Текст книги "Исповедь"
Автор книги: Жан-Жак Руссо
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 51 страниц)
Вот каким образом, после такого долгого обмана, этот человек наконец снял передо мной маску, убежденный, что при созданном им положении дел он уже в ней не нуждается. Освободившись от опасения быть несправедливым к этому негодяю, я его предоставил собственной совести и перестал думать о нем. Через неделю после этого письма я получил от г-жи д’Эпине ответ на мое предыдущее письмо, написанный в Женеве (связка В, № 10). По тону, какой она взяла в нем в первый раз в жизни, я понял, что и он и она, рассчитывая на успех своих козней, действуют заодно и, считая меня человеком безвозвратно погибшим, предаются уже безо всякого риска удовольствию окончательно уничтожить меня.
Положение мое действительно было самым плачевным. Я видел, что от меня отдаляются все мои друзья, и не имел возможности узнать, как и почему это случилось. Дидро, хвалившийся, что всегда останется моим другом и вот уже три месяца обещавший посетить меня, все не являлся. Между тем наступила зима, а с ней начались приступы моих обычных болезней. Мой организм, хоть и крепкий, не мог вынести борьбы стольких противоположных страстей. Я был так изнурен, что не имел ни сил, ни мужества ничему противостоять. Если бы, вопреки моим обязательствам, вопреки настойчивым доводам Дидро и г-жи д’Удето, я решился в это время покинуть Эрмитаж, я не знал бы, куда мне деваться и как выбраться. Я оставался в неподвижности и отупении, не имея сил ни действовать, ни думать о чем бы то ни было. Одна мысль о том, чтобы сделать шаг, написать письмо, сказать несколько слов, приводила меня в содрогание. Однако я не мог оставить без возраженья письмо г-жи д’Эпине, если не хотел признать себя достойным того обращения, какому она и ее друг подвергали меня. Я решил высказать ей свои чувства и намерения, ни одной минуты не сомневаясь, что из человечности, из великодушия, из благопристойности, из добрых чувств, которые, мне казалось, она сохранила ко мне наряду с дурными, она поспешит согласиться со мной. Вот мое письмо:
Эрмитаж, 23 ноября 1757 г.
Если б от скорби умирали, то меня уж не было бы в живых. Но в конце концов я принял решение. Наша дружба угасла, сударыня; но, хотя ее уже нет, она сохраняет свои права, и я умею их уважать. Я не забыл вашей доброты ко мне, и если я уже не могу любить вас, то все же вы можете рассчитывать на мою признательность к вам. Всякое другое объяснение было бы излишним: за меня моя совесть, вас я отсылаю к вашей.
Я хотел уехать из Эрмитажа и должен был сделать это. Но говорят, что мне следует остаться здесь до весны. Раз мои друзья этого хотят, я останусь до весны, если вы согласны.
Написав и отправив это письмо, я стал думать только о том, как бы успокоиться, поправить в Эрмитаже свое здоровье, восстановить свои силы и принять меры к тому, чтобы уехать весной без шума и не подчеркивая разрыва. Но, как сейчас будет видно, это не входило в расчеты г-на Гримма и г-жи д’Эпине.
Несколько дней спустя я наконец имел удовольствие дождаться посещения Дидро, столько раз обещанного и откладываемого. Оно пришлось как нельзя более кстати: Дидро был мой самый старый друг, почти единственный, оставшийся у меня; можно представить себе, с какой радостью я увидел его при подобных обстоятельствах. Сердце мое было переполнено, я его излил перед ним. Я открыл ему глаза на многие факты, которые перед ним утаили, извратили или выдумали. Я рассказал ему из всего происшедшего то, что имел право рассказать. Я не делал вида, будто скрываю от него то, что он слишком хорошо знал: что причиной моей гибели была любовь, столь же несчастная, как и безрассудная, но я не признался, что г-жа д’Удето была о ней осведомлена или по крайней мере, что я открылся ей. Я рассказал ему о недостойных проделках г-жи д’Эпине, старавшейся завладеть совершенно невинными письмами ее невестки ко мне. Мне хотелось, чтобы он узнал об этих подробностях от тех самых лиц, которых она пыталась подкупить. Тереза рассказала все как было; но что сталось со мной, когда очередь дошла до матери и я услышал, как она объявила, будто ровно ничего об этом не знает! Таковы были ее слова, и она никогда от них не отказывалась. Не прошло и четырех дней с тех пор, как она мне самому повторила этот рассказ, и вот в присутствии моего друга она говорит мне в глаза, что это ложь. Такой поступок показался мне решающим, – тут я хорошо понял, как неосторожно с моей стороны было держать эту женщину около себя. Я не разразился упреками; я едва удостоил ее нескольких презрительных слов. Я понял, чем обязан дочери, непоколебимая прямота которой представляла такой контраст с недостойной низостью матери. Но с той поры я принял твердое решение расстаться с этой старухой и ждал только удобного момента.
Этот момент наступил раньше, чем я ожидал. 10 декабря я получил от г-жи д’Эпине ответ на свое предыдущее письмо.
(Связка Б, № 11.) Вот его содержанье:
Женева, 1 декабря 1757 г.
В течение нескольких лет я всячески выказывала вам дружбу и участие; теперь мне остается только пожалеть вас. Вы очень несчастны. Желаю, чтобы ваша совесть была так же чиста, как моя. Это, может быть, будет необходимо для вашего покоя.
Если вы хотели уехать из Эрмитажа и должны были сделать это, меня удивляет, как ваши друзья могли остановить вас. Что касается меня, я не советуюсь с друзьями о том, что велит мне мой долг, и мне больше нечего сказать вам о вашем.
Столь неожиданная, с такою резкостью выраженная отставка не оставляла мне ни минуты для колебаний. Надо было немедленно уехать, какова бы ни была погода, в каком бы я ни был состоянии, если б даже мне пришлось провести ночь в лесу и на снегу, покрывавшем тогда землю; и, что бы ни сказала и ни сделала г-жа д’Удето, она не могла бы удержать меня: я очень желал угодить ей во всем, однако не доходя до низости.
Я оказался в самом ужасном затруднении, какое когда-либо испытывал; но мое решение было принято; я поклялся, что при любых обстоятельствах я через неделю покину Эрмитаж. Я приступил к вывозу своего имущества, решив скорей бросить его в поле, чем не сдать через неделю ключи; я прежде всего хотел, чтобы все было кончено раньше, чем напишут об этом в Женеву и получат ответ. Никогда еще я не чувствовал в себе такого мужества; все мои силы вернулись ко мне. Чувство чести и негодование возвратили мне их, чего г-жа д’Эпине, несомненно, не ожидала. На помощь мне пришел счастливый случай. Г-н Мата, уполномоченный принца Конде при вотчинном суде, услыхал о моих затруднениях. Он велел предложить мне домик в своем саду Мон-Луи, в Монморанси. Я принял предложение с готовностью и благодарностью. Сделка немедленно состоялась; я велел прикупить кое-какую мебель к той, что уже была у меня, чтобы нам с Терезой было на чем спать. Я велел перевезти вещи на телегах; это стоило большого труда и больших затрат. Несмотря на лед и снег, мой переезд был окончен в два дня, и 15 декабря я сдал ключи от Эрмитажа, уплатив жалованье садовнику, но не имея возможности уплатить за помещение.
Что касается г-жи Левассер, то я объявил ей, что нам надо расстаться; дочь пыталась поколебать это решение, но я остался непреклонен. Я отправил ее в Париж в наемном экипаже, с теми вещами и мебелью, которые были общие у нее с дочерью. Я дал ей немного денег и обязался платить за ее помещение у ее детей или в другом месте, заботиться о ее пропитании, насколько это будет для меня возможно, и никогда не оставлять ее без куска хлеба, пока он будет у меня самого.
Наконец, на второй день после моего приезда в Мон-Луи, я написал г-же д’Эпине следующее письмо:
Монморанси, 17 декабря 1757 г.
Ничего не может быть проще и неотложнее, сударыня, как выехать из вашего дома, раз вам неугодно, чтобы я оставался в нем. Так как вы не согласны на то, чтоб я прожил в Эрмитаже до весны, я уехал оттуда 15 декабря. Мне было предназначено судьбой въехать в этот дом против своего желания и точно так же выехать из него. Благодарю вас за ваше приглашенье поселиться там и благодарил бы еще больше, если б заплатил за него не так дорого. Вы правы, считая меня несчастным; никто на свете не знает лучше вас, как это верно. Если несчастье – ошибиться в выборе своих друзей, то не меньшее несчастье – очнуться от столь сладкого заблужденья.
Вот правдивый рассказ о моем пребывании в Эрмитаже и о причинах, заставивших меня уехать оттуда. Я не мог его сократить; важно было изложить все с величайшей точностью, так как эта эпоха моей жизни имела на последующее такое влияние, которое продлится до моего последнего дня.
Книга десятая
(1758–1759)
Необычайная энергия, вызванная во мне временным возбуждением и позволившая мне уехать из Эрмитажа, покинула меня, как только я оказался за его пределами. Едва я устроился на новом месте, как сильные и частые приступы моей болезни осложнились новыми страданиями: меня с некоторых пор мучила грыжа, причем я не знал, что со мной. Скоро я стал жертвой жесточайших припадков. Врач Тьерри, мой старый друг, навестил меня и объяснил мне мое состояние. Зонды, свечи, бандажи и прочие атрибуты старческих недугов, разложенные вокруг, заставили меня жестоко почувствовать, что нельзя безнаказанно сохранить молодое сердце, когда тело перестало быть молодым. Весна нисколько не восстановила моих сил; я провел весь 1758 год в состоянии изнеможенья и думал, что уже подхожу к концу своего жизненного пути. Я ждал этого момента с каким-то нетерпеньем. Отрешившись от химер дружбы, освободившись от всего, что заставляло меня любить жизнь, я больше не видел в ней ничего, что могло бы сделать ее для меня приятной; впереди мне представлялись одни страданья и беды, мешающие наслаждаться существованием. Я мечтал о том, как я стану мгновенно свободным и навеки спасусь от врагов. Но вернемся к нити событий.
Мой переезд в Монморанси как будто озадачил г-жу д’Эпине: она этого, видимо, не ожидала. Плохое состояние моего здоровья, суровое время года, всеобщее забвенье, в котором я оказался, – все внушало ей и Гримму уверенность, что, доведя меня до последней крайности, они вынудят меня просить пощады и униженно добиваться, чтоб меня оставили в убежище, откуда чувство чести повелевало мне удалиться. Я переехал так внезапно, что у них не было времени предотвратить удар и не оставалось другого выбора, как только поставить все на карту и либо окончательно потерять меня, либо постараться вернуть в Эрмитаж. Гримм выбрал первое; но мне кажется, г-жа д’Эпине предпочла бы второе; об этом я сужу по ее ответу на мое последнее письмо, где она заметно смягчает тон, взятый ею в предыдущих письмах, и как будто оставляет открытым путь к примирению. Она заставила меня ждать ответа целый месяц, и такое запоздание тоже говорит о том, что ей трудно было придать ему приличную форму и придумать необходимое объяснение. Выказывать особую любезность она не могла, не компрометируя себя; но после прежних ее писем и моего неожиданного отъезда можно только удивляться, как тщательно она избегает какого бы то ни было обидного слова. Привожу ее ответ целиком (связка Б, № 23), чтобы читатели могли судить об этом:
Женева, 17 января 1758 г.
Только вчера, милостивый государь, я получила ваше письмо от 17 декабря. Мне прислали его в ящике, полном разных вещей, а ящик находился в пути все это время. Я отвечу только на приписку: само письмо мне не совсем понятно. Если б у нас была возможность объясниться, я охотно отнесла бы все происшедшее за счет недоразуменья. Возвращаюсь к приписке. Как вы, наверно, помните, милостивый государь, мы условились, что жалованье садовнику в Эрмитаже будет проходить через ваши руки, чтобы дать ему сильнее почувствовать свою зависимость от вас и избавить вас от смешных и непристойных сцен, подобных тем, которые устраивал его предшественник. Доказательством этому служит то, что его жалованье за первые два квартала было вручено вам, а за несколько дней до своего отъезда я условилась с вами, что суммы, выданные вами вперед, будут вам возвращены. Я знаю, что сначала вы отказывались; но ведь вы выплачивали вперед по моей просьбе, – следовательно, я должна вернуть долг, как мы и договорились. Кагуэ сообщил мне, что вы не пожелали взять эти деньги. Решительно тут какое-то недоразумение. Я отдала распоряжение, чтобы их опять отнесли вам; право, я не вижу причины, почему вы, несмотря на наш уговор, желаете оплачивать моего садовника, – и даже за то время, когда вы уже не жили в Эрмитаже. Итак, я надеюсь, милостивый государь, что, вспомнив все, о чем я имею честь вам писать, вы не откажетесь принять деньги, любезно уплаченные вами за меня.
После всего, что произошло, я потерял доверие к г-же д’Эпине и решил не возобновлять с ней отношений; я не ответил на это письмо, и наша переписка на этом кончилась. Видя, что мое решение принято, она приняла свое и, примкнув уже целиком к замыслу Гримма и гольбаховской клике, сообща с ними старалась потопить меня. Пока они орудовали в Париже, она действовала в Женеве. Гримм, впоследствии уехавший к ней, довершил то, что она начала. Троншен, которого они привлекли без труда, оказал им деятельную поддержку и стал одним из самых свирепых моих преследователей, хотя, подобно Гримму, никогда не имел ни малейшего повода на меня жаловаться. Все трое в полном согласии принялись тайно сеять в Женеве семена, давшие жатву четыре года спустя.
Трудней пришлось им в Париже, где я был более известен, а сердца менее расположены к ненависти и не так легко проникаются ею. Чтобы наносить удары с большей меткостью, они прежде всего пустили слух, будто я отошел от них по своему почину (смотрите письмо Делейра, связка Б, № 30). После этого, прикидываясь по-прежнему моими друзьями, они стали ловко распространять коварные обвинения, придавая им характер жалоб на несправедливость друга. Таким образом они вызывали больше доверия, их охотнее выслушивали, а меня порицали. Глухие обвинения в предательстве и неблагодарности произносились с большой осторожностью, но тем большее впечатление производили. До меня дошло, что они приписывают мне чудовищные злодейства, но я никогда не мог узнать, в чем, по их рассказам, эти злодейства заключались. На основании молвы я мог вывести только то, что речь шла о следующих четырех главных преступленьях: 1) моем удалении в деревню; 2) моей любви к г-же д’Удето; 3) отказе сопровождать в Женеву г-жу д’Эпине; 4) отъезде из Эрмитажа. Если они прибавляли к этому еще другие упреки, то приняли при этом такие надежные меры, что мне оказалось совершенно невозможным когда-либо узнать, в чем эти упреки заключались.
Именно к этому-то моменту я, кажется, могу приурочить изобретение той системы, которую мои гонители применяли с успехом столь огромным, что это может показаться чудом всякому, кто не знает, с какой легкостью принимается на веру все, что благоприятствует человеческой злобе. Постараюсь в немногих словах объяснить, к чему сводится эта темная и таинственная система, насколько мой взгляд мог проникнуть в нее.
Обладая именем уже знаменитым и известным во всей Европе, я сохранил всю простоту своих прежних вкусов. Мое смертельное отвращение ко всему, что называется сговором, кликой, интригой, сохранило мне свободу и независимость, не знающую других цепей, кроме сердечных привязанностей. Одинокий, всюду чужой, живущий в уединении, без опоры, без семьи, не признавая ничего, кроме своих принципов и обязанностей, я бесстрашно следовал путями правды, ни в ком не заискивая и никого не щадя в ущерб истине и справедливости. Более того, удалившись за два года перед тем в уединение, не переписываясь ни с кем о злободневных событиях, не имея отношения к тому, что делается в свете, не получая никаких известий и не интересуясь ими, я жил в четырех лье от Парижа, столь же отделенный от этой столицы своим равнодушием, как был бы отделен от нее морским пространством, живя на острове Тиньяне.
Гримм, Дидро, Гольбах, наоборот, находясь в центре круговорота, жили, вращаясь в самом высшем свете, и делили между собой едва ли не все его сферы. Сговорившись, они могли заставить слушать их всюду: среди вельмож, остроумцев, литераторов, судейских чинов и женщин. Ясно, какое это давало преимущество трем тесно сплотившимся лицам против четвертого, находившегося в том положении, в каком оказался я. Правда, Дидро и Гольбах были не из тех (по крайней мере, я так думаю), кто способен плести черные интриги: у одного на это не хватило бы злости[47]47
С тех пор как была написана эта книга, все, что мне удалось различить в окружающей меня тайне, вызывает во мне опасение, что я не знал Дидро. (Примеч. Руссо.)
[Закрыть], а у другого – ловкости; но именно благодаря этому союз их был прочнее. Гримм один составлял у себя в голове план и сообщал из него остальным только то, что могло привлечь их к соучастию. Оп имел на них такое влияние, что легко этого добивался, а результаты соответствовали его великой изобретательности.
Эта великая изобретательность подсказала ему, какое преимущество представляет его позиция по сравнению с моей; поэтому он замыслил, не компрометируя себя, испортить мою репутацию и создать мне совершенно противоположную, окружая меня при этом глухой стеной, которую мне невозможно было пробить, чтобы бросить свет на его происки и сорвать с него маску.
Такое предприятие было нелегким, поскольку надо было скрыть всю его мерзость от глаз тех, кто должен был принять в нем участие. Надо было обмануть порядочных людей; надо было отстранить от меня всех, не оставив мне ни одного друга – ни малого, ни великого. Да что я говорю! Надо было устроить так, чтобы ни одного слова правды не дошло до меня. Если бы хоть один великодушный человек пришел и сказал мне: «Вы разыгрываете добродетельного, а между тем вот что говорят про вас и вот на основании чего о вас судят. Что вы на это скажете?», правда восторжествовала бы, и Гримм был бы уничтожен. Он это знал; но он изучил самого себя и мерил людей по своей мерке. Мне обидно за честь человечества, что расчет его был так верен. Он вел свой подкоп во мраке и поневоле должен был продвигаться к своей цели медленно. Вот уж двенадцать лет, как он следует своему замыслу, а самое трудное еще не сделано: надо еще обмануть все общество. Еще есть глаза, следящие за ним пристальней, чем он думает. Он этого опасается и еще не смеет выставить свои козни на свет божий[48]48
С тех пор как это было написано, он совершил этот шаг с самым полным и непостижимым успехом. Мне кажется, это Троншен сообщил ему необходимое мужество и средства. (Примеч. Руссо.)
[Закрыть]. Но он открыл нетрудный способ вовлечь в них власть, и эта власть вершит мою судьбу. Имея эту опору, он подвигается вперед с меньшим риском. Так как приспешники власти не испытывают особого стремления к правому пути и еще меньше к откровенности, ему уже больше не приходится опасаться вмешательства кого-либо из порядочных людей; прежде всего нужно, чтоб я был окружен непроницаемым мраком и чтобы его козни были постоянно скрыты от меня, ибо он знает, что, с каким бы искусством он ни ткал их, они никогда не выдержат моего взгляда. Великая ловкость этого клеветника заключается в том, что он как бы щадит меня и придает своему вероломству видимость великодушия.
Я уловил первые последствия этой системы по глухим обвинениям со стороны гольбаховской клики, хотя и не мог ни понять, ни даже догадаться, в чем эти обвинения заключаются. Делейр сообщал мне в своих письмах, что мне приписывают какие-то злодейства; то же самое, но более таинственно говорил мне Дидро. Но когда я вступал с тем и другим в объяснения, все сводилось к вышеперечисленным пунктам. Я чувствовал постепенное охлаждение в письмах г-жи д’Удето. Я не мог приписывать это Сен-Ламберу, – он продолжал мне писать все так же дружески и даже навестил меня после своего возвращения. Не мог я приписать причину этого и себе, потому что мы расстались с нею очень дружелюбно. И с того времени только мой отъезд из Эрмитажа мог быть ей неприятен, но она сама поняла его необходимость. И вот, не зная, чему приписать это охлаждение, в котором она не признавалась, но которое было слишком заметно моему сердцу, я стал опасаться всего. Я знал, что она очень считается со своей невесткой и Гриммом, из-за их отношений с Сен-Ламбером; я боялся их интриг. Из-за этих волнений опять открылись мои раны, и мои письма стали такими бурными, что она прекратила со мной переписку. Мне мерещились тысячи ужасов, но что происходило в действительности, я не мог разобрать отчетливо. Такое положение невыносимо для человека с воображением, легко воспламеняющимся. Если бы я жил в совершенном уединении, если б не знал ничего, я был бы спокойнее; но сердце мое еще хранило привязанности, дававшие моим врагам тысячу преимуществ передо мною, и пробивавшиеся в мое убежище слабые лучи позволяли мне лучше различать глубину скрываемых от меня тайн.
Я, несомненно, изнемог бы от этой муки, слишком жестокой, слишком невыносимой для моего открытого и прямого характера, ибо я не умею скрывать свои чувства и страшусь тех, которые скрыты от меня; но, по счастью, представилось нечто интересное для моего сердца, отвлекшее меня от того, чем я был поглощен против воли, и это подействовало на меня благотворно. Навестив меня последний раз в Эрмитаже, Дидро говорил мне о статье «Женева», которую д’Аламбер написал для «Энциклопедии»; он сообщил мне, что эта статья, согласованная с некоторыми женевцами из высшего круга, имела целью учреждение в Женеве театра, что меры приняты и театр не замедлит открыться. Так как Дидро, по-видимому, находил, что это очень хорошо, и не сомневался в успехе, и так как у меня с ним было слишком много других спорных вопросов, помимо этой статьи, я ничего не сказал ему; но, возмущенный всей этой затеей, имеющей целью занести соблазн на мою родину, я с нетерпением ждал тома «Энциклопедии» с этой статьей, чтобы решить, не будет ли возможности выступить с каким-нибудь возраженьем, которое отразило бы жестокий удар. Я получил этот том после того, как поселился в Мон-Луи, и нашел, что статья написана очень ловко, искусно и достойна ее автора. Это, однако, не заставило меня отказаться от намерения ответить на нее. Несмотря на угнетенное состояние, несмотря на свои жестокие огорченья, на суровое время года и неудобства моего нового жилища, где я еще не успел устроиться, я принялся за работу с усердием, все преодолевшим.
Довольно суровой зимой, в феврале месяце, находясь в состоянии, описанном выше, я каждый день отправлялся на два часа по утрам и на столько же после обеда в открытую башню, стоявшую на краю сада, в котором находился мой домик. Башня эта, возвышавшаяся в конце проведенной по насыпи аллеи, выходила на долину и пруд в Монморанси, и с нее можно было видеть на горизонте простой, но внушительный замок Сен-Грасьен, убежище добродетельного Катинá. В этом помещении, в то время обледенелом, не защищенном от ветра и снега, я работал, не согреваемый никаким огнем, кроме огня своего собственного сердца, и в течение трех недель составил свое «Письмо к д’Аламберу о зрелищах». Это было – поскольку «Юлия» была готова только наполовину – первое из моих произведений, работая над которым я испытывал удовольствие. До тех пор возмущенная добродетель заменяла мне Аполлона; на этот раз его заменили душевная нежность и кротость. Несправедливости, которых я был лишь свидетелем, приводили меня в гнев; те, которых я стал жертвой, опечалили меня; но моя печаль, лишенная желчи, была печалью сердца, слишком любящего, слишком нежного, обманувшегося в тех, кому оно приписывало свой собственный склад, и вынужденного замкнуться в самом себе. Переполненное всем, что со мной только что произошло, еще встревоженное столькими потрясениями, сердце мое смешивало свои страдания с мыслями, которые рождались во мне при обдумывании моей темы, и это сказалось в моем сочиненье. Сам того не замечая, я описал в нем свое тогдашнее положение; я обрисовал Гримма, г-жу д’Эпине, г-жу д’Удето, Сен-Ламбера, самого себя. Сколько восхитительных слез пролил я за этой работой! Увы, в ней слишком чувствуется, что любовь, роковая любовь, от которой я старался излечиться, не покинула моего сердца. Ко всему этому примешивалась какая-то жалость к себе: я чувствовал себя умирающим и обращался к людям с последним прости. Далекий от страха смерти, я смотрел на ее приближение с радостью; но мне было жаль покинуть ближних, прежде чем они узнают, чего я стóю, прежде чем поймут, как любили бы они меня, если б лучше меня знали. Вот тайные причины особого тона, которым это сочинение так резко отличается от предыдущего.
Я исправил «Письмо к д’Аламберу», переписал его начисто и уже собирался отдать в печать, как вдруг, после долгого молчания, получил письмо от г-жи д’Удето, повергшее меня в новую печаль, самую сильную из всех, какие мне до тех пор доводилось испытывать. В этом письме (связка Б, № 34) она сообщала мне, что моя страсть к ней известна всему Парижу; что я говорил о своем чувстве людям, предавшим его огласке; что слухи о нем, дойдя до ее любовника, чуть не стоили ей жизни; что, наконец, он оценил ее поведение по справедливости, и мир между ними восстановлен, но что она обязана ради него, так же как ради себя самой и своей репутации, порвать со мной всякие отношения; впрочем, она уверяла меня, что оба они никогда не перестанут интересоваться мной, будут защищать меня в обществе, а она будет время от времени справляться обо мне.
«И ты, Дидро! – воскликнул я. – Недостойный друг!..» Однако я все еще не мог решиться осудить его. Ведь моя слабость была известна и другим людям, и они могли рассказать о ней. Я хотел сомневаться… но вскоре это уже стало невозможным. Некоторое время спустя Сен-Ламбер совершил поступок, достойный его великодушия. Достаточно зная меня, он представлял себе, в каком состоянии я должен был находиться, когда одни из друзей меня предали, а другие покинули. Он навестил меня. В первый раз у него было мало времени. Он приехал второй раз. К сожалению, я не ждал его и меня не было дома. Он застал Терезу, и их беседа продолжалась более двух часов. Они сообщили друг другу немало фактов, которые было очень важно знать и ему и мне. Через него я с изумлением узнал, что в свете все уверены, будто г-жа д’Эпине жила со мной, как она живет теперь с Гриммом, и Сен-Ламбер изумился в свою очередь, узнав, насколько этот слух ложен. К великому неудовольствию этой дамы, Сен-Ламбер был на моей стороне; и все разъяснения, полученные мной в результате этой беседы, окончательно уничтожили во мне всякое сожаление о том, что я бесповоротно порвал с ней. Относительно г-жи д’Удето он сообщил Терезе несколько подробностей, не известных ни ей, ни даже самой г-же д’Удето; знал их только я и доверил одному Дидро на правах дружбы; и для того чтобы поведать о них, он выбрал как раз Сен-Ламбера. Это последнее обстоятельство заставило меня окончательно решиться и порвать с Дидро; но я долго обдумывал, как это осуществить, – я заметил, что тайные разрывы оказывались невыгодными для меня, поскольку позволяли самым жестоким моим врагам по-прежнему носить маску дружбы.
Правила приличия, установленные на этот счет в свете, словно продиктованы духом лжи и предательства. Казаться другом человека, когда вы перестали им быть, – значит оставлять за собой возможность вредить ему, обманывая честных людей. Я вспомнил, как знаменитый Монтескье, поссорившись с отцом де Турнемином, стал во всеуслышание объявлять об этом, говоря всем и каждому: «Не слушайте ни отца Турнемина, ни меня, когда мы говорим друг о друге, потому что мы перестали быть друзьями». Этот образ действий встретил живое одобрение; все хвалили его прямоту и великодушие. Я решил в отношении Дидро последовать этому примеру. Но как из моего уединения объявить о разрыве достоверным образом и не вызвать скандала? Я решил вставить в свое сочиненье, в виде примечания, отрывок из «Книги премудрости Иисуса, сына Сирахова», полагая, что тогда этот разрыв и даже повод к нему станут совершенно ясными для посвященных, а остальные ничего не будут знать; а главное – я старался упоминать о друге, от которого отказывался, с уважением, подобающим даже угасшей дружбе. Все это можно видеть в самом сочинении.
В этом мире не знаешь, где найдешь, где потеряешь; и, видно, всякий честный поступок становится преступлением, если враждебна судьба. Тот самый шаг, которым восхищались в Монтескье, на меня навлек только порицания и упреки. Как только сочиненье мое было напечатано и я получил его экземпляры, я послал один из них Сен-Ламберу, который накануне написал мне от имени г-жи д’Удето и своего самую дружескую записку (связка В, № 37). А вот что он написал мне, отсылая обратно экземпляр моей книги (связка В, № 38):
Обон, 10 октября 1758 г.
Право, сударь, я не могу принять вашего подарка. Когда я прочел строки, где, упоминая о Дидро, вы цитируете отрывок из Экклезиаста (он ошибается: это из «Книги премудрости Иисуса, сына Сирахова»), книга выпала у меня из рук. После наших разговоров этим летом вы, казалось мне, убедились в том, что Дидро неповинен в нескромности, которую вы ему приписываете. Может быть, он в чем-нибудь и виноват перед вами – мне это неизвестно. Но я полагаю, что это не дает вам права наносить ему публичное оскорбление. Вы знаете, каким преследованиям он подвергается, и вы присоединили голос прежнего друга к крикам завистников. Не могу скрыть от вас, сударь, насколько этот чудовищный поступок возмущает меня. Я не связан дружбой с Дидро, но я почитаю его и глубоко чувствую, какое огорчение вы причиняете человеку, которого – по крайней мере при мне – вы никогда не упрекали ни в чем, кроме некоторой слабости характера. Сударь, мы слишком расходимся в принципах, чтобы когда-нибудь договориться. Забудьте о моем существовании; наверное, это вам будет нетрудно. Я никогда не делал людям ни большого добра, ни большого зла, о которых помнят долго. Со своей стороны обещаю вам, сударь, забыть вашу личность и помнить только ваш талант.
Это письмо столько же истерзало, сколько возмутило меня; чрезмерность огорченья наконец вернула мне гордость, и я ответил ему следующей запиской:
Монморанси, 11 октября 1758 г.
Сударь, читая ваше письмо, я оказал вам честь, удивившись ему, и имел глупость испытать из-за него волненье; но я нашел, что оно недостойно ответа.
Я больше не хочу переписывать по заказам г-жи д’Удето. Если она не имеет намерения оставить у себя то, что находится у нее, то может прислать мне обратно; я верну ей деньги. Если она оставит рукописи у себя, пусть все-таки пришлет за оставшейся бумагой и деньгами. Прошу ее одновременно вернуть мне проспект, который у нее хранится. Прощайте, сударь.
Мужество в несчастье бесит низкие сердца, но нравится сердцам великодушным. По-видимому, записка эта заставила Сен-Ламбера одуматься, и он пожалел о том, что сделал; но, в свою очередь слишком гордый, чтобы сознаться в этом открыто, он ухватился за возможность смягчить нанесенный им удар, а может быть, сам эту возможность и подготовил. Через две недели я получил следующее письмо от г-на д’Эпине (связка Б, № 10):
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.