже. По-видимому, г-жа де Мервейе в молодости была красива; у нее были еще прекрасные черные волосы, которые она, по старинной моде, укладывала фестонами на висках. Она сохранила то, что не исчезает вместе с красотой, – обаятельный ум. Мне показалось, что она нашла меня неглупым, она сделала все, что могла, чтобы быть мне полезной; но никто не последовал ее примеру, и я скоро разочаровался в живом участии, которое как будто приняли во мне сначала. Нужно, однако, отдать справедливость французам: они не так рассыпаются в уверениях, как принято думать, и уверения их почти всегда искренни; но у них есть манера делать вид, будто они интересуются вами, и эта манера обманывает больше, чем слова. Грубые комплименты швейцарцев могут ввести в заблуждение только дураков. Обращение французов более обаятельно уже тем одним, что оно проще; и всегда кажется, что на словах они обещают меньше, чем намерены сделать для вас, желая впоследствии приятно вас удивить. Скажу больше: в своих излияниях они не лживы; по природе они услужливы, гуманны, доброжелательны и даже, что бы о них ни говорили, правдивее всякого другого народа, но легкомысленны и непостоянны. Они на самом деле питают к вам то чувство, которое выказывают, но чувство это исчезает так же внезапно, как возникло. Разговаривая с вами, они думают только о вас, но, как только перестали вас видеть, тотчас забывают о вашем существовании. Ничто не долговечно в их сердце, все у них мимолетно.

Мне говорили много приятного, но оказывали мало услуг. Полковник Годар, к племяннику которого меня пристроили, оказался отвратительным старым скрягой; утопая в золоте, он, однако, решил, при виде моего стесненного положения, даром воспользоваться моими трудами. Он хотел, чтобы я был для его племянника скорее чем-то вроде лакея без жалованья, нежели настоящим гувернером. Находясь постоянно при нем и будучи тем самым избавлен от обязанностей военной службы, я должен был бы жить на свою кадетскую стипендию, иными словами – на жалованье простого солдата; он едва-едва соглашался сшить мне мундир; ему хотелось бы, чтобы я удовольствовался казенным. Г-жа де Мервейе, возмущенная подобным предложением, сама отсоветовала мне принять его; ее сын был того же мнения. Стали искать какой-нибудь другой службы, но не находили. Между тем надо было спешить: ста франков, данных мне на дорогу, не могло хватить надолго. К счастью, я получил от посланника еще небольшую сумму, которая оказалась мне очень кстати, и я думаю, что он вообще не оставил бы меня, имей я побольше терпения; но томиться, ждать, просить – для меня вещь невозможная. Я впал в уныние, перестал появляться, и все было кончено. Я не забыл свою бедную маменьку, но как мне было найти ее? Где искать? Г-жа де Мервейе, знавшая мою историю, помогала мне в моих поисках, но долго – без всякого успеха. Наконец она сообщила мне, что г-жа де Варане месяца два тому назад опять уехала, но неизвестно, в Савойю или в Турин; некоторые говорили, что она вернулась в Швейцарию. Этого было достаточно, чтобы я отправился ей вслед, уверенный, что, где бы она ни была, я легче найду ее в провинции, чем мог это сделать в Париже.

Прежде чем пуститься в путь, я прибег к своему новому поэтическому таланту и в стихотворном послании к полковнику Годару осмеял его как сумел. Я показал это рифмоплетство г-же де Мервейе. Вместо того чтобы пожурить меня, как бы следовало, она посмеялась моим язвительным насмешкам, так же как и ее сын, по-видимому, не любивший Годара; надо признать, что тот был действительно очень противный старик. Мне хотелось послать ему свои стихи: мои друзья поддержали меня. Я вложил стихи в конверт и надписал его адрес. Так как в Париже тогда не было городской почты, я сунул пакет в карман и отправил его с дороги из Оссера{94}94
  Оссер – город в Центральной Франции.


[Закрыть]
. До сих пор я иногда смеюсь, представляя себе его гримасы при чтении этого панегирика, в котором он был изображен как живой. Начиналось так:

 
Ты думал, старый хлыщ, мне блажь внушит желанье
В твоем племяннике развить и ум и знанье…
 

Это небольшое стихотворение, говоря по правде, плохо написанное, но не лишенное остроумия и свидетельствовавшее о сатирическом таланте, – единственная сатира, вышедшая из-под моего пера. У меня слишком незлобивое сердце, для того чтоб пускать в ход подобный талант, но, мне думается, по некоторым моим полемическим сочинениям, написанным для самозащиты, можно судить, что, будь у меня воинственный характер, моим обидчикам было бы не до смеха.

При мысли о забытых подробностях моей жизни я больше всего жалею, что не писал путевых записок. Никогда я так много не думал, не жил так напряженно, столько не переживал, не был, если можно так выразиться, настолько самим собой, как во время путешествий, совершенных мной пешком и в одиночестве. Ходьба таит в себе нечто такое, что оживляет и заостряет мои мысли; я почти совсем не могу думать, сидя на месте; нужно, чтобы тело мое находилось в движении, для того чтобы пришел в движение и ум. Вид сельской местности, смена прелестных пейзажей, свежий воздух, здоровый аппетит и бодрость, появляющиеся у меня при ходьбе, чувство непринужденности в харчевнях, отдаленность от всего, что напоминает мне о моем зависимом положении, – все это освобождает мою душу, сообщает большую смелость мысли, как бы бросает меня в несметную массу живых существ, для того чтобы я мог их сопоставлять, выбирать, присваивать их себе без стеснения и без боязни. Я обращаюсь со всей природой, как властелин; моя душа, переходя от одного предмета к другому, соединяется, роднится с теми, которые ее привлекают, окружает себя пленительными образами, опьяняется восхитительными чувствами. Если, стремясь закрепить их, я забавляюсь мысленным их описанием, какую силу кисти, какую свежесть красок, какую выразительность речи вкладываю я в них! Говорят, что все это можно найти в моих произведениях, хотя и написанных на склоне лет. О, если 6 я мог показать произведения моей ранней молодости, созданные в дни скитаний, – произведения, которые я сочинял, но никогда не записывал! Почему же было не написать их? – спросите вы. Зачем писать? – отвечу я. – Зачем лишать себя подлинного наслаждения только ради того, чтобы рассказать другим, что я наслаждался? Какое мне было дело до читателей, до публики, до всего мира, когда я парил в небесах! Кроме того, разве я носил с собой бумагу, перья? Если б я стал думать о том, мне ничего не пришло бы в голову. Я не предвидел, что у меня будут возникать мысли: они приходили, когда им вздумается, а не когда хотел я. Они не являлись вовсе или же теснились толпой, одолевали меня своим множеством и своей силой. Десяти томов в день не хватило бы. Откуда взять время, чтобы записать их? Приходя куда-нибудь, я мечтал только о том, как бы хорошенько пообедать. Уходя, думал о том, чтобы хорошенько пройтись. Я чувствовал, что за порогом меня ожидает новый рай, и мечтал лишь о том, чтобы отыскать его.

Никогда еще я не чувствовал этого так ясно, как при том обратном путешествии, о котором говорю. Идя в Париж, я думал только о том, что буду там делать. Я устремился мысленно на то поприще, которое мне предстояло, и прошел его не без славы; однако это была не та карьера, к которой влекло меня сердце, и живые существа становились поперек дороги существам воображаемым. Полковник Годар и его племянник представлялись жалкими по сравнению с таким героем, как я. Слава богу, теперь я был избавлен от помех и мог сколько душе угодно углубляться в страну своих химер, так как впереди у меня не было ничего, кроме нее. И я так блуждал в ней, что на самом деле несколько раз сбился с пути; но мне было бы очень досадно идти более прямым путем, так как я чувствовал, что в Лионе снова упаду с небес на землю, и мне хотелось бы вовсе туда не прийти.

Однажды, нарочно сойдя с прямой дороги, чтобы взглянуть поближе на какое-то место, показавшееся мне особенно живописным, я так им залюбовался, столько там бродил, что в конце концов по-настоящему заблудился. После нескольких часов ходьбы, усталый, умирая от голода и жажды, я зашел к какому-то крестьянину. Жилище его было довольно невзрачным, но другого поблизости не оказалось. Я думал, что и здесь дело обстоит так же, как в Женеве или вообще в Швейцарии, где каждый более или менее зажиточный крестьянин в состоянии оказать гостеприимство. Я попросил хозяина накормить меня обедом за плату. Он предложил мне снятого молока и грубого ячменного хлеба, говоря, что у него нет ничего другого. Я с наслаждением выпил молоко и съел хлеб с соломой и еще какой-то примесью, но это была не особенно подкрепляющая пища для человека, уставшего до полусмерти. Крестьянин, внимательно наблюдавший за мной, по моему аппетиту мог судить о правдивости моего рассказа. Сказав мне, что, как видно, я порядочный молодой человек[12]12
  По-видимому, у меня тогда еще не было той физиономии, которой меня впоследствии всегда награждали на портретах. (Прим. Руссо.)


[Закрыть]
и не выдам его, он, опасливо озираясь, открыл небольшой люк около кухни, спустился в подвал и тотчас же вылез оттуда, достав каравай прекрасного хлеба из чистой пшеничной муки, окорок ветчины, очень аппетитный, хотя и початый, и бутылку вина, вид которой обрадовал меня больше, чем все остальное. К этому была добавлена довольно сытная яичница, и я пообедал так хорошо, как может пообедать только пешеход. Когда дело дошло до расплаты, его снова обуял страх и беспокойство: он не хотел брать с меня денег, отказывался от них с необычайным смущением. Забавней всего было то, что я никак не мог взять в толк, чего он боится. Наконец он с трепетом произнес страшные слова: «канцелярская крыса», «акцизный досмотрщик». Он дал мне понять, что прячет вино от досмотрщиков, а хлеб – из-за налогов и что его можно считать погибшим человеком, если кто-нибудь проведает, что он не умирает с голоду. То, что он в связи с этим мне рассказал и о чем я понятия не имел, произвело на меня неизгладимое впечатление; он заронил в мою душу семя той непримиримой ненависти, которая впоследствии выросла в моем сердце против притеснений, испытываемых несчастным народом, и против его угнетателей. Этот крестьянин, хотя и зажиточный, не имел права есть хлеб, заработанный им в поте лица, и мог спастись от разорения, лишь прикидываясь таким же бедняком, как и его соседи. Я вышел из его дома столько же возмущенный, сколько растроганный, скорбя о судьбе этого плодородного края, который природа осыпала щедрыми дарами только для того, чтобы он стал жертвой бесчеловечных сборщиков податей. Вот единственное вполне отчетливое и ясное воспоминание, сохранившееся у меня об этом путешествии. Помню только, что, приближаясь к Лиону, я вдруг вздумал еще раз свернуть в сторону, чтобы взглянуть на берега Линьона, так как среди романов, прочитанных мною вместе с отцом, не была забыта «Астрея»{95}95
  «Астрея» – знаменитый в свое время «пастушеский» роман Оноре д’Юрфе (1568–1625), в котором действие происходит в VII столетии на берегах Линьона (департамент Луары); наиболее яркий образец жеманной литературы.


[Закрыть]
, и она-то вспоминалась мне чаще всего. Я попросил указать мне дорогу в Форез. Из разговора с трактирщицей я узнал, что эта область – благодатный край для рабочих, где много железоделательных заводов и что там прекрасно работают по железу. Эта похвала сразу охладила мое романтическое любопытство, и я не счел нужным идти на поиски Диан и Сильванов в толпе кузнецов. Добрая женщина, так горячо ободрявшая меня, наверно, приняла меня за слесаря-подмастерье.

Я направился в Лион не без цели. По прибытии туда я пошел в Шазотт, к дю Шатле, приятельнице г-жи де Варане, к которой она давала мне письмо, когда я шел провожать Леметра; таким образом, это было уже завязанное знакомство. М-ль дю Шатле сообщила мне, что ее подруга действительно была проездом в Лионе, но неизвестно, поехала ли она в Пьемонт, и что при отъезде г-жа де Варане сама не знала, останется ли она в Савойе; что, если я хочу, она напишет, чтобы получить известие об отсутствующей, а мне лучше всего дождаться ответа в Лионе. Я согласился на это предложение, но не решился сказать м-ль дю Шатле, что мой тощий кошелек не позволяет мне долго ждать. Меня удержало от такого признания не то, что м-ль дю Шатле недостаточно радушно приняла меня; наоборот, она меня очень обласкала и отнеслась ко мне, как к равному, – но это-то как раз и лишило меня мужества обнаружить перед ней свое истинное положение и превратиться в ее глазах из человека хорошего общества в жалкого нищего.

Я как будто довольно ясно представляю себе последовательность того, что записал в этой книге. Однако мне помнится, что в тот же промежуток времени я совершил еще одно путешествие в Лион, хотя не могу точно сказать, когда это было и что уже в те дни я находился в очень стесненных обстоятельствах.

Память о крайней нужде, в которой я там оказался, не способствует приятным воспоминаниям об этом городе. Если б я был такой же, как другие, обладал бы талантом брать взаймы и должать в трактире, я легко выпутался бы из беды; но как раз в этом-то моя неспособность равнялась моему отвращению, и чтобы составить себе понятие о них, достаточно сказать, что, хотя я провел почти всю свою жизнь в бедности, иногда нуждаясь в куске хлеба, мне ни разу не случалось отпустить кредитора, просившего у меня денег, не уплатив их тотчас же. Я никогда не делал больших долгов и всегда предпочитал лучше терпеть лишения, чем должать.

Проводить ночи на улице, несомненно, очень мучительно, а это не раз случалось со мной в Лионе. Я считал, что лучше потратить остававшиеся у меня несколько су на хлеб, чем оплатить ими ночлег, так как в конце концов я больше рисковал умереть от голода, чем от недосыпания. Но удивительнее всего то, что и в таком тяжелом положении я не был ни встревожен, ни угнетен. Будущее нисколько меня не беспокоило, и я ожидал ответов на письма м-ль дю Шатле, ночуя под открытым небом, и спал, растянувшись на земле или на скамейке, так же спокойно, как на ложе, усеянном розами. Я даже вспоминаю очаровательную ночь, проведенную за городом, на дороге, которая вилась по берегу Роны или Соны, – не помню, которой из двух. Сады, поднимавшиеся уступами, окаймляли дорогу на противоположном берегу. День был очень жаркий, вечер упоительный; роса увлажняла поблекшую траву; все кругом было тихо и спокойно, ни малейшего ветерка; в воздухе чувствовалась приятная прохлада; солнце, закатившись, оставило на небе красные облака, отражение которых придавало воде розовый оттенок; деревья на уступах были полны соловьев, перекликавшихся друг с другом. Я шел в каком-то экстазе, отдавшись всем сердцем, всеми чувствами очарованию окружающего, и лишь отчасти жалел о том, что наслаждаюсь в одиночестве. Поглощенный приятными мыслями, я продолжал прогулку до поздней ночи, не замечая усталости. Наконец она дала себя знать. Я с наслаждением растянулся на каменной плите, в какой-то нише или сводчатом углублении стены на одном из уступов; верхушки деревьев образовали сень над моим ложем; как раз надо мной пел соловей, и я уснул под его пение; мой сон был сладок, пробуждение еще слаще. Было совсем светло: открыв глаза, я увидел воду, зелень, живописную местность. Я встал, встряхнулся, почувствовал голод и весело направился к городу, решив истратить на хороший завтрак две мелких монеты из шести, еще оставшихся у меня. Я был в таком хорошем расположении духа, что шел и пел всю дорогу; помню даже, что пел кантату Батистена «Купанье в Томери»{96}96
  Батистен – псевдоним Жана-Батиста Штрука, придворного композитора Людовика XIV. Он поставил в Париже ряд своих опер. Томери – деревня недалеко от Парижа.


[Закрыть]
, которую знал наизусть. Да будет благословен добрый Батистен и его отличная кантата: они дали мне лучший завтрак, чем тот, на какой я рассчитывал, и еще лучший обед, так как я вовсе не рассчитывал на него! В самый разгар прогулки и пения вдруг слышу за собой чьи-то шаги, оглядываюсь – и вижу антонианца, который шел за мной по пятам и, казалось, слушал меня не без удовольствия. Он подходит ко мне, здоровается и спрашивает, знаю ли я музыку. Я отвечаю: «Немного», но тоном своим даю понять, что знаю очень хорошо. Он продолжает расспрашивать меня; я рассказываю кое-что о своей жизни. Он спрашивает, не приходилось ли мне переписывать ноты. «Очень часто», – говорю я. Это была правда. Лучшим способом научиться музыке была для меня переписка нот. «Что же, – говорит он, – пойдемте со мной; я могу дать вам занятие на несколько дней, в течение которых вы не будете нуждаться ни в чем, если только согласны не выходить из комнаты». Я охотно принял предложение и последовал за ним.

Фамилия антонианца была Ролишон; он любил музыку, знал ее и пел в маленьких концертах, которые устраивал со своими приятелями. Это было вполне невинное и пристойное развлечение; но, вероятно, его интерес к музыке переходил порой в неудержимую страсть, которую ему приходилось отчасти скрывать. Он проводил меня в маленькую комнату, где я нашел много переписанных им нот. Он дал мне другие ноты для переписки, в частности кантату, которую я пел и которую он сам должен был петь через несколько дней. Я провел у него три или четыре дня, посвящая переписке все время, кроме того, которое посвящал еде; в жизни своей я не был так голоден и никогда меня так вкусно не кормили. Он сам приносил мне еду, и надо думать, что кухня антонианцев была действительно хороша, если их обычный стол был такой же, какой получал я. Никогда еще не ел я с таким удовольствием, и при этом надо сознаться, что даровые харчи пришлись весьма кстати, так как я стал сух, как палка. Я работал почти с такой же охотой, как ел, – а это немало. Правда, качество моей работы не всегда соответствовало моему усердию. Через несколько дней Ролишон, встретив меня на улице, сказал мне, что переписанные мною партии совершенно непригодны для исполнения: так много оказалось в них пропусков, повторений и перестановок. Надо сознаться, что на этот раз я избрал ремесло, к которому был наименее способен. Не то чтобы мое нотное письмо было некрасиво или чтобы я переписывал недостаточно четко, – но, наскучив продолжительной работой, я становлюсь таким рассеянным, что трачу больше времени на подчистки, чем на самую переписку, и если не сверю партитуру с подлинником и не выправлю ее с величайшим вниманием, исполнение неизбежно будет сорвано. Поэтому, желая сделать хорошо, я делал плохо и, стремясь выполнить работу быстро, выполнял ее как попало. Несмотря на это, Ролишон до самого конца хорошо относился ко мне и еще дал мне на прощанье экю, которого я вовсе не заслужил, но который помог мне окончательно стать на ноги. Через несколько дней я получил весть от маменьки, находившейся в Шамбери, и деньги, чтобы приехать к ней, что я сделал с восторгом. С тех пор мои средства часто бывали весьма ограниченны, но мне уже больше не приходилось голодать. Я отмечаю это время, и сердце мое полно благодарности провидению за его заботу обо мне. Последний раз в жизни пришлось мне тогда изведать нищету и голод.

Я пробыл в Лионе еще неделю, дожидаясь покупок, которые по поручению маменьки делала м-ль дю Шатле, и посещал ее в течение этого времени гораздо чаще, чем прежде. Мне доставляло удовольствие беседовать с ней о ее подруге, особенно теперь, когда меня не отвлекали от этого мучительные мысли о моем положении, заставлявшие меня умалчивать о нем. М-ль дю Шатле нельзя было назвать молодой или красивой, но она не лишена была некоторой привлекательности; она была доброжелательна, проста, а ум ее придавал этой простоте особенную ценность. У нее была склонность наблюдать характеры и нравы, что помогает изучать людей, и в первую очередь именно от нее я и научился тому же. Она любила романы Лесажа, в особенности «Жиль-Блаза». Она рассказывала мне о нем и одолжила мне эту книгу; я прочел ее с удовольствием; но я еще не созрел для такого чтения, – мне нужны были романы с пылкими чувствами. Таким образом, я проводил время у камелька м-ль дю Шатле, соединяя приятное с полезным; не подлежит сомнению, что интересная и разумная беседа с достойной женщиной скорее дает молодому человеку должное направление, чем педантичная философия, изложенная в книгах. В Шазотте я познакомился еще с другими пансионерками и их подругами, между прочим с одной молодой особой лет четырнадцати, некоей м-ль Сэрр. В то время я не обратил на нее особенного внимания, но лет через восемь или девять страстно в нее влюбился, что вполне понятно, так как это была очаровательная девушка.

Поглощенный ожиданием скорого свидания с дорогой маменькой, я дал передышку своим химерам; подлинное счастье, ожидавшее меня в недалеком будущем, избавляло меня от необходимости искать его в видениях. Я не только снова нашел ее, но приобрел в ее близости и благодаря ей хорошее положение, так как она сообщала в письме, что нашла для меня занятие, которое, как она надеялась, позволит мне оставаться при ней. Я ломал себе голову, стараясь угадать, какое это могло быть занятие, и в самом деле, об этом можно было только гадать. У меня было достаточно денег для того, чтобы добраться до нее с удобствами. М-ль дю Шатле хотела, чтобы я нанял лошадь, – я не мог согласиться и был прав: я лишился бы возможности насладиться последним в своей жизни путешествием пешком, так как не могу назвать путешествиями небольшие прогулки в окрестностях, которые я совершал, пока жил в Мотье{97}97
  Мотье– швейцарская деревня между Невшательским озером и отрогами Юры в долине Травер, почему называлась также Мотье-Травер. В ней нашел убежище (1762–1765) Руссо, когда подвергся гонению за издание «Эмиля». О своем пребывании там Руссо рассказывает в XII книге «Исповеди».


[Закрыть]
.

Странное дело, мои мечты становятся самыми приятными только в тот момент, когда мое положение наименее благополучно, и, наоборот, они наименее радужны, когда все улыбается вокруг меня. Моя упрямая голова не умеет приспосабливаться к обстоятельствам. Она не довольствуется тем, чтобы украшать действительность, – она желает творить. Реальные предметы рисуются в ней в лучшем случае такими, как они есть; она умеет украшать лишь воображаемые предметы. Если я хочу нарисовать весну – в действительности должна быть зима; если я хочу описать прекрасную местность – я должен сидеть в четырех стенах; и я сто раз говорил, что, если бы меня заключили в Бастилию, я создал бы там картину свободы. Уезжая из Лиона, я предвкушал только приятное будущее; я был так же доволен – и имел на то достаточное основание, – как был недавно расстроен, покидая Париж. Однако во время этого путешествия у меня не было тех сладостных мечтаний, какие сопутствовали мне в предыдущем. На сердце у меня было светло, – но и только. Я приближался с умилением к прекрасному другу, которого мне предстояло снова увидеть. Я заранее предвкушал, но без опьянения, удовольствие жить подле нее; я всегда ждал этого; было так, будто со мной не произошло ничего нового. Я тревожился о том, что буду делать, словно было какое-то основание для тревоги. Мои мысли были спокойны и приятны, но не восхитительны и небесны. Все предметы, мимо которых я проходил, поражали мой взгляд; я обращал внимание на пейзаж и замечал деревья, дома, ручьи; я обдумывал направление на перекрестках, боялся заблудиться и не сбивался с пути. Словом, я не витал в эмпиреях: я был там, где находился или куда шел, – не дальше этого.

Рассказывая о своих путешествиях, я поступаю так же, как совершал их: не спешу дойти до конца. Сердце мое билось от радости, когда я шел к моей дорогой маменьке, но я не прибавлял шагу. Я люблю идти не спеша и останавливаться когда вздумается. Бродячая жизнь – вот что мне надо. Идти не спеша в хорошую погоду по живописной местности и знать при этом, что в конце пути меня ждет нечто приятное, – вот условия существования, которое мне больше всего по вкусу. Впрочем, уже известно, что я называю живописной местностью. Никогда равнина, как бы прекрасна она ни была, не покажется мне прекрасной. Мне нравятся бурные потоки, скалы, сосны, темные леса, горы, крутые дороги, по которым нужно то подниматься, то спускаться, страшные пропасти по сторонам. Я вкусил это удовольствие и наслаждался им во всем его очаровании, приближаясь к Шамбери. Неподалеку от горы со срезанной вершиной, которая называется Па де л’Эшель, как раз под широкой дорогой, высеченной в скале, у местечка Шай, бежит и клокочет в глубине ущелья маленькая речка, словно потратившая тысячелетия для того, чтобы пробить себе путь. Во избежание несчастных случаев вдоль края дороги устроили барьер, благодаря чему я мог смотреть в бездну и испытывать головокружение сколько мне угодно, – в моем пристрастии к кручам забавно то, что у меня от них кружится голова, и мне очень нравится это головокружение, лишь бы я был в безопасности. Крепко опираясь на барьер, я высовывал нос и стоял так целыми часами, глядя время от времени на пену и голубую воду, рев которой я слышал сквозь крики ворон и ястребов, перелетавших со скалы на скалу, из одной чащи кустарников в другую в сотнях туазов{98}98
  Туаз– старинная французская мера длины, около сажени.


[Закрыть]
надо мной. Там, где скат был ровный и кустарник достаточно редок, чтобы сквозь него могли пролетать камни, я ходил собирать самые большие, которые едва мог поднять; я складывал их в кучу на барьере, потом, бросая их один за другим, наслаждался, глядя, как они катятся, отскакивают и рассыпаются на тысячу кусков еще до того, как долетят до дна пропасти.

Ближе к Шамбери я наблюдал подобное же зрелище, но в обратном порядке. Дорога идет у подножья такого красивого водопада, каких я больше никогда не видел. Гора так крута, что вода отделяется от нее и падает аркой, – настолько далеко, что можно пройти между водопадом и скалой, иногда даже оставшись сухим. Но если не быть достаточно осторожным, легко ошибиться в расчете, что и случилось со мной. Дело в том, что благодаря громадной высоте вода разбивается и превращается в пыль, и если подойти слишком близко к этому облаку, то сначала не заметишь, что попал под брызги, но скоро промокнешь до нитки.

Наконец приезжаю, снова вижу ее. Она была не одна. Когда я вошел, у нее был в гостях главный интендант. Не сказав мне ни слова, она берет меня за руку и представляет ему с той приветливостью, которая открывала ей все сердца: «Вот он, сударь, – этот бедный юноша; не откажите ему в вашем покровительстве на все время, пока он будет достоин его. Теперь мне нечего будет беспокоиться о его судьбе». Потом, обращаясь ко мне, она сказала: «Дитя мое, отныне вы принадлежите королю. Поблагодарите господина главного интенданта, который дает вам кусок хлеба». Я смотрел широко открытыми глазами, не произнося ни слова и не зная, что подумать: зародившееся честолюбие едва ли не вскружило мне голову, я чуть не вообразил себя маленьким интендантом. Однако карьера моя оказалась менее блестящей, чем я ожидал, судя по такому началу; но в данное время и этого было довольно, чтобы прожить, а для меня это было уже много. Вот о чем шла речь.

Король Виктор-Амедей на основании предыдущих войн и местоположения доставшихся ему от предков владений видел, что рано или поздно они уйдут из его рук, и искал только подходящего случая, чтобы выкачать из них все, что можно. За несколько лет до того, имея в виду обложить дворянство налогом, он приказал произвести кадастровую опись всего королевства, с тем чтобы при проведении обложения его можно было распределить более справедливо. Эта работа, начатая отцом, была закончена при сыне. Двести или триста человек землемеров, называемых почему-то геометрами, и писарей, именуемых секретарями, были направлены на эту работу, и в число этих последних маменька ухитрилась записать меня. Место, хотя и не особенно доходное, обеспечивало в той стране безбедное существование. К несчастью, работа была временная; но она давала возможность искать другую и выжидать; маменька предусмотрительно старалась заручиться для меня особым покровительством интенданта, чтобы я мог по окончании этой работы перейти на какую-нибудь более солидную должность.

Я приступил к своим обязанностям через несколько дней после приезда. Работа не представляла никакой трудности, и я вскоре с ней освоился. Таким образом, после четырех– или пятилетних скитаний, безрассудств и невзгод, последовавших за моим отъездом из Женевы, я в первый раз стал честно зарабатывать кусок хлеба.

Эти длинные подробности о моей ранней юности, верно, покажутся ребяческими, и это жаль: несмотря на то что в некоторых отношениях я от рождения был взрослым, во многих других я очень долго оставался ребенком, а в иных остаюсь им до сих пор. Я не обещал читателям изобразить великого человека, – я обещал описать себя таким, каков я есть; а чтобы знать меня в зрелом возрасте, надо хорошо знать меня в молодости. Сами предметы обычно производят на меня меньше впечатления, чем воспоминание о них; все мои мысли не что иное, как образы; первые штрихи, запечатлевшиеся у меня в памяти, остались там навсегда; те же, которые появились впоследствии, скорее слились с первыми, чем изгладили их. Есть известная преемственность душевных движений и мыслей: они последовательно видоизменяют друг друга, и это необходимо знать, чтобы правильно судить о них. Я стараюсь повсюду раскрыть первопричины, чтобы дать почувствовать связь последствий. Я хотел бы сделать свою душу прозрачной для взгляда читателя и с этой целью стремлюсь ее показать со всех точек зрения, осветить ее со всех сторон, достигнуть того, чтобы в ней не совершалось ни одного движения, им не замеченного, чтобы он мог сам судить о порождающем их начале.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации