Текст книги "Воспоминания. Письма"
Автор книги: Зинаида Пастернак
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Летом 1940 года мы отправили Адика и Стасика в Коктебель в пионерский лагерь для детей писателей, а сами увлеченно занялись посадками на новом участке. Борис с упоением копал землю и трудился на огороде. Работая, он раздевался и, оставшись в одних трусах, загорал на солнце. Перед обедом принимал холодный душ, после обеда отдыхал час и садился за переводы.
Через месяц пришла телеграмма о том, что Адик заболел гнойным плевритом и находится в больнице в Феодосии. На другой же день я выехала туда. Больница оказалась ужасной! Я перевезла Адика в Москву и положила в кремлевское отделение Боткинской больницы. Там он пролежал целый месяц и поправился настолько, что его можно было перевезти на новую дачу. Врачи велели взять его из школы на целый год. Рекомендовали зимовать на даче, где он мог гулять, кататься на лыжах и поправляться на свежем воздухе. Так мы и сделали. Но в середине зимы Адика стало тянуть в школу. Посоветовались с врачами, и они разрешили ему возобновить учение. Мы снова переехали в город.
Он плохо выглядел, бледнел, температурил, и меня это очень беспокоило. Но врачи ничего не находили и объясняли эти явления возрастом. Как-то Адик вывихнул ногу. Появилась большая опухоль. Я созвала консилиум в составе знаменитых врачей Краснобаева и Ролье. Они велели взять гной из появившегося на опухоли свища и дать его на анализ. Морская свинка, которой привили этот гной, умерла. Это указывало на костный туберкулез.
Нога продолжала гноиться, температура повышалась. Я упросила Борю уехать с маленьким Леней на дачу, боясь, как бы малыш не заразился, а сама осталась в городе со старшими детьми. Меня поразила беспомощность таких знаменитых врачей. У Адика была высокая температура. Я снова позвала Краснобаева и Ролье. Они недоумевали, откуда такая высокая температура, предполагали, что есть еще какой-то источник заражения, настаивали на тщательном исследовании и посоветовали поместить Адика в туберкулезный санаторий «Красная Роза» под Москвой.
Только через полгода, уже в 1940 году, с большим трудом удалось его туда устроить.
Сороковой год был на исходе, я переехала к Боре и Лене на дачу.
Восемнадцатого июня 1941 года Адику сделали операцию, вырезали в щиколотке косточку, надеясь, что температура упадет. После операции нас не пускали к нему четыре дня.
Двадцать первого днем к нам зашла жена Федина Дора Сергеевна и с ужасом на лице сказала, что вот-вот будет война с Германией. Как ни невероятно это звучало, но мы встревожились. Вечером я уехала из Переделкина с ночевкой в город, с тем чтобы рано утром быть у Адика. В городе я зашла к Сельвинскому и рассказала ему про слухи о войне. Сельвинский возмутился и назвал меня дурой. По его мнению, война с Германией совершенно недопустима, так как недавно с ней заключен договор.
Двадцать второго утром я с Генрихом Густавовичем отправилась навестить Адика. По дороге мы купили шоколаду, меду, цветов и вошли к нему в палату. Адик был очень бледен. Он рассказал, что три дня колотится головой об стену из-за страшных болей, но сейчас ему лучше. Он просил меня не волноваться, ему казалось, что опасность миновала. Мы посидели у него часа два и уже собрались уходить, как вдруг в палату прибежала сестра и сообщила страшную новость: по радио выступал Молотов, что объявлена война.
Как только я услышала о войне, я поняла, что это известие означает катастрофу для Адика и жить он не будет. Мы остались у него еще час и отправились в Москву, где я должна была купить продуктов для Бори и Лени. Город сразу изменился: магазины были пусты, появились длинные очереди за хлебом, все остальное исчезло, и мне ничего не удалось купить. Я приехала в Переделкино потрясенная и огорченная. Идя со станции домой, я встретила Сельвинского с чемоданом, они отправлялись в Москву. Поравнявшись со мной, Сельвинский сказал: «Какой ужас!» На что я ответила: «Кто дурак – неизвестно».
Боря уже знал о войне. Он утешал меня, говорил, что у нас свой огород и своя клубника и пусть меня не огорчает, что магазины пустые, – мы с голоду не умрем. Он был убежден, что война продлится недолго и мы скоро победим.
Ночью мы проснулись от безумного грохота, вся дача дрожала. Нам показалось, что это бомбардировка. Мы разбудили Ленечку, которому было уже три года, взяли его на руки и вышли на балкон. Все небо было как в огне. Мы побежали в лесную часть участка и сели под сосну. С трудом уговорили Стасика пойти к нам. Я укрыла Леню своим пальто, как будто это могло его спасти от снарядов. Наутро мы узнали, что это была репетиция, но до сих пор я в это не верю, потому что во дворе у нас валялись осколки.
Тут же издали приказ о затемнении, в Переделкине создали дружину, которая проверяла светомаскировку. Лампочки выкрасили в синий цвет, на окна повесили ковры и занавески. Боря перебрался из своего кабинета к нам вниз. Был издан приказ рыть на каждом участке траншею. Мы с Фединым решили рыть общую на нашем участке. Эту работу мы выполнили довольно быстро. О тревоге извещали со станции, там били в рельсу. Она была плохо слышна, и мы с Борей устроили дежурства. Сначала Боря спал, в три часа я его будила и ложилась, а он сменял меня. Все это было не напрасно: в рельсу били каждую ночь. Мы укутывали Леню в одеяло, будили Стасика и шли к Фединым. Если мы долго не показывались, Федины приходили к нам. Налетов пока не было, и убежищем мы не пользовались. Федин и Боря обсуждали события и удивлялись быстроте передвижения немцев. Они шли катастрофически быстро и к началу июля были уже в 250 километрах от Москвы.
В Литфонде организовали комиссию по приему писательских детей в эвакуацию. Боря настаивал на необходимости вывезти Стасика и Леню, а у меня душа рвалась к третьему сыну, который лежал после операции в санатории в беспомощном состоянии. Но Боря дал мне слово, что он будет часто навещать Адика и рассказывать ему, как горько я плакала и не хотела уезжать из-за него. Он говорил, что для маленького Лени ночные переживания, связанные с тревогой, вредны и надо спасать здоровых детей. Вместе с детьми могли ехать только матери, у которых были малыши не старше двух с половиной лет. Леня по метрике был старше. Мне стоило большого труда уговорить домоуправа дать справку о том, что возраст у Лени указан неверно. Я пришла в Литфонд и сказала, что они не пожалеют, если возьмут меня, и я готова, засучив рукава, выполнять любую работу, какая потребуется в эвакуации. Немцы приближались, и мы должны были срочно выезжать специальным поездом в Казань. Трудно и тяжело было расставаться с Борей. Он провожал нас на вокзал[74]74
Он провожал нас на вокзал… – З. Пастернак уехала с детьми Станиславом и Леней 6 июля 1941 года.
[Закрыть], вид у него был энергичный, он подбадривал нас и обещал впоследствии к нам приехать. Сердце мое разрывалось на части. За Борю и Адика было неспокойно, так как налеты учащались и в Москве оставаться было опасно. Я чувствовала себя преступницей перед Адиком, но меня уговаривали уехать, успокаивая тем, что санаторий тоже будет организованно эвакуирован. Особенно тяжелым было расставание Бори с Леней, которого отец обожал. Последний раз прижавши сына к груди, он сказал, как будто Леня все понимает: «Надвигается нечто очень страшное, если ты потеряешь отца, старайся быть похожим на меня и твою маму».
В дорогу не разрешалось брать много вещей, но я захватила Ленины валенки и шубу и завернула в нее Борины письма и рукопись второй части «Охранной грамоты»: они были мне очень дороги, и я боялась, что во время войны они пропадут. Благодаря этому письма и рукопись уцелели.
Я ехала в одном купе с Наташей Треневой[75]75
Тренева Наталья Константиновна (1914–1980), переводчица, дочь К. Тренева, жена П. Павленко.
[Закрыть], которая везла маленького Андрюшу, сына Павленко. Стасика поместили в другом вагоне вместе со старшими детьми. Всего эвакуировалось двести ребят. Сразу стало ясно, что малыши нуждаются в помощи и рук не хватает. Засучивши рукава, я принялась помогать с самой большой добросовестностью. Приходилось умывать детей и кормить их. Несмотря на то что в Москве был голод, продуктов для детей везли достаточно.
Комендантом поезда была Евгения Давыдовна Косачевская, а директором детдома – Фанни Петровна Коган. Им сразу понравилась моя работа, и особенно то, что я уделяла больше внимания чужим детям, чем своим. Уже к концу этой поездки, продолжавшейся три дня, Ф. П. сказала, что ей нужен именно такой работящий человек и она думает устроить меня сестрой-хозяйкой в этом детдоме. Я ей отвечала, что такие вещи, как честность, порядочность и благородство, не требуют похвалы, они должны быть обычным явлением. Она сказала, что, как ни странно, из сорока восьми матерей, ехавших с нами, я была в этом смысле единственной.
Мое усердие на три четверти объяснялось моей горькой участью, разлукой с Борей и Адиком. В работе я находила утешение. Мне пришлось не только ухаживать за детьми, но и показывать пример матерям. Я убеждала их работать так, чтобы валиться с ног от усталости, и говорила, что в этом единственное наше спасение. Постепенно и другие, следуя моему примеру, втянулись в труд.
В Казань приехали поздно вечером. Оттуда нас должны были направить в Берсут на Каме. Это было нечто вроде дачного поселка, было решено остановиться там на лето, чтобы дать детям возможность побыть на свежем воздухе. Ночью в темноте погрузились на баржу, ее заливало, и мы по очереди дежурили и откачивали воду. В момент погрузки к пристани причалил пароход, по-видимому санитарный. Мне вдруг почудилось, что на этом пароходе едет Адик. Я подбежала к какому-то военному с повязкой Красного Креста на руке и спросила, какие это больные. Он меня обругал за то, что в военное время я спрашиваю такие подробности, это, мол, тайна. Его резкость меня поразила. Я объяснила, что интересуюсь не из простого любопытства, что мой старший сын находится в санатории под Москвой, мне пришлось его бросить, и я очень страдаю. Он смягчился и сказал, что это не тот санаторий, а какой – он не скажет, потому что не имеет права отвечать на вопросы. Но нервы были натянуты, я не могла уснуть, и это было кстати: я следила, чтобы вода не заливала детей. И как всегда в страшные минуты, я стала молиться Богу, чтобы мы все доехали благополучно.
На другое утро мы прибыли в Берсут. Нам дали два дома – один для старших детей, другой для младших. Стали распределять обязанности между матерями. Меня тянуло быть няней – убирать палаты, мыть горшки, топить печи, но Ф. П. сказала, что эта работа не для меня и она мне поручает самый ответственный пост – быть кормилицей детей. В такое трудное, голодное время это было совсем не просто.
Я с головой окунулась в работу. Не все шло гладко, большинство матерей относилось к делу легкомысленно. На общем собрании всего коллектива я старалась убедить, что одни слишком веселятся, бросают детей и ходят гулять, а другие зря впадают в противоположную крайность и льют непрерывно слезы. Руководили нашими собраниями Косачевская и Ольга Черткова, обе партийные работницы. Они начинали свои речи с того, что в нашем коллективе завелись упадочные настроения. Мне часто приходилось выступать против них, и я не могла понять, зачем в своих выступлениях они бросаются громкими фразами о родине и патриотизме. По лицам матерей было видно, что все идет мимо, и я сказала им обеим, что официальные речи на этих женщин мало действуют и совершенно некстати, время трудное, у каждого своя драма и нужно действовать более человечно. Они на меня косились, полагая, что я буду разлагать коллектив. И как они ни старались подкопать под меня, ничего не выходило, потому что в моей работе не к чему было придраться. К концу эвакуации дело дошло до того, что, проникшись уважением к моей работе, они предложили мне вступить в партию. Я сказала, что для этого нужно иметь политическое образование, а я недостаточно подкованна.
Прожили мы в Берсуте три месяца. Вначале я не получала никаких вестей из Москвы, очень тревожилась, а потом стали приходить письма от Бори. Они прибывали по оказии с едущими писателями. Боря писал, что проходит военное обучение и дежурит в Лаврушинском на крыше. Живет на даче вместе с Лениной няней Марусей, не голодает, потому что выручает огород, и просит меня о нем не беспокоиться. Писал, чтобы не волновалась за Адика, санаторий собираются эвакуировать в Плес, Адик на меня не сердится, понимает и оправдывает мой поступок и часто будет мне писать.
Конечным местом нашего назначения был Чистополь, где для нас приготовили два дома, оборудованных на зиму. Это было кстати, потому что в Берсуте было уже холодно – дачи, в которых мы разместились, были летними.
Итак, в конце сентября мы прибыли на пароходе в Чистополь. Здесь я официально заняла место сестры-хозяйки. Я отдавала всю душу и все свое внимание детям. Хотя не дело сестры-хозяйки заниматься черной работой, но в свободное время я топила печи, мыла горшки и т. д. Делала все это я с удовольствием, но в бухгалтерии я ничего не понимала, и началась моя работа с недоразумения. Когда мы расположились, пришел кладовщик переписывать инвентарь и принес две бумаги – одну на имущество дома старших детей, а другую на наш дом малышей. Пересчитали весь инвентарь, и я по неопытности расписалась на обеих бумагах, таким образом, получила двойное количество инвентаря. Этого кладовщика вскоре призвали в армию, и я его больше не видела, он был убит на войне, и некому было подтвердить, что в бумагах двойное количество инвентаря указано ошибочно. Этот факт я упоминаю как анекдот, только потому, что в конце эвакуации, когда я получала в Москве медаль «За трудовую доблесть», надо мной смеялись из-за этой истории, и директор Литфонда Хмара сказал, что он мог бы меня отдать под суд и прощает все за мою честную работу. На это я отвечала, что ненавижу бухгалтерию и, сталкиваясь с ней, всегда запутывалась и получались недоразумения. От цифр, накладных и документов у меня кружилась голова.
В Чистополе было очень трудно; кругом воровали продукты, дрова, и я вставала в четыре часа утра и сама топила печи во всем доме, хотя это не входило в мои обязанности. Но я чувствовала, что все наше хозяйство развалится, если я не буду этого делать. Директор дома Фанни Петровна к каждому празднику брала со всех обязательства улучшить работу, и однажды, когда я тоже хотела взять обязательство, она написала другое и повесила у меня над кроватью. В этом «обязательстве» говорилось, что я должна брать выходные дни и побольше отдыхать. Кроме наших ста детей, мы еще кормили приходивших за обедами и завтраками матерей, у которых были грудные дети.
Трудностей было очень много. Я была не в ладах с директором обоих детских домов – нашим главным начальством Я.Ф. Хохловым. Он был представительный мужчина, прекрасно одевался, и все гнули перед ним спину, подхалимничали, таскали для него продукты, делали ему подарки. Я же находила, что ему скорее подходит должность директора конюшни, а не детдома. Он не понимал, что маленькие дети нуждаются иногда в диетическом столе, и когда я иногда выписывала лишние полкило манной крупы или риса, он кричал, что дети болеют от обжорства, потому что я их закармливаю. Однажды он довел меня до того, что я вспылила, хлопнула чернильницей и облила его роскошный костюм. Речь шла о каких-то дополнительных продуктах для праздника 7 Ноября. Он назло выдал мне плохо разваривающуюся пшеничную крупу и вместо белой – ржаную муку. Я пришла домой и написала заявление об уходе. Через два часа пришла бумага, на моем заявлении было написано, что вплоть до особого распоряжения я не имею права оставить свою должность. Как ни странно, он стал после этого случая лучше относиться ко мне и не так часто отказывал в моих просьбах.
Праздники приближались. Я знала, что 7 Ноября наш детдом посетит обкомовское начальство. Ф. П. хотела устроить торжественную часть вместе с детьми и просила меня придумать какое-нибудь печенье. У меня в наличии была только ржаная мука, и я всю ночь делала с ней всякие пробы. Наконец я ее пережарила на сковородке, растолкла, прибавила туда меду, яиц и белого вина, и получилось вкусное пирожное «картошка». С утра я засадила весь штат делать бумажные корзиночки для пирожных. Вечером к пятичасовому чаю прибыли гости, и когда мы подали эти пирожные, все подивились моей выдумке и стали аплодировать.
Я немного забежала вперед, так как в октябре произошло знаменательное для меня событие: приехал Боря. Немцы были под Москвой, и семнадцатого октября его, Федина и Леонова срочно эвакуировали самолетом[76]76
… семнадцатого октября его… срочно эвакуировали самолетом. – Из Москвы в Казань Пастернак добирался поездом, а из Казани в Чистополь – пароходом и находился в пути с 14 по 19 октября.
[Закрыть]. Борин приезд был очень большой радостью и вознаграждением за все пережитое. Он вез мне шубу, теплые вещи. Это было весьма кстати – в Чистополе стояли морозы.
Федину и Леонову их жены сняли комнаты, а Боре пришлось ночевать в детдоме. На другое утро меня отпустили на целый день, и мы отправились искать жилье для него. Нам повезло, и мы нашли близко от детдома на проспекте Володарского хорошую, просторную комнату. Я сказала Боре, что работу не брошу, я в нее втянулась и мне совершенно все равно, за кем я ухаживаю, за своим сыном или за чужим, я стою на страже их здоровья и умру, но привезу их живыми в Москву. Он был удивлен и огорчен моей непреклонностью, но, как всегда бывало, сразу все понял, похвалил меня, сказал, что слухи о моей работе докатились до Москвы и он гордится мной. Говорил, что провожал Адика в эвакуацию под Свердловск, что это был тревожный день, когда Москву непрерывно бомбили, и туберкулезных детей не смогли вынести в бомбоубежище. Когда Боря провожал Адика, тот рассказал ему, как о поразившем его чуде, про такой случай: бомба попала в соседний дом, от этого взрыва в санатории выбило стекла, и тут вошел врач. Он двумя обыкновенными человеческими словами быстро успокоил детей и, несмотря на сильную бомбежку, остался с ними. Кроме Бори, Адика провожал отец. Ехали больные дети ужасно, по трое, четверо на одной полке, тогда как многих из них нельзя было шевелить и перекладывать. Меня удивил бодрый и молодой вид Бори. Он сказал, что война многое очистит, как нечто большое и стихийное. И он уверен, что все кончится очень хорошо и мы победим. Тут же решил сесть за переводы Шекспира. Тогда уже был переведен «Гамлет» и «Ромео и Джульетта», а в Чистополе он принялся за «Антония и Клеопатру».
Мне прибавилось работы: я бегала на рынок покупать Боре на завтрак и ужин (обеды все писатели брали у нас в детдоме) и стирала его белье. Он по нескольку раз в день приходил ко мне в детдом, отвлекая меня от работы, но на него никто не сердился – его обаяние покоряло всех. Мне приходилось теперь брать выходные дни, и мы с маленьким Ленечкой отправлялись к нему, оставались ночевать, а на другое утро возвращались в детдом.
Как-то потребовалась помощь при разгрузке дров на берег, Боря записался в бригаду и горячо взялся за дело. Он говорил, что хорошо понимает, почему я увлечена работой, и от меня не отстанет, он, как и я, считает, что физический труд – главное лекарство от всех бед. Боре очень нравилась жизнь в Чистополе, и он хотел там остаться. В городе нашелся дом, где раз в неделю собирались писатели. Это был дом Авдеева, местного врача[77]77
…дом Авдеева, местного врача… – Авдеев Дмитрий Дмитриевич (1879–1952), врач. Авдеев Арсений Дмитриевич (1901–1966), театровед. Авдеев Валерий Дмитриевич (1908–1981), биолог, переписывался с Пастернаком.
[Закрыть], при доме был чудесный участок. В дни сборищ писатели там подкармливались пирогами и овощами, которыми гостеприимно угощали хозяева. Но, конечно, не только возможность хорошо поесть привлекала к Авдееву. Всех тянуло в их дом как в культурный центр. У Авдеева было два сына, один литературовед, а другой имел какое-то отношение к театру. Там читали стихи, спорили, говорили о литературе, об искусстве. Бывая там, мне иногда казалось, что это не Чистополь, а Москва. У Авдеевых Боря читал свой перевод «Антония и Клеопатры».
В начале ноября до нас дошли слухи об аресте[78]78
…до нас дошли слухи об аресте… – Г.Г. Нейгауз был арестован и заключен во внутреннюю тюрьму на Лубянке 4 ноября 1941 года; выпущен 19 июля 1942 года с разрешением жить в Свердловской области, а с 1944 года в самом Свердловске.
[Закрыть] Генриха Густавовича. Эта весть потрясла всех, кто его знал: более непричастного к политике человека трудно было себе представить. Однажды я зашла к Треневым, у которых сидел А. Сурков. Это был мой выходной, и они угостили меня обедом с водкой. Никогда не забуду, как Сурков сказал: «Лица, которые не уехали из Москвы вовремя, находятся на подозрении». Я была слегка навеселе, потому расхрабрилась и сказала: «Если подозревают таких, как Нейгауз, то я подозреваю вас в том, что вы считаете это правильным. А я слышала другое – кто слишком быстро удирал из Москвы, тот тоже на подозрении, и надо наконец твердо выяснить, что же подозрительно». На это Сурков ответил: «Смотря как удирать и как оставаться».
К моему большому счастью, стали приходить письма от Адика, и наконец-то я узнала его точный адрес. В первом письме он писал, что ни капельки на меня не сердится, я поступила правильно, ведь он находился не один, а в коллективе, и это придавало ему силы и бодрость во время бомбежек и трудного пути. Он писал, что здоровье его улучшилось, о нем заботится хороший персонал, хорошие врачи, но только немножко голодно.
Мы с Борей долго обсуждали, стоит ли Адику писать об аресте отца: он был комсомолец, авторитет отца был для него очень велик. Я считала нужным скрывать это до освобождения, в котором я не сомневалась. Но Боря не согласился и тут же написал Адику письмо. Письмо это я помню наизусть: Боря писал, чтобы Адик не думал, что его отец в чем-то провинился, наоборот, он знает, что всех лучших людей в России сажают, и он должен гордиться арестом отца. К нашему большому удивлению, это письмо каким-то чудом дошло.
В декабре 1941 года[79]79
В декабре 1941 года… – Пастернак уехал в конце сентября, 2 октября прибыл в Москву, а возвратился в Чистополь 26 декабря 1942 года.
[Закрыть] Боря улетел в Москву по делам. Он умолял продолжать топить его комнату, которую он особенно ценил за то, что ему здесь хорошо работается, и ни в коем случае от нее не отказываться. Я писала Адику каждый день, заклиная его не капризничать и лучше кушать, обещала ему взять отпуск и его навестить.
Стасик, находясь в детдоме, работая в колхозе и таская дрова, совершенно забросил музыку, что меня очень огорчало. В столовой стоял какой-то разбитый рояль, и иногда по вечерам он садился играть. Детдомовское начальство разрешило ему работать до двенадцати часов ночи и всячески создавало подходящую для занятий обстановку. Потом он стал выступать у нас в детдоме. Иногда мы выступали вместе, играли в четыре руки симфонии Бетховена. Приближался Новый, 1942 год. Стали думать о елке. Игрушек не было, и, достав какой-то ваты и бумаги, я созвала всех матерей, и мы принялись за работу. Надо было наклеивать вату слой за слоем клейстером из картофельной муки. Получились замечательные игрушки. Хохлов ворчал, что вся вата ушла на пустяки. Я возмущалась этим, считая, что чем меньше малыши будут ощущать бедствия войны, тем для них лучше. Елка получилась блестящая и нарядная. Встреча Нового года совпадала с днем рождения Лени, и, бросив все дела в Москве, Боря поторопился к нам.
Вскоре в детдоме организовали кружок по сдаче норм ГТО. Никто не хотел ходить на занятия, посвященные главным образом военно-оборонительным предметам. Опять мне пришлось показывать пример. Я первой сдала экзамен и получила значок. За мной потянулись некоторые матери, но многим это показалось напрасным: Чистополь находился далеко от фронтовой полосы, и нам ничего не угрожало. Наш преподаватель вызвал меня и сказал, что назначает меня, как сдавшую экзамены на «отлично», начальником пожарной охраны. Я согласилась, будучи так же, как другие матери, уверена в нашей полной безопасности. Мои обязанности заключались в том, чтобы правильно расставить работников детдома по местам в случае пожарной тревоги.
Все было спокойно. Как-то в мертвый час все матери разошлись кто куда, и я осталась одна в детдоме. Вдруг ко мне ворвалась соседка и сообщила, что на Чистополь летит немецкий самолет. Спальни детей находились наверху, и я знала, что одна не смогу одеть и вынести всех детей в бомбоубежище и мое положение безвыходное. Это произошло после обеда, я лежала сняв обувь, и вся моя деятельность ограничилась тем, что я надела валенки и села, ожидая бог знает что. Мне казалось, что устраивать панику и пугать детей нельзя, но вместе с тем я сомневалась, правильно ли я поступаю. Однако самолет пролетел у нас над головой, не причинив никакого вреда. Мне казалось, что беда нас миновала потому, что я горячо молилась об этом Богу. Я думала, что меня осудят за то, что я не подняла тревоги и спокойно выжидала в нижнем этаже. Но на первом же собрании меня похвалили за выдержку, одобрили мой поступок и сказали, что если б я подняла панику, я только напугала бы детей, ведь все равно справиться с сотней детишек я одна не смогла бы.
Бывали и смешные случаи. Под мой выходной день мы с Леней шли ночевать к Боре, и однажды ночью, когда мы были у него, я услышала сигнал тревоги, по которому я обязана была явиться в детдом. Моментально одевшись, я бросилась туда. На улице мне встретились веселые знакомые люди, возвращавшиеся из кино. На их вопрос, куда я бегу, я ответила, что была тревога. Они засмеялись и сказали, что в Чистополе об окончании сеанса оповещают, звоня в колокольчик. Мне пришлось одураченной вернуться обратно.
Боря продолжал жить в Чистополе, изредка выезжая в Москву по денежным делам. Он с подъемом работал над переводом «Антония и Клеопатры», был в хорошем настроении, ждал конца войны, всяческих удач, был уверен в моральном подъеме народа и предсказывал перемену к лучшему после войны. Дела на фронте поправлялись, и в одну из поездок в Москву он просил, чтобы его отправили на фронт с писательской бригадой. Но с ним поступали по-хамски, много раз обманывали, и в результате он попал на фронт только в 1943 году. Я очень переживала эту обиду.
Весной 1942 года я получила письмо от врачей из санатория Нижний Уфалей под Свердловском, где находился Адик. Они спрашивали у меня разрешения на ампутацию ноги, так как это якобы могло спасти его жизнь. Поскольку вопрос шел о жизни и смерти, я дала согласие. Но никак не могла себе представить этого молодого, красивого человека, отличного спортсмена, любителя танцев и всяческого движения – и вдруг без ноги. Боря меня утешал и говорил, что мы закажем протез и будет совершенно незаметно, если же здесь не смогут сделать хороший протез, то он повезет Адика в Англию. Итак, я дала согласие, а через месяц получила душераздирающее письмо от него. Он писал, что не представляет себе дальнейшей жизни, теперь он калека без ноги и мечтает только об одном: попасть в Переделкино и лежать у меня в саду; единственное, чем он может быть полезен, это исполнять роль чучела в огороде.
После этого письма я решила поехать навестить его[80]80
…решила поехать навестить его… – Поездка могла состояться не ранее конца июля 1942 года.
[Закрыть]. Ко мне относились хорошо и моментально устроили отпуск на две недели.
Деньги у нас были, я купила Адику мед, масло, сухари и, взявши Стасика, которому было четырнадцать лет, пустилась в путь, с трудом добившись пропуска. Боря настаивал на том, чтобы я взяла как можно больше денег, и привез нам на вокзал десять тысяч рублей. Эти деньги целиком вернулись обратно, так как ничего нельзя было купить, и мы со Стасиком питались в Нижнем Уфалее грибами и малиной.
Всю дорогу я обдумывала, как объяснить Адику арест отца и не волновать его, а утешить. Но все произошло как в сказке. Приехав в санаторий, я застала Адика с письмом в руке, и слезы у него лились градом. Он сказал, что такого счастья он не выдержит: радость видеть меня и получить письмо от освобожденного отца была слишком велика. И вышло так, что не мы должны были его утешать, а он сообщил нам чудесную весть. Отец писал, что он уже на свободе. Ему предлагают выехать в Свердловск, в Алма-Ату или в Тбилиси, но он выбрал Свердловск, чтобы быть ближе к нему и навещать его.
Мы целый день сидели у Адика. Меня очень огорчило, что и после ампутации ноги, отрезанной выше колена, температура продолжала повышаться. Он говорил, что его преследует ощущение пятки (т. е. временами кажется, что ампутированная нога болит или чешется пятка). Лежа в санатории, он влюбился в одну девушку. Она была ходячая больная, часто его навещала, сидела у его постели, и между ними завязался роман. После операции же она совершенно отвернулась от него, и он испытывал тяжелую обиду.
Утешая его, я говорила, что жалеть ему не о чем, вся моя жизнь убедила меня в том, что любовь – прежде всего жертва, и если эта девушка на жертву не способна, то он ничего не потерял и о такой любви плакать нечего.
Нужно было позаботиться о пристанище. Я оставила Стасика у брата, а сама пошла искать жилье. С трудом удалось найти неподалеку от санатория комнату с одной кроватью, и нам пришлось спать со Стасиком на ней вдвоем. Стоила комната очень дорого, хозяева не хотели брать деньгами и требовали продукты. Было время закрытых столовых, купить на рынке было нечего, и мы не знали со Стасиком, как устроиться с питанием. Вблизи от нас был лес, я собирала грибы и малину, росшие там в изобилии, и этим кормились. Как и всегда, трудная жизнь, заботы о детях отвлекали меня от страдания и слез. Адик обрадовался нашему приезду и папиному освобождению. Кормили в санатории очень скудно, и привезенные нами мед и масло были ему существенным подспорьем.
Две недели прошли очень быстро, пора было подумать об обратной дороге. Мы распрощались с Адиком, обещав забрать его в Москву, как только кончится война. От Нижнего Уфалея мы за два часа добрались поездом в Свердловск, где очутились голодные, бесприютные, без крошки хлеба и с десятью тысячами в кармане, на которые ничего нельзя было купить. Надо было доставать билеты до Казани. Стасик уговаривал меня лететь самолетом, но я плохо переносила полеты, и мы отправились пешком на вокзал, который находился на другом конце города. Транспорт не работал, и мы, шатаясь от голода, шли по улице, как вдруг увидели афишу о концерте Гилельса, который был учеником Генриха Густавовича. Я ухватилась за знакомое имя как за соломинку. Узнали по телефону-автомату номер единственной свердловской гостиницы «Урал», в которой останавливались в 1932 году. Позвонив туда, я спросила, не здесь ли остановился Гилельс, мне ответили, что здесь, и дали номер телефона. Трудно поверить, но, набрав номер Гилельса, я услышала вдруг голос Генриха Густавовича. Он умолял нас со Стасиком прийти как можно скорее. Мы с трудом дотащились до гостиницы. Не было предела нашей радости при встрече. Стасик был счастлив, видя отца живым, здоровым и на свободе.
У Гилельса был накрыт стол как на банкете: ветчина, икра, пирожки, – и мы набросились на еду. Кроме того, Гилельс обещал достать нам билеты в мягком вагоне до Казани. Это тоже была неоценимая услуга, потому что с билетами было очень трудно. Гилельс занимал двойной номер, и он оставил нас со Стасиком ночевать, с тем что на другой день посадит нас в поезд. Гилельс и Генрих Густавович усиленно уговаривали нас отдохнуть и пожить в Свердловске, но меня ждала работа в детдоме, и я категорически отказалась. Мы почти всю ночь не спали и разговаривали. Генрих Густавович обещал мне часто навещать Адика.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?