Электронная библиотека » А. Ашкеров » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 13 марта 2014, 06:42


Автор книги: А. Ашкеров


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В обоих случаях предполагалась не просто сакрализация власти, но и придание ей провиденциального характера. Однако византийская модель выражалась в провиденциализме управленческой деятельности, возложенной на императора. Западноевропейская модель, напротив, предполагала провиденциализм проекта, который воплощала папская церковь как инстанция божественного присутствия на земле.

Модель власти, возникшая после великих новоевропейских революций, характеризуется обратными тенденциями. Мифологическая персонификация власти сменяется мифологизацией ее абстрактных, подчеркнуто деперсонифицированных функций, которые символизируются идеей государственной службы (не путать с государевой службой!).

Обожествление властителя трансформируется в обожествление самой власти, которая воплощается не столько харизматичным представителем, сколько безликой суммой вступивших в конкуренцию антропологических единиц, именуемых массой. Соответственно возможность справедливого порядка связана теперь не с образом выдающегося носителя власти, а с перспективой тотальности биополитического контроля всех за всеми, в просторечии именуемого «демократией».

Глава третья
СПРАВЕДЛИВОСТЬ ФИЛОСОФОВ

Моральный кодекс демиурга
Самозарождение

Древняя конструкция справедливости связана с разделением труда между людьми и богами: люди производят нечто из чего-то (будь то подручные средства или обработанные материалы), боги создают нечто из ничего, ex nihil. При этом, производя нечто, люди не просто преобразуют одно в другое, но до какой-то степени и создают самих себя. Эту постановку вопроса абсолютизировали Карл Маркс и Фридрих Энгельс, провозгласившие, что, несмотря на обилие философских и любых других определений человеческого существа, сам человек определил себя, начав заниматься производством.

В отличие от человека, занятого преобразованием, боги, напротив, ничего не преобразуют, они создают сразу, без всяких на то предпосылок и применения технической оснастки, однако они не приобретают при этом идентичности или «чтойности». Не существует никакого объекта или явления, которые демонстрировали бы нам природу божественного и соответственно обладали бы такой природой. Нечто может выступать раритетом, которому приписывается божественное происхождение или связь с земной историей божества, однако раритет всегда остается всего лишь предметом среди других предметов. Боги не то чтобы не существуют, однако они располагаются на грани бытия и небытия. Соответственно, создавая нечто из ничего, боги так и «остаются» до какой-то степени в ничто (что, в свою очередь, служит парадоксальным доказательством божественного бытия).

Однако сообщничество божеств с ничто лишает, в конечном счете, их возможности что-либо производить. Божественные сущности, в особенности боги монотеизма, признаются существующими до и вне всякого производства (что опять-таки воспринимается как особенная характеристика божественной природы). Одним из тех, кто выразительно рассуждает об этом, является Фридрих Шеллинг, отмечающий в своей «Философии откровения»: «…Тот, кто может быть творцом, разумеется, сначала есть действительный Бог, а это утверждение как небо от земли отличается от того хорошо известного утверждения, что Бог не был бы Богом без мира, ибо он действительно есть Бог уже Господь голых потенций и выступал бы как могущий положить мир Бог, даже если бы никогда никакого мира не существовало, то есть если бы он те потенции навсегда оставил как возможности» [Шеллинг. Философия откровения. 2000. С. 361].

Некое божественное существо выражает собой особый код, в форме которого бытие сочленяется с небытием. При этом божество воплощает трансгрессию любой «чтойности», оно выступает воплощенной практикой попрания границ суверенного существования (будь то суверенность людей, вещей или знаков). Некому более гарантировать эту «чтойность», определять ее очертания и границы. Переставшие производить и отчужденные от производства боги соотносятся с реальностью, которая стала безраздельно человеческой. Эта реальность сочетает в себе две фундаментальные характеристики: призрачность и непознаваемость. То, что о ней можно сказать, выражается в форме более или менее иллюзорных представлений. Все, что о ней можно сказать, связано с выводом о том, что мы не знаем даже, в какой мере она не существует.

Если божественная сущность представляет собой код, сочленяющий бытие и небытие, то человеческая реальность выступает кодом, который сочетает друг с другом зрение и видимость, истину и воображение. Констатировать существование сущего равнозначно тому, чтобы сконструировать это сущее. Предельная фиксация сущего тождественна приведению в действие механизма творения. Негативистская философия, орудующая определениями, нацелена на абстрагирование некоего «что» (посредством которого осуществляется и исследование абсолютов). Философия позитивности, напротив, освобождает сущее от гнета «чтойности». Она воспринимает сущее даже не как акт, а в форме причастности к этому акту. В итоге возникает десубстанциализированное «что», которое оказывается выражением стихии чистого действия, чистого становления или, по вкусу, чистого существования.

Ни мышление, ни сознание, ни скроенный по их подобию и образу «дух» не удерживаются в этой стихии, тонут в ней. Ее единственная, по сути, особенность состоит в том, что человеческое и божественное образуют в ней амальгаму, сливаются до полной неразличимости. Проблема интерпретации такой амальгамы, что с ней можно отождествить как «природу», так и «историю». К первому из обозначенных решений склоняется все тот же Шеллинг: «Только лишь существующее есть именно то, чем подавляется все, что могло бы взять свое начало из мышления, есть то, перед чем немеет мышление, перед чем склоняется сам разум. Ведь мышление занято лишь возможностью, потенцией, следовательно, там, где она исключена, мышление не имеет никакой власти» [Там же. С. 212].

Как видно уже из приведенной фразы, задолго до модернистской философии экзистенциализма и ее постмодернистских толкователей Шеллинг описал бытие как сущее. Однако об этом бытии нельзя сказать ничего, кроме того, что оно пребывает. Оно не просто бездвижно, но концентрирует в себе любые формы сопротивления движению. Относясь к модусу не становящегося, а вечно ставшего, бытие как сущее выступает тенью, отбрасываемой событием. Будучи и божественным, и человеческим одновременно, сущее выступает бесхозным регионом, который оставлен как богом, так и людьми. То, что попадает в совместное ведение богов и людей, оказывается в конечном счете ничьим. Более того, рассмотренное из перспективы своей бесхозности, оставленности, вечно ставшее сущее ничем не отличается от ничто. В нем нет ничего такого, к чему можно было бы атрибутировать «чтойность», но и сама «чтойность» выглядит с точки зрения сущего бытия всего-навсего эффектом инерции, сопутствующим любому действию.

Соответственно главная уловка истории состоит не в том, что преодолевает инерционность деятельности и процессов, а в том, что инерция порождается в ходе истории как ее неотъемлемый атрибут. Речь, иными словами, идет не о вызове, бросаемом свободолюбивыми людьми физической и биологической реальности, воспринимаемой ими как царство причинно-следственных связей. Речь идет о производстве сущего как концентрированного выражения истории, обретающей в нем свою плотность, структуру и систему координат. При этом, производя сущее, история в буквальном смысле отталкивается от него, преодолевает его в своем движении. Преодоление сущего возвещается тем, что производство затрагивает самую суть вещей. Даже абсолютно нерукотворная вещь полагается как объект, имеющий стоимость, которая определяется как сумма вложений абстрактного человеческого труда. Производство и есть «что» истории. Что бы ни производилось, сущее возникает как побочный продукт производственных процессов. Одновременно оно выступает основной формой инвестиции, которую история вкладывает в самое себя.

Понятый в контексте становления, а не ставшего, истории, а не сущего, союз богов и людей перестает казаться раз и навсегда созданной амальгамой двух начал. Взаимоотношения человеческих существ и божественных сущностей предстают драмой, в которой находится место и мифам об избранничестве отдельных людских категорий, и представлениям о боге-изобретателе или боге-перводвигателе, и суждениям о том, что бог сам выступает плодом фантазии, и надежде на то, что богов можно уговорить или умилостивить, и истолкованиям мира как результата сотрудничества божественных и человеческих особей, и «ареопагитической» идеологии, обращенной к общности ангельской и административной иерархий.

Из всех этих драматических сюжетов отдельного внимания заслуживает тот, что стоит по отношению к ним особняком. Это сюжет о соучастии человека в сотворении божества, точнее, о том, что человек как творческое существо есть условие и место самореализации божественной сущности. Даже самая рутинная человеческая работа содержит в себе элемент творчества, соответственно деятельность и само существование людей представляют собой основополагающий способ проявления бога в мире.

Однако бог не просто проявляет себя, человеческий мир выступает для него местом, где он получает возможность обращать вечность в развитие. Вечность превращается в форму всеобъемлющего экзистенциального вложения, осуществление которого позволяет богу не только пребывать, но и становиться. Человек и есть имя становящегося, претерпевающего изменения бога. Речь идет о вочеловечившемся боге и обожествляющем себя человеке. Это бог, проникший в мир, начавший историю: он пренебрег бестелесностью ради опыта и обратился к незастрахованным тратам вечности во имя жизни. Божественная истина находится отныне не в области заоблачных трансценденций, но в области конечного человеческого существования. Она связана с неизбежностью смерти, со смертностью всего сущего, в особенности человеческого сущего (ибо только с человеческой точки зрения сущее воспринято под знаком смерти).

Сила бога – в человеческой немощи. Преодолевая ее, человек, конечно, не превращается в однажды и навсегда ставшего Вседержителя. Зато он обретает возможность превратить свою жизнь в проступающий след становящегося бога. Философом, который выразил это много лучше других, является Макс Шелер: «…Место… самоутверждения, этого как бы самообожения, которое ищет через себя сущее бытие и ради становления которого оно примирилось с миром как с «историей», – и есть именно человек, человеческая самость и человеческое сердце. Это единственное место становления бога, которое доступно нам, и истинная часть самого этого трансцендентного процесса. Ибо хотя все вещи, в смысле непрерывного процесса, каждую секунду порождаются через себя сущим бытием, а именно функциональным единством порыва и духа, то все те же лишь в человеке и его самости оба (доступные нашему познанию) атрибута Ens per se вживе соотнесены друг с другом. Человек есть место их встречи… таким образом, согласно нашему воззрению, становление бога и становление человека с самого начала взаимно предполагают друг друга» [Шелер. Положение человека в космосе. С. 190–191].

И все же – в отличие о Бога – человек неизменно соотносится с неким «что». Чем бы человек ни занимался, он вечный пленник «чтойности». Иными словами, человеческое существо никогда не ограничивается локальным производством: производство одного ведет за собой производство другого, производство другого оборачивается производством третьего и так до бесконечности. В итоге открывается лейтмотив человеческой истории, сводящийся к тому, чтобы научиться производить все из всего.

Человеческое производство всего из всего контрастирует с божественным производством всего из ничего.

Фактически эти два вида производства обозначают уже два домена справедливости: божественную и человеческую. Божественная справедливость распространяется на людей ровно в той степени, в какой люди ограничиваются производством чего-то из чего-то. Но они выходят из-под юрисдикции божественной справедливости, когда организуют свою историю как всеобъемлющий процесс производства всего из всего. Подобное производство всего из всего и есть штурм неба, на который решается человек.

Однако в этом штурме нет ничего героического, поскольку он предопределен самим статусом человека как исторического существа. Человек определяется не по тому, какими потребностями он обладает. Мало что добавляет к его определению способность к труду или речи. Даже при наличии духовных (социетальных) потребностей человек может оставаться животным – трудящимся и одновременно говорящим животным. Духовное самовыражение как потребность, труд и речь как способы ее удовлетворения еще автоматически не вырывают человека из животного царства. Человек перестает быть животным лишь в том случае, если хотя бы в малой степени начинает себя творить.

При этом весь фокус в том, что творить себя человек начинает, лишь посягая на то, чтобы создавать себя с нуля, то есть «из ничего». В минимальном притязании человеческого существа на авторство по отношению к собственной жизни уже содержится вызов, брошенный божественным сущностям (обладающим патентом на монопольное производство всего из ничего). Иными словами, самоопределение человека действительно вершится в производстве, которое оказывается одновременно и производством вещей (фактов), и производством человеком самого себя.[16]16
  Что касается фактов, то не стоит ограничиваться констатацией их «сделанности» (как к тому подталкивает этимология самого слова). Произведенные факты не просто делаются, они делаются особым образом – человек создает их не как муляжи или фикции, но как полновесные онтологические доказательства собственных демиургических способностей. Именно поэтому и ответственность человека определяется не соответствием его поведения нравственному и (или) юридическому закону, а той реальностью, которая очерчивает его исполинскую фигуру и которую он отбрасывает позади себя подобно собственной тени. Ближе всего к подобному пониманию этической проблематики подходит Бруно Латур, согласно которому «фабрикация» фактов не означает того, что каждый из них является пустотой в оболочке собственных поверхностей или симулякром. Изобретение фактов делает человека человеком. Точнее, в процессе изобретения фактов человек становится самим собой – существом, в котором всегда есть нечто от бога. «Но не являются ли ложными те факты, которые созданы человеком?» – задается вопросом Латур. И сам себе на него отвечает: «Нет, поскольку Бойль, так же как и Гоббс, распространяет на человека „конструктивизм“, присущий божественному началу: Бог знает о вещах все, поскольку сам их создает (Funkenstein, 1986). Мы знаем природу фактов, поскольку они получены при таких обстоятельствах, которые находятся под нашим полным контролем. Наша слабость оказывается силой в том случае, если только мы ограничимся знанием инструментализированной природы фактов и оставим в стороне объяснение причин. И вновь Бойль превращает недостаток – мы производим только matters of fact, созданные в лабораториях и обладающие только локальной ценностью, – в решительное преимущество: эти факты никогда не изменятся, что бы ни происходило в любом другом месте – в теории, метафизике, религии, политике или логике» [Латур. Нового времени не было. Эссе по симметричной антропологии. 2006. С. 80].


[Закрыть]

Человек становится человеком потому, что в отличие от животных производит самого себя, превращая в ничто все обстоятельства, условия и условности, с которыми было связано его возникновение.

Этика и политика

Человек – историческое существо, определение которого соотносится с возможностью сводить к нулю воздействие природы или среды. Чем бы ни был детерминирован человек, что бы ни казалось определяющей причиной его поступков, он является человеком лишь в той степени, в какой его деятельность отменяет собой причинно-следственные связи. Закономерным итогом подобной постановки вопроса становится представление о том, что человек производит не только самого себя, но и богов. Это предположение возникает задолго до просветителей, Карла Маркса и Фридриха Ницше. Возможность такого предположения содержится уже в широко известном высказывании софиста Протагора[17]17
  Протагор (Protagoras) из Абдеры (около 480 – около 410 до н. э.) – древнегреческий философ, основатель школы софистов, идеолог софистики. Испытал влияние Гераклита и его последователей, воспринял известный тезис о непостоянстве мира: «Все течет, все изменяется». На основании данной постановки вопроса сделал вывод: об одной и той же вещи можно высказать принципиально разные суждения. Заявлял: «О богах я не могу знать ни того, что они существуют, ни того, что их нет, ни того, каковы они по виду». Вместе с тем не отрицал возможности «законов», «справедливости», «стыда», которые трактовал как божественные установления. Сомневался в возможностях обоснования истины; при этом строил аргументы на апелляции к пользе. Фактически выступил родоначальником прагматизма. Ввел в оборот софизмы. Активно пропагандировал свое учение, для этого объездил всю Грецию, неоднократно бывал в Афинах. Был близок Периклу и Еврипиду. В 411 году был обвинен в атеизме, сочинение Протагора на религиозные темы было подвергнуто сожжению. Любил будировать общественное мнение, участвовал в публичных дебатах, стал взимать плату за обучение. Трактаты Протагора до наших времен не сохранились. Помимо философии и этики, занимался грамматикой и риторикой.


[Закрыть]
о том, что человек является мерой всех вещей – как существующих, так и не существующих.

Из эпифеномена, связанного с разграничением компетенций людей и богов, справедливость превращается в предмет ведения человеческого существа. Одновременно она становится мерилом человеческого в человеке.

Говоря иначе, справедливость выступает кодом, который объединяет в одно целое человеческое и нечеловеческое, создавая попутно и самого человека, выступающего инстанцией их целостности. Однако это означает неизбежную профанацию принципа разграничения божественной и человеческой власти.

Божественной оказывается власть, воспринятая как привилегия. Как деятельность рассматривается при этом уже само присутствие. При этом наивысшим воплощением деятельного существования оказывается созерцание. Созерцающее присутствие выступает, таким образом, формулой того, что впоследствии будет названо vita conteplativa. С особой разновидностью созерцания будет связана сама возможность познания, исходной точкой и целью которого станет умозрение.

Лейтмотив умозрения – в умении видеть общие начала, выделять общее в противовес частному и обособленному. Апеллирующий к умозрению Платон не просто делает его наивысшим видом познания, но и утверждает в качестве основания и проявления права на господство. Господствующим выступает тот, кто видит целое в разрозненных частях. Политик подобен ткачу: он сплетает, подобно нитям, целостную социальную ткань, выявляет общее в разрозненных профессиональных занятиях. При этом любые разновидности физических усилий, сама активность как их квинтэссенция предстают неполноценными проявлениями деятельности. Более того, сама активная деятельность предстает не только как нечто избыточное, но как следствие и симптом зависимости.

Проще говоря, разграничение божественной и человеческой власти трансформируется в противопоставление умственного и физического труда, трудовых усилий и праздного времяпрепровождения. Своего предела подобное противопоставление достигает уже у Аристотеля. Стагирит дополняет свое разграничение работы мыслителя, владеющего логосом (logon ekhei), и ручной работы (keirotekhnes) неграмотного работника проповедью необходимости воспринимать раба как простое орудие, с которым надлежит обращаться как с любым другим вспомогательным средством. Иными словами, невозможность вести созерцательный образ жизни лишает человека статуса человеческого существа, а обделенность досугом помещает любого в ситуацию риска, связанного с превращением в рабочий инструмент в чьих-то руках. Напротив, созерцательная жизнь сама по себе нравственна, это та форма нравственной добродетели, которая называется Аристотелем «дианоэтической».

Итак, с античных времен онтологическим принципом справедливости выступает мера, однако с самого начала обнаруживается, что онтология ее находит опору и основание в практике неравенства. Эта практика возвещает нам об эскалации политического: ищущий общности мир оказывается разделен на своих и чужих, стремящаяся к миру общность делает ставку на войну и ведет ее любыми средствами.

С этой точки зрения, Платон обращает к нам философию меры ради самой меры, однако оказывается, что она выступает эквивалентом иерархии: существует иерархия – значит, существует и соразмерность. Аристотель, в свою очередь, идет еще дальше: мера для него представляет собой выражение законности неравенства. Как формулирует это сам Стагирит, справедливость выступает равенством для равных и неравенством для неравных.[18]18
  Интересный анализ представлений Аристотеля о справедливости содержится в книге О. Хеффе. Он акцентирует внимание на позаимствованном Стагиритом у софистов разграничении естественного и законного неравенства, которое впоследствии стало основой противопоставления «естественного» и «позитивного» права [См.: Хеффе. Справедливость. 2007. С. 29–33].


[Закрыть]
При этом если для Платона принцип иерархии возводится, в конечном счете, к умению субъекта господствовать над самим собой, то Аристотель соотносит свою идею неравенства с господством над другими.

Впрочем, ни Платон, ни Аристотель не выводят философию справедливости из конкретных проявлений господства. Отдельный властитель для них вполне может быть несправедливым, но неизменно справедлив сам принцип господства. Иными словами, для Платона и Аристотеля рассуждение о справедливости – это способ категоризации власти, форма выявления наиболее общих ее характеристик. Проблема в том, что, практикуя категоризацию господства, эти философы связывают с ним саму возможность блага и справедливости. Власть (разумеется, правильно понятая и правильно организованная) выступает у них средоточием порядка, условием справедливости, олицетворением меры.

Обладание властью в соответствии с античной традицией равнозначно способности к культивированию добродетелей, однако обладание этими способностями – также удел избранных. Политика определяется в античной традиции как стремление к благу (описания которого проникнуты солярной, лучезарной метафорикой наподобие той, что применялась к характеристике богов-основателей). Однако подобное определение политики автоматически позволяет наделить благостным смыслом даже самые неприглядные стороны и проявления политической деятельности.

Примечателен в этом смысле воспроизведенный в платоновском «Государстве» спор между Сократом и Фрасимахом. Фрасимах утверждает, что различия между справедливостью и несправедливостью устанавливаются правящим политическим режимом. Справедливым оказывается то, что выгодно правителю, при демократическом правлении одни выгоды, при тираническом – другие, при аристократическом – третьи. Свои рассуждения Фрасимах завершает констатацией: «Установив законы, объявляют их справедливыми для подвластных – это и есть как раз то, что полезно властям, а преступающего их карают как нарушителя законов и справедливости. Так вот, я и говорю, почтеннейший Сократ: во всех государствах справедливостью считается одно и то же, а именно то, что пригодно существующей власти. А ведь она – сила, вот и выходит, если кто правильно рассуждает, что справедливость – везде одно и то же: то, что пригодно для сильнейшего» [Платон. Государство. С. 338].

Суть сократовского контраргумента сводится к тому, что властвующие могут ошибаться и в этом случае, действуя по справедливости, следует поступать против их воли. Сократ не отрицает того, что справедливость есть нечто «пригодное», что она не просто соотносится с практикой, но и сама таковой является. Сократ не отрицает также, что эта практика суть политика. Однако он не хотел бы соотносить политику с силой, с властью сильнейшего. Размышлять о власти сильнейшего – удел поклонников философии стражей. Сократ же на стороне философии царей (которые оказываются одновременно светскими жрецами, царствующими философами). Как у всего по-настоящему сущего, способом существования справедливости в представлении Сократа является идея. Соответственно для того, чтобы быть справедливым, нужно в первую очередь уметь созерцать. Созерцание обнаруживает соразмерность посреди хаоса и беспредела. И именно это созерцание меры выступает квинтэссенцией политической практики.

Ответ Сократа достаточно предсказуем, непонятно только, чего в этом ответе больше – заблуждения или лицемерия. Становясь политической, любая сила избегает прямолинейности; эффективность политики тем выше, чем дальше она от простого физического принуждения.

В то же время ошибочный выбор делает и Фрасимах: редуцируя справедливость к произволу сильнейшего, оппонент Сократа не отдает себе отчета в том, что отличает физическое насилие от политического принуждения, которое никогда не основывается на силе самой по себе, такое обращение к силе было бы непозволительной слабостью.[19]19
  При этом образ «чистой силы» также возникает как форма культа или верования. Он представляет собой некую символическую конструкцию или, точнее, выражает определенную форму и степень (отнюдь не всегда «нулевую»!) символической власти. Это хорошо описывает Пьер Бурдье, делающий акцент на том, что даже «самые грубые отношения силы в то же время всегда являются символическими, а действия подчинения, повиновения – когнитивными актами, которые в таком своем качестве приводят в действие когнитивные структуры, формы и категории перцепции, принципы видения и деления» [Бурдье. Дух государства. Генезис и структура бюрократического поля. 2005. С. 242].


[Закрыть]
Напротив, подлинное могущество политиков берет начало не в физическом, а в метафизическом превосходстве (что бы конкретно ни понималось под «метафизикой»). Говоря по-другому, политика эффективна в том случае, когда она содержит в себе несколько стратегий или кодов самолегитимации, когда олицетворяемое политическим действием «искусство возможного» оказывается в состоянии узаконить собственные последствия и предпосылки.

Политическая легитимность строится на умении организовывать общее и всеобщее в противовес тем, кого специально в этих целях обозначают как отщепенцев и маргиналов. Вопреки Фрасимаху, невозможно исходить из того, что политика банально подменяет собой этику. Политика является практикой, которая нуждается в этике, поскольку именно она обозначает горизонт возможностей, отбираемых политикой и воплощаемых ею в реальности. Политика концентрирует в себе всю совокупность поведенческих тактик человеческого существа. Однако тактики ровным счетом ничего не стоят, если они не соотнесены со стратегическими задачами и целями. С инвестицией последних в политику связана этическая рефлексия, всерьез проблематизирующая смысл существования человека в мире. Проще говоря, этика нужна политике для того, чтобы голая сила трансформировалась бы в подлинное могущество, а банальный частный интерес оказался героической заинтересованностью в общем и (или) всеобщем. Подобные преобразования нисколько не отменяют политическую выгоду, которая только увеличивается по мере того, как любая этическая универсализация оборачивается монополизацией власти.

При формальной победе Сократа спор между ним и Фрасимахом не закончился. Он продолжился спустя многие столетия, когда на стороне Фрасимаха оказались Карл Маркс, Ницше и Мишель Фуко, а на стороне Сократа – Иммануил Кант, Георг Вильгельм Фридрих Гегель и Пьер Бурдье.[20]20
  Примечательно, что в отличие от Иммануила Канта Георг Гегель и Пьер Бурдье – каждый по-своему! – обращаются не столько к философии, сколько к социологии всеобщего. У Гегеля в «Философии права» носителем всеобщих ценностей выступает особое сословие, которое он называет «средним» – сословие чиновников. Бурдье фактически воспроизводит гегелевский тезис. Он показывает, что практика администрирования предполагает хотя бы минимальную ответственность перед всеобщим как условие своего осуществления. И всежедажевсоциологизированной версии описания эволюции всеобщего содержится некоторая толика прекраснодушия, особенно явно проявляющегося в философии истории Канта. Будучи концентратом бесконечной отсрочки, надежда на воцарение всеобщего позволяет отождествить исторический процесс с нравственным прогрессом и воцарением «общечеловеческих ценностей». Этой логики не избегает даже последовательный в социологизации морали Бурдье: «Прибыль от универсализации, конечно же, является одним из исторических двигателей прогресса универсального. Все это в той мере, в какой оно способствует созданию мира, где будут признаваться (хотя бы на словах) общечеловеческие ценности (разум, достоинство и т. п.) и где учреждается процесс взаимообразного усиления стратегий универсализации, направленных на получение прибылей (пусть даже отрицательных), связанных с подчинением всеобщим правилам, с одной стороны, и структур этих миров, официально посвятивших себя общечеловеческому, – с другой. Социологический взгляд не может не замечать расхождения между официальной нормой как она формулируется в административном праве и действительностью административной практики… Но вместе с тем социолог не может не видеть результатов деятельности этой нормы, требующей от агентов принести свои частные интересы в жертву обязательствам…» [Бурдье. Дух государства. Генезис и структура бюрократического поля. 2005. С. 252–252].


[Закрыть]
Актуальность этого спора заставляет нас обратиться к политологии добродетельного существования, видящей совокупность практических «нужд» во всем, что философия справедливости рассматривает исключительно как предмет теории.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 1 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации