Текст книги "Когда наступит тьма"
Автор книги: Жауме Кабре
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Клавдий
– Ты слышишь меня, Клавдий?
– Что?
– Слышишь?
– Да.
– И что я тебе сказала?
Он оторвался от книги, в которую был погружен, и молча смотрел на нее.
– Что я сказала? – нетерпеливо повторила она, стоя в дверях кабинета.
– Не знаю.
Она глубоко вздохнула, чтобы запастись терпением.
– Я ушла.
– Хорошо.
– Приготовишь себе обед.
– Конечно.
– Бобы стоят возле микроволновки.
– Я не знаю, как эта штука включается.
– Хорошо, я рядом с ними ковшик поставлю. Хорошо?
– Конечно. Когда ты вернешься?
– Не знаю.
– Хорошо.
– Ты даже не спрашиваешь, куда я пошла.
– Куда.
– Не важно. Бобы, ковшик, кухня. Уяснил?
– Да-да, спасибо.
Послышались шаги жены, бряканье посуды на кухне, потом она снова появилась в дверях кабинета. Он поднял голову. Она разглядывала его, как изделие, выставленное на продажу.
– Перед выходом из дома переодень рубашку.
– Я никуда не пойду.
– Слышишь? Переодень рубашку, если пойдешь куда-нибудь.
– Чем тебе моя рубашка не понравилась?
– Она ужасна.
– Я никуда не собираюсь, – пробормотал он, отстаивая свое.
Но шаги жены уже удалялись вглубь коридора. Он услышал еще, как заскрипела, открываясь, дверь квартиры и как жена, смирившись со своей судьбой, ее захлопнула.
Клавдий снова надолго уткнулся в книгу в тишине квартиры. Через час с лишним он поднял голову: ему хотелось есть.
– Эрминия?
Никто не ответил. Тогда ему смутно припомнилось… Нет, точной уверенности в том, о чем она говорила, у него не было. Он поднялся и вышел из кабинета.
– Эрминия?
Проходя по коридору, он заглянул в кухню. Увидел ковшик и бобы, и тут все вспомнил. Насыпал нут в ковшик и поставил подогревать на медленном огне. Вышел из кухни. Уселся в гостиной в кресло и стал внимательно вглядываться в картину, которой бредил уже несколько месяцев. С тех пор как истратил на нее последние деньги, вопреки протестам Эрминии, в негодовании заявлявшей, что, поставив единственное действующее лицо к зрителю спиной, художник[24]24
Речь идет о картине французского художника Жана-Франсуа Милле «Крестьянка» (La paysanne), ранее упомянутой в рассказе «За деньги».
[Закрыть] над ними просто насмехается. Да, женщина на картине была изображена со спины. Но можно было почти наверняка угадать, как выглядит ее лицо в профиль, и это делало незнакомку привлекательнее. На нее было приятно смотреть, хотя просторная крестьянская одежда и скрадывала очертания фигуры. Ему хотелось как следует разглядеть ее лицо. Куда она направлялась так решительно? Вдаль, туда, где на горизонте…
Он встал и подошел к холсту. Впервые за многие месяцы, прошедшие с тех пор, как они приобрели эту картину, он заметил, что там, куда шла женщина, что-то сияло таким блеском, что казалось, будто…
– Гляди-ка, – сказал он вслух, хотя говорить было и не с кем.
Он вплотную приблизился к полотну, к этому сиянию. И краем глаза взглянул на крестьянку, словно, подойдя так близко, обогнал ее и, ненавязчиво обернувшись, мог уже как следует разглядеть ее лицо. И увидел его. Сияющее, лучезарное.
– Доброе утро! – сказал он, не в силах оторвать от нее глаз. – Куда вы направляетесь?
– Туда. К свету. А вы?
– А я нет… Я хотел только увидеть ваше лицо.
Крестьянка остановилась и, с весьма беззаботным видом уперев руки в боки, от души расхохоталась:
– Вот и увидели. Откуда вы?
– Я и сам толком не знаю. Можно я пойду с вами?
– Конечно.
– Какой приятный запах!
– Вы это про коровяк?
– Ах, я уже так давно не… что вы сказали?
Он уже осознал, что безнадежно влюбился в эту женщину. И с некоторым сожалением обернулся, но не увидел ничего, кроме окрестностей села, где, наверное, жила эта крестьянка, казавшаяся ему необъяснимо привлекательной. Он был немолод, но чувствовал, что полон сил, решимости, стремления к счастью, желания видеть восходящее с Леванта солнце, и сказал крестьянке, если ты дашь мне руку, мы пойдем вместе смотреть на восход солнца, которое вот-вот выкатится из-за… как называется эта возвышенность?
– Ослиный холм[25]25
Ослиный холм – гора в комарке Осона, в Каталонии. Трудно сказать, есть ли гора с похожим названием во Франции, где жил и творил автор «Крестьянки» Жан-Франсуа Милле, но разговор, происходящий исключительно в воображении живущего полтора века спустя, скорее всего в Каталонии, профессора, может не иметь отношения к реальным топонимам, знакомым автору картины.
[Закрыть].
– Ослиный холм. Какое прекрасное название.
– Это просто его название. А вас как зовут?
Профессор протянул ей руку. Первый отрезок пути он знал на память, ведь он давно его разглядывал, сидя у себя в гостиной. Но они уже вышли на менее знакомое место, ярче освещенное восходящим солнцем…
– Господи, какая свежесть!
По обе стороны дороги тянулось жнивье.
– Да, это роса.
– Ах, роса… – растрогался профессор, вдыхая полной грудью. И представил себе, что ему восемь лет и он шагает по тропинкам Сау[26]26
Виланова-де-Сау – городок в комарке Осона, в долине Сау.
[Закрыть]. Он повернулся к женщине.
– Я люблю тебя, – сказал он. Все еще держа его за руку, она поглядела ему в глаза и рассмеялась; смех показался ему похожим на журчание ручья. Тут до Клавдия донесся свежий запах ржаных и пшеничных колосьев, недавно скошенных и связанных в снопы.
С неясным чувством вины он оглянулся на запад. Виднелось только село крестьянки, как несколько минут назад, будто они и не сдвигались с места, хотя свет с востока становился все ярче.
Клавдий и смешливая крестьянка очень скоро дошли до Ослиного холма. Солнце уже поднялось выше, теряя желтизну зари, и теперь глазам было больно смотреть прямо на него. Все в округе сияло. До вершины холма доносился запах скошенной пшеницы. А внизу было жниво, снопы, сложенные в стога…
– Вы до сих пор так и жнете? – спросил он, указывая на стог возле дороги.
– А как же еще?
Он решил не уточнять. Происходившее с ним было невероятно; он взял крестьянку за руки и спросил, как ее зовут. Она улыбнулась и спросила, глядя на карман его рубашки:
– Что это такое?
Он опустил голову. Авторучка. Достал и протянул ей:
– Хочешь, подарю? Она серебряная.
Ручка осталась лежать у нее на ладони.
– А что с ней делать?
– Писать. – И немного пристыженно добавил: – Ты ведь умеешь писать?
– Нет, что вы!
Она вернула ему ручку, потеряв к ней интерес:
– Разве пишут не карандашом?
Он присмотрелся к ладоням девушки: у нее были сильные рабочие руки; почти мужицкие.
Назад они шли по той же дороге.
– Как называется это село?
В ответ она рассмеялась своим переливчатым смехом.
– Правда, как оно называется?
– Как же ему называться? И придут же в голову такие вопросы!
Он замолчал; чем ближе они подходили к селу, тем сильнее он чувствовал какое-то сопротивление, не дававшее ему шагать свободно. И с каждым шагом оно увеличивалось.
– Что с вами?
– Я сам не знаю. Поддержи меня…
– Мы уже не на «вы»?
– Как тебя звать?
Но как только девушка открыла рот, чтобы ответить, Клавдий почувствовал, что его втягивает в себя какая-то сила, определения которой он не знал. Он еще успел заметить движение губ девушки, что-то ему говорившей, может быть назвавшей свое имя; но слова не долетели до его слуха. Тут он ударился о землю и очутился в кромешной тьме, словно внезапно ослеп.
Он был в каком-то помещении, в котором пахло чем-то знакомым, хотя он не мог сказать чем. Он встал, потирая ушибленные ягодицы. Его шаги звучали гулко, словно он находился посреди пустой комнаты. Через пару минут глаза его привыкли к темноте. В ней был рассеянный свет, исходивший непонятно откуда. Он сделал несколько шагов, отдававшихся эхом. Дошел до отверстия, похожего на дверь, выходившую… Тут он различил панели аварийного освещения и понемногу начал понимать, в чем дело. Сигнальная разметка освещала зал слабым светом, и его глаза, привыкшие к сиянию солнца на Ослином холме, на несколько мгновений ослепли. Сеть аварийного освещения, будто это театр… Словно… Нет же: на стенах висели картины. Экспонаты. Музей. По собственным следам он вернулся на место, где приземлился. И с трудом узнал картину: это была «Крестьянка» Милле. Его картина; его крестьянка, изображенная большей частью со спины. Он был в музее. В музее? Он был в выставочном зале, из которого можно было пройти еще в два зала с выходом в просторный коридор. В начале коридора висела табличка, надпись на которой ему при таком слабом свете разобрать не удалось.
Он побродил по другим залам; что это за галерея, он в точности не знал. Как следует разглядеть экспонаты, чтобы угадать музей по ним, ему тоже не удавалось. В конце концов он решил: судя по экспозиции, это Городская картинная галерея; но даже при слабом освещении было ясно, что он не совсем прав, потому что вид у помещения был очень современный, как будто его недавно отремонтировали, и занавески, годами собиравшие пыль, куда-то исчезли. Он пошел быстрее и услышал, что звук его шагов необычайно гулок. Четкого плана действий у него не было, но инстинкт подсказывал ему, что не имело смысла обнаруживать себя, пока он получше не разберется в произошедшем. Вдобавок «Крестьянка» Милле висела у него дома, а вовсе не в Городской картинной галерее. Он настолько запутался, что самое необъяснимое, то, что картина всосала его в себя и впоследствии выплюнула, в данный момент его отнюдь не беспокоило.
После нескольких часов хождения туда-сюда он убедился: он в полностью отремонтированной Городской картинной галерее. Это его успокоило и уверило в нереальности происходящего. Увидев табличку, указывавшую, как пройти в мужской туалет, он вспомнил, что ему ужасно хочется пить; и, зайдя в уборную, вдоволь напился воды из-под крана.
Местонахождение его было вполне очевидно; однако, когда загудела какая-то приглушенная сирена, зажглись тут и там огоньки, а шаги толпы отозвались эхом, все это выглядело весьма правдоподобно, и он почувствовал себя настолько не в своей тарелке, что решил, что все-таки не спит. Профессор решил на время скрыться в туалете, чтобы выиграть время и все обдумать. Неловко объяснять свое присутствие тем, что ты был извергнут из недр произведения искусства.
Кстати, который час? По его часам… определить это было невозможно: они не тикали. Не идут? Я же совсем недавно менял батарейку? Как бы то ни было, он, несомненно, просидел в туалете больше часа и помаленьку привык к наполнившим галерею звукам, шагам, обрывкам разговоров, приглушенным смешкам сторожей, цокающим каблучкам одной дамы… Он вздохнул полной грудью и вышел в коридор, притворяясь таким же посетителем, как и все остальные, пытаясь и виду не подать, что совершил неизвестное ему самому правонарушение. Как самый обычный посетитель, он направился к трем залам в глубине. В этот раз ему удалось прочесть надпись на табличке: «Выставка из коллекции фондов Ж. Г.». Конечно же, в этих залах выставлялись временные экспозиции. Он набрал побольше воздуха и пошел к выходу.
– Это невероятно, невероятно… – тихо повторяла изрядно постаревшая Эрминия, хватаясь за дверь, чтобы хоть как-то удержаться на ногах. Раскрыв рот, она глядела на мужчину, который стоял на пороге, не решаясь войти.
– Что невероятно? – пробасил громкий голос из глубины квартиры.
– Клавдий… – чуть слышно пробормотала женщина, не веря своим глазам.
– Мне кажется, я оставил бобы на плите.
– Как? – в полуобморочном состоянии спросила Эрминия.
– Мне очень жаль. Всю кухню, наверное, закоптил.
– Да это, никак, Клавдий?! – вскричал обладатель громкого баса, подходя к двери.
– Можно я пройду? – Профессор продолжал делать вид, что не замечает крикуна, но шагнуть вперед не решался.
– Разумеется, – ответил игнорируемый им субъект. – Но откуда же… – И, обращаясь к Эрминии, продолжил: – Ведь это же Клавдий, собственной персоной?
– Ох, что-то мне нехорошо, – проговорила Эрминия по пути к дивану, куда она, видимо, направлялась, чтобы поскорее присесть.
– Сколько же времени прошло с тех пор?.. – спросил он, входя в гостиную, обстановка которой показалась ему совершенно изменившейся. «Крестьянки» на стене уже не было.
– Сколько же времени прошло с каких пор? – спросила Эрминия, садясь на старый диван, потирая руки и все еще не веря собственным глазам.
– С той поры как… Даже не знаю. С тех пор как… Нет-нет, не так: с тех пор, как меня нет. – Он указал на нее. – Ты изменилась.
Тут он решил зайти к себе в кабинет, находившийся возле столовой. И уже на пороге его пронзила боль: и письменный стол, и все его любимые бумаги куда-то подевались, а на месте книжных полок были наклеены кошмарные обои, как будто для кого-то стало насущной необходимостью стереть с лица земли все следы его жизни. Он почувствовал, что мужчина в некотором смятении положил ему руку на плечо.
– Дело в том, что мы… В этой комнате…
– Вы тут живете?
Он вышел из кабинета, не дожидаясь ответа. Сидящая Эрминия в ужасе смотрела на него.
– Нужно об этом сообщить… – наконец решилась она.
– Кому? – спросил Клавдий с прохладным любопытством.
– Не знаю. Доктору Грау. Правда же?
– Да, прекрасная мысль, – одобрил мужчина и трусливо ретировался из гостиной.
Эрминия не находила в себе мужества сказать, пора бы тебе знать, Клавдий, что мертвые домой не возвращаются. Ей не хотелось, чтобы он подумал, будто она упрекает его в том, что устроила ему невероятно дорогие, но самое главное, трогательные, ужасно трогательные похороны. Она пыталась сдержаться и не рассказывать ему, как молилась всем богам, чтобы те дали ему приют, и Всевышнему, чтобы Он упокоил его душу. Ей было неловко упоминать о том, как она безутешно рыдала, чувствуя себя виноватой; как плакала она от ярости, от горя, от безысходности, от мысли о том, что все могло быть иначе, и корила себя за то, что оставила его в тот день одного, и… Но прежде всего, хотя, как все живые, она этого и не понимала, она думала, ну и зачем же мне теперь эти бессмысленные слезы?
– Почему вы так… – проговорил Клавдий, глядя на жену. И мотнул головой в сторону коридора: – Что это вообще за тип?
Она закрыла лицо руками и разрыдалась. Клавдий никогда не видел, чтобы она плакала так горько.
– Что здесь стряслось, вы можете мне объяснить?
– Это невероятно.
– Слушай, давай-ка объясни мне, или…
– Ты умер десять лет назад, Клавдий, – сказала она, достав из кармана платочек. – Десять лет назад.
Тут-то и ему пришлось присесть на диван.
– Умер? Десять лет назад? – Он сухо отмахнулся. – Ты с ума сошла.
– Сегодня годовщина, десять лет.
– Ерунда.
– Сегодня исполняется десять лет со дня твоей смерти, Клавдий. Все эти десять лет я поминала тебя каждый год.
– И от чего же я умер, если не секрет? – с легкой, почти заметной насмешкой осведомился он.
– От чего? – она уставилась в пустоту, как будто собиралась проткнуть взглядом стену. – Разве ты не знаешь?
– Послушай, Эрминия… Раз уж я сижу с тобой рядом, это доказывает, что я не умирал!
– Доктор Грау будет здесь с минуты на минуту, – пробасил мужчина, входя в гостиную.
Отрешенным, дрожащим голосом, переполненным накопившимся горем, Эрминия с оттенком негодования сказала, ты выбросился из окна, Клавдий. Неизвестно почему, ты никогда не говорил мне, что…
Она подавила рыдание и высморкалась. Потом поглядела ему в глаза и продолжала:
– Ты никогда ничего не говорил… – Она замотала головой. – Откуда же мне знать! Господи, это просто невыносимо.
– Пощупай меня, – сказал он, протягивая руку. – Потрогай. Ну же!
Она замерла, крепко сжимая платок, и протянула руку. Тремя холодными тонкими пальцами притронулась к запястью Клавдия.
– Ну что, убедилась? Никакой я не призрак.
– Прошло десять лет. И ты ничуть не изменился.
– Вот видишь? Я живой!
– Но ведь я-то постарела! Ты не заметил?
– Заметил. И вправду постарела. Не пойму, что за штука.
– Эрминия не лжет. Вы выбросились из окна, а я давал показания на суде, – вмешался бас.
– Какие показания?
– Поймите меня правильно, бедняжке Эрминии только этого не хватало, и я должен был ей помочь…
– Но показания-то о чем?
– О том, что вы и есть вы. С размозженной головой и переломанными ногами, но все же вы.
– Ради всего святого! – вмешалась Эрминия.
– Ну а как я ему объясню, – обиженно надулся ее приятель.
– А откуда вам было знать, что я и есть я? Мы с вами вовсе не знакомы.
– Да нет… Я-то да… Я вас знал… Вас все знают.
– Вы меня с кем-то перепутали.
– Вы были очень известным профе… Простите, вы очень известный… Зарапортовался совсем! Короче, знал я вас. – Он вновь обратился к Эрминии: – Доктор сказал, что подъедет минут через десять.
– Чтобы установить, живой я или мертвый?
– Ничего не пойму, ничего не пойму, – запричитала Эрминия, прижимая платок к носу, словно пытаясь приостановить поток горя и воспоминаний.
– Отлично, – подвел итоги Клавдий. – Мне все ясно. Можно зайти в туалет?
– Конечно-конечно, – ответил разговорчивый тип. – Дорогу вы знаете.
Уже через несколько минут он снова шел по залам Городской картинной галереи, в глубокой тоске, как будто весь этот город, машины, куда-то спешащие люди были ему противны.
Он не знал, какой сегодня день недели. Он вообще ничего не знал. Но был абсолютно уверен, что ни за какие сокровища не согласился бы, чтобы его обследовал доктор Грау. Он шел по музею куда глаза глядят. В зале XIV ему сразу же бросилась в глаза крестьянка, имени которой он не знал. Он подошел поближе. «Крестьянка». Это была его картина. Его солнце. Его крестьянка, не успевшая сказать ему, как ее зовут. Он долго стоял возле нее, бесконечно долго. Потом опять пошел бродить по галерее, немного обеспокоенный тем, что один из музейных смотрителей как-то странно на него поглядывает. По логике вещей, ничего подозрительного в его поведении быть не могло, но взгляды эти ему совершенно не понравились. Он сделал вид, что интересуется другими эпохами, и, отойдя от своей крестьянки, стал равнодушно разглядывать рисунок Пикассо, от которого в прошлом был бы в восторге. Все остальные картины не производили на него никакого впечатления, и ясно думать он не мог. Он ждал только часа закрытия галереи, и вот он наконец настал, и белокурая сотрудница музея с полными ногами принялась оповещать посетителей, мы закрываемся, будьте любезны, пройдите на выход.
Вместо того чтобы пройти на выход, Клавдий направился в уже знакомый ему туалет. Дождался, пока все утихнет. Погас свет. Тогда он выбрался из своего укрытия и устремился в зал, где была его крестьянка, пытаясь поменьше стучать каблуками. Вдруг его ослепил фонарик. Вероятно, за ним все еще охотился этот проклятый смотритель; а может быть, это был ночной сторож. Не раздумывая, он бросился бежать из зала в зал, в темноте ориентируясь по картинам и зная, что крестьянка уже недалеко. Сторож мчался за ним, гневно крича и угрожая, мигая мощным фонарем. Наконец он ворвался в свой зал и, сам не зная, что делает, со всех ног ринулся к картине. Через несколько секунд тяжело дышащий сторож со своим прожектором принялся осматривать помещение, заранее торжествуя, потому что загнал разбойника в тупик. Но в зале никого не было.
– Вот так штука! – протянул сторож. Глазам своим не веря, он еще раз оглядел все углы пустого зала. Ни души.
* * *
В мастерской стояли три реставратора и господин Ж. Г. собственной персоной, не проронивший за все это время ни слова. Руководившая ими женщина, на шее у которой болтались очки на бечевке, заключила, это необъяснимо. Все они внимательно разглядывали «Крестьянку» Жана-Франсуа Милле. Ее водрузили на пюпитр, чтобы как следует рассмотреть во всех деталях. Все четверо наклонились к ней поближе. Крестьянка, чей профиль был еле виден зрителю, шагала навстречу восходящему солнцу, которое едва выглядывало из-за безымянного холма. Казалось, все в порядке. Но специалист, забивший тревогу, осторожно указывал на странные пятна возле фигуры крестьянки. Пятна, которые под определенным углом казались изображением…
– Давайте оставим все как есть, – перебил Ж. Г.
– Но до чрезвычайного происшествия этих пятен не было.
– Вы в этом уверены?
Никто не готов был в этом поклясться. Сам он прекрасно знал, что эти пятна появились недавно, но казалось, его это тревожило меньше, чем всех остальных.
– Влажность? – спросил он наконец.
– Исключено.
– Плесень.
– Нет. Здесь нет ничего, кроме красок.
– Нас посетило привидение?
– Ну что вы…
Заключение экспертов было единогласным: пигментный состав пятен, появившихся на картине всего несколько часов назад, полностью соответствовал эпохе, к которой относился пигмент всех остальных частей картины; и самым необъяснимым было то, что под этим размытым изображением не было другого слоя краски, только холст.
Владелец картины и всех прочих экспонатов, включенных в экспозицию для временной выставки, заявил, что не винит в происшедшем ни музей, ни городские власти, и все облегченно вздохнули. Вернувшись домой, он заперся в своем святилище и долгими часами созерцал «Крестьянку», надеясь уловить хотя бы малейшее движение. Он был уверен, что кто-то его опередил.
Райские кущи
Когда я впервые убил ребенка, мне стало ясно, что нет ничего проще, но жизнь моя безвозвратно изменилась. С того момента я уже не был обычным человеком: я превратился в незаурядную личность. Раньше я не сумел бы сказать нечто столь естественное. Теперь мне это, без сомнения, по силам. И все потому, что мне заказан вход в Райские кущи и до конца дней своих я не забуду, что наказан. А может быть, восстану: есть у меня безумная надежда, что мне все-таки удастся туда проникнуть, вопреки запретам. Ясное дело, теплых чувств ко мне не питает никто, кроме адвоката; приходится признать, что я приговорен влачить свое существование в одиночку. У меня нет права вернуться домой: дом мой уже не дом мой. Ни сын, ни жена не желают меня знать. Ни мать, которая уже на ладан дышит, ни сестры не хотят больше никогда меня видеть. Я их не упрекаю: у меня у самого нет ни малейшего желания с ними встречаться. Я бы не знал, куда глаза девать, да и они тоже. Долгие годы, проведенные в тюрьме, помогли мне понять, что в жизни можно рассчитывать только на себя. За двадцать два года никто ни разу не пришел меня навестить, за исключением адвокатов; их у меня было пять, все пятеро по назначению, и ни за кем из пятерых особого желания порадовать меня не замечалось. Никто не пришел: ни старые друзья, ни родственники; все от меня отвернулись, и мне на это наплевать. Я живу один. Я сидел в одиночной камере и, выйдя из тюрьмы, буду жить в одиночку. Не знаю, почему мое освобождение наделало столько шума; я о нем не просил. Камера была для меня панцирем, защитой от ненависти, бушевавшей за ее пределами, в ней я учился и столько всего прочел, сколько на свободе мне не удалось бы прочесть никогда в жизни. Теперь мне предстоит видеть смену декораций, новые лица, мучиться тем, не узнает ли кто меня… Должен признать, что я хотел бы посмотреть, как малолетки пьют какао; я пройду мимо, как будто ищу кафетерий, где меньше всего народу, возле окон, выходящих на дорогу. А еще мне хотелось бы заглянуть им в глаза и дождаться ответного взгляда, чтобы удостовериться, догадались ли они, кто я такой, в чем состоит моя природа, въевшаяся мне в кожу, горящая у меня в глазах, или я сам все это надумал. Кстати, одно мне хотелось бы прояснить: если я в чем и раскаиваюсь, так это не в том, что я сделал, а в том, что так глупо позволил себя изловить. Никаких угрызений совести содеянное у меня не вызывает. Делать все это заново я бы, конечно, не стал, но не из-за детей, а из-за всей суматохи, снова пришлось бы скрываться, жить в страхе; да, самое главное, из страха, что меня поймают. В этом я признаюсь, несмотря на то что, если бы меня не выпустили, я был бы вовсе не против умереть в тюрьме. Ну их всех к лешему; совесть моя спокойна. И я никому не верю. Но, несмотря на все запреты, я все-таки вернусь и сяду за тот самый столик; и может быть, усевшись, увижу, как справа от меня ребенок пьет какао. Я ее пальцем не трону; однако по дороге в туалет был бы вовсе не прочь пройти от нее в двух шагах. Так можно было бы подумать, что жизнь снова началась с того момента, как все пошло наперекосяк. Скорее всего, я сам виноват, потому что прощелкал клювом. За всем не углядишь. Меня накрыли на месте преступления, потому что я не сумел сдержаться, когда эта свинья заорала в темноте. Не говоря уже о невезухе, случившейся тогда, когда четвертой из них вздумалось начать пинать меня в живот, и тут я потерял права… Эти права послужили вещественным доказательством, словно визитной карточкой моей, которую нашли, как только откопали тело, зарытое, по правде говоря, кое-как. Я им тогда сказал, что заходил в Шалаш за два-три дня до того, что там стряслось.
– Что же вы делали в Шалаше?
– Я люблю пешие прогулки, мне так лучше думается. Особенно в окрестностях Ромеу[27]27
Ромеу – пешеходная тропинка, ведущая из города Тарраса, где родился Кабре, в монастырь Монсеррат.
[Закрыть]. В тот день поднялся холодный ветер, и я зашел в Шалаш.
– По сведениям гидрометцентра, в ту неделю во всей округе было безветренно.
– Гидрометцентр по Ромеу в тот день не гулял.
– И за все эти двадцать… двадцать пять дней вы не заметили, что ездите без прав?
– Не обратил внимания. Когда вы в последний раз проверяли, на месте ли ваше водительское удостоверение? А? Может, вы сами его давно уже потеряли бог знает где.
Никто мне не поверил. Тогда я поклялся всем святым, что есть на свете, что говорю правду. Потому что врать невероятно трудно: нужно прекрасно помнить все то, что говоришь, то, на чем строишь свою ложь, чтобы себе не противоречить. Всегда найдется умник, способный тебя подловить. А разве вы раньше не говорили, что это было в пятницу, после уроков? Постойте, нет-нет: вы правы, я ошибся. Ошибся? Разве вы не сказали, что прекрасно все помните? И так мало-помалу тебя выводят из равновесия, и все труднее становится ясно мыслить. Тогда говорят, обвиняемый путается в показаниях и зачастую сам себе противоречит. Они нарочно так говорят, чтобы добить тебя, даже если ты невиновен. Теперь, за много лет, мне удалось построить версию происшедшего, по которой выходит, что я ни в чем не виноват. Ни в одном из пяти детоубийств. Все без сучка без задоринки. Но уже слишком поздно, я двадцать два года отсидел и у кого только не отсосал, а теперь, раз уж меня решили выпустить, собираюсь наведаться к одному знакомому с далеко не ангельским визитом. Так сказать, замыкая круг. Я хочу навестить того выродка-журналиста, которому, когда было обнародовано известие о моем освобождении, пришло в голову опубликовать мое недавнее фото. Его фамилия Велес, имени не помню, но лицо как следует запомнил, по фотографии из интернета. Из-за этого урода мне пришлось сбрить усы и побрить голову: напечатав этот снимок, он, свинья, меня оставил при всем честном народе без штанов. Сначала я подумал, а не разобраться ли мне сперва с тюремным фотографом. Но тот оказался ни при чем: его снимки тут же подшивают в досье. Это журналист, гаденыш, сам отрыл где-то мой портрет и напечатал его с таким комментарием, что в суд на него за это подать мало… Его, собаку, я простить не могу. Я понимаю, что передо мной стоит выбор: либо сделать так, чтобы всем было ясно, кто его, гада, пришил, либо нет. Видишь, какое дело? Мне самому неловко, что я начал так выражаться. Я был когда-то человеком культурным, но тюрьма портит все, даже манеры. Если я возьму на себя ответственность за гибель этой сволочи, то снова стану изгоем, мне придется уйти в подполье. Неохота-то как… А если скрыть, кто виновник его смерти, нужно будет сделать так, чтобы все действительно решили, что это был несчастный случай, все, кроме него самого: ему-то я не премину напомнить, кто я такой и за что он умирает. Скажу ему прямо в глаза. Пусть подыхает от ужаса, мудак и засранец. Я не сам ему отомщу: отомстят мои воспоминания. А пока не будем об этом упоминать даже в этих записках, которые никто никогда не отыщет и увидеть не сможет, потому что они надежно спрятаны у меня в голове. Я так привык целыми днями думать, что в мыслях у меня полный порядок.
Тут уж ничего не попишешь: приходится признать, что я не прочь бы выкурить сигарку и выпить кофе, глядя в окно на дорогу, и ни звонков тебе, ни воя сирен, ни криков, ты что, гнида, оглох, сука, всех этих граждан в форме. А что получается: оказалось, вот уже несколько лет, как по всей стране запретили курить в закусочных, и никто не протестует. Где, спрашивается, теперь курить? Я, конечно, болван, потому что вот уже пять лет как не курил, а тут, как вышел, снова принялся за старое. За полтора дня на свободе я успел выкурить тринадцать сигарет и чуть не облевался при этом, но книги пока не открыл ни одной. Сначала книгу нужно купить; или пойти в библиотеку, где спросят, как меня зовут, а это мне особенно неприятно. Это тебе не шутки, жить с именем изгоя, проклятого всеми. Как человеку мне на это наплевать, я ко всему привык, но в повседневной жизни создаются колоссальные неудобства.
Я понимаю, что слыву исчадьем ада. Я был учителем истории, с хорошей зарплатой, из приличной семьи, имел жену и сына и тащился от малолеток; то есть все было под контролем до тех пор, пока как-то раз не усложнилось. Я пообещал одной малолетке, что отвезу ее домой, но так сложилось, что поехали мы вовсе не туда, а в лес Ромеу, и тут она давай мне говорить, что вы, куда вы, куда вы, мне же в другую сторону, учитель, вы ошиблись. Совершенно вывела меня из себя и давай реветь и реветь, и мне стало настолько невмочь заставить ее замолчать, что пришлось заткнуть ей глотку раз и навсегда. Честное слово, она сама виновата, ведь убивать ее я, клянусь, не собирался. Распустила нюни, и вот результат. Однако все обошлось благополучно. Ходили толки о таинственном исчезновении ребенка и так далее и тому подобное, но ни к чему не привели. Я так легко отделался, что мне опять до смерти захотелось пощупать малолетку, и через несколько дней, на свой страх и риск, потому что размазню эту все еще искали, как будто можно ее было где-нибудь найти, я решился: наверное, дело было скорее в том, что мне вскружило голову все вместе – опасность, тайна, малолетки и жажда приключений… И что же, малолетка попалась не плаксивая. Рот до ушей. Но как только я кончил, эта мерзавка возьми да и скажи: а я вас знаю, ваша фамилия Руссо, вы у нас в школе работаете, правда? Такая ушлая оказалась, а на вид сама невинность. Я ей сказал, ты меня с кем-то путаешь, а она на это, меня подружки предупреждали, что вы странный тип, и были, оказывается, правы. Вот так Лолиту я затащил с собой в лес! Я понял, что для меня это представляло слишком большую угрозу, и дал ей выговориться вдоволь; даже про мой член она с ехидной ухмылкой что-то сморозила, и я сказал ей, кто тебя, шлюшка, научил таким вещам? А она отвечает, такие же учителя, как вы, господин Руссо. Так что пришлось мне ее задушить: другого выхода не было. И самое смешное, меня считают за больного. Вовсе я не больной; дело лишь в том, что, помимо периода барокко и Нового времени в целом, вплоть до Французской революции, мне также нравятся малолетки и от Лолит я без ума; но чтоб язык не распускали. Одно затруднение: будь они даже и не болтливы, послужив своей цели, мои малолетние любовницы должны быть нейтрализованы, умереть, чтобы и следа их не осталось. А виноват в этом не я, а обстоятельства: этого-то адвокаты, мешки с дерьмом, понять и не могут. Пятеро их у меня было, и ни один из пятерых меня не понял. Все лезли на стенку и читали мораль… Недоучки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.