Автор книги: Александр Бикбов
Жанр: Социология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
В целом ряд напряжений, характерных для советской версии дисциплины и возникавших на пересечении между ее партийным и интеллектуальным измерениями, воспроизводится в послесоветский период в форме технических условий исследовательских и образовательных практик. Можно сказать, что изменяется масштаб, но не господствующая модель управления дисциплиной, которая при изменившихся структурах «большой» политики порождает прежние интеллектуальные эффекты в силу воспроизводства структур академической микровласти. Рынок социологических услуг – фигура профессионального воображаемого периода реформ и скрытая переменная интеллектуального конформизма дисциплины в 1990– 2000-е годы – оказывается структурирован таким образом, что его возможности вполне отвечают базовым профессиональным навыкам бывших советских социологов, долгое время сохраняющих ключевые позиции в дисциплине. Кроме того, логика «внутренней» институциональной рентабельности переводит большие социологические заведения в режим латентной, а порой и явной (как в случае социологического факультета МГУ) антиинтеллектуальной (само)цензуры. Она действует не только в стенах отдельных, наиболее реакционных и иерархически организованных институций, но, в результате работы механизмов, формально утверждающих границы дисциплины, может распространяться и за их стенами: через рецензирование учебников (ввиду присвоения им рекомендательных министерских грифов), утверждение государственных образовательных стандартов по дисциплине и аттестацию образовательных центров, включая независимые малые[761]761
Перечисленные виды деятельности образуют сферу компетенции Учебно-методического объединения по социологии и социальной антропологии Министерства образования РФ, которое функционирует на базе социологического факультета МГУ.
[Закрыть]. В условиях, когда структуры коллегиальной контрвласти в дисциплине крайне слабы, такой перезахват процедур оценки и отбора существенно снижает шансы институциализации интеллектуальной чувствительности и практик, которые не вписываются в «начальственную» модель академической карьеры.
Консервация в больших заведениях этой модели, восходящей к 1970-м годам, бесконфликтно надстраиваемой в 2000-е элементами «новой» механики патрональной власти – руководства заведений как непосредственных работодателей, – консервирует на всем пространстве дисциплины не только понятийные образцы советского периода[762]762
Повторюсь, в условиях массированного импорта международных теоретических образцов, часто получающих столь же методологически поверхностную, сколь институционально маргинальную рецепцию.
[Закрыть]. При сохранении политической сверхопределенности дисциплины за фасадом «либеральных» реформ в 1990-х годах или «общеевропейских» (подобно Болонской) в 2000-х происходит последовательный сдвиг больших академических институций вправо: как в политическом смысле, в выборе «высоких» патронов и союзников, так и в организационном плане, в дискриминационной политике найма и управления «рядовыми сотрудниками». Социологический факультет МГУ снова маркирует крайнюю точку на карте политических предпочтений в дисциплине, когда декан в 2007 г. публично озвучивает целесообразность введения в образовательные программы «православной социологии» и необходимость распространения «русских духовных ценностей» в партнерстве с церковью[763]763
Владимир Добреньков: «Православные ценности должны стать основой ценностной доктрины государства» // Русская линия. 2007. 29 июня (<www.rusk.ru/newsdata.php?idar=172112>, последний доступ 20.03.2013).
[Закрыть]. Однако его пример далек от исключительности, когда одновременно с утверждением новой «социологической» ортодоксии руководство факультета требует от преподавателей перевода учебных курсов в формат презентаций PowerPoint с целью их повторного использования любыми другими лекторами или не предоставляет сотрудникам копию трудового договора в момент его заключения. Если в макрополитическом измерении российской социологии различия между «либеральным» и «патриотическим» полюсами, культивируемые самими основными игроками, отчетливо разграничивают лагеря и институции, то в организационном, или микрополитическом, измерении эти различия существенно нивелируются, в гораздо большей мере противопоставляя крупные институции вместе взятые малым (и немногочисленным) интеллектуальным центрам с характерным для последних режимом личной вовлеченности и элементами коллегиальности «западного образца».
О том, что коллегиальный микрополитический режим может быть успешно реализован не только в малых, но и в крупных академических центрах, свидетельствует рутинное воспроизводство ассоциативных связей и чрезвычайная профессиональная мобилизация в самих «образцовых» институциях, в частности, во французских университетах[764]764
Последние численно сопоставимы с начальственно управляемыми гигантами российской образовательной системы. Так, упоминавшийся ранее университет Париж-8 составляют в 2012/2013 учебном году 914 преподавателей, 666 технических работников, 23 013 студентов и 1446 докторантов (<www.univ-paris8.fr/Paris-8-en-chif res>, последний доступ 20.03.2013). Для сравнения, Московский государственный университет в 2010/2011 учебном году составляли 10 784 преподавателя и исследователя, около 15 000 технических сотрудников и 38 150 студентов и аспирантов (<www.msu.ru/science/2010/sci-study.html>, последний доступ 20.03.2013).
[Закрыть]. Зыбкость «естественных» предпосылок к установлению этого режима в актуальной российской социологии демонстрирует, помимо прочего, преобладающая реакция социологов на студенческое выступление 2007 г. Наиболее распространенным ответом – в том числе со стороны больших и даже малых «либеральных» институций – на протест против деградации социологического образования становится формула невмешательства во «внутреннее дело» социологического факультета или МГУ. То есть отказ от публичной квалификации событий как предмета общепрофессионального и общедисциплинарного интереса, в пользу сохранения бюрократического status quo – суверенного и локального руководства каждым отдельным заведением[765]765
Формула невмешательства во «внутреннее дело», как и подавляющее большинство реакций, избегала публичной формы и воспроизводилась прежде всего в неофициальной устной и полуанонимной блоговой коммуникации. Укорененность этой формулы в здравом смысле российских социальных наук подтверждается рядом близких примеров: в частности, она же служила обоснованием антиколлегиальных действий руководства вуза, на сей раз в отношении преподавателей, в другом университетском конфликте (см.: Михель Д. Университетская интеллигенция и бюрократия: борьба за университетские свободы в постсоветской России // Неприкосновенный запас. 2007. № 1. С. 165).
[Закрыть]. Умеренно критические заключения и рекомендации внеинституциональной Рабочей группы по изучению конфликта (при Общественной палате РФ, 2007)[766]766
См. промежуточную резолюцию (<www.polit.ru/dossie/2007/07/13/ opsoc.html>, последний доступ 20.03.2013) и итоговое заключение Рабочей группы (<www.sociolog.net/zakluchenie.doc>, последний доступ 20.03.2013). По моим наблюдениям участника Группы, исключительность этого временного органа при сохранении ряда иерархических черт состояла в коллегиальном характере решений: в их подготовке, наряду с исследователями и преподавателями, принимали участие студенты.
[Закрыть] стали финальным аккордом студенческого протеста, не послужив началом для более широкой профессиональной мобилизации.
Не менее показательно, что спонтанные интерпретации социологов из центральных институций зачастую определяли студенческое выступление как дело о смене административной власти и сопровождались регулярными попытками разгадать фигуру «действительного» вдохновителя и манипулятора за спинами студентов – институционального конкурента социологического факультета МГУ: «враждебный» университет, коммерческого или политического рейдера. Преобладание теории заговора над гипотезой о самоуправляемой мобилизации косвенно засвидетельствовало тот факт, что «нормальная» карьера академического социолога предполагает весьма поздний возраст и высокую должностную планку, при которых за ученым признается интеллектуальная зрелость и способность к автономному, не лицензированному руководством институции действию. Однако еще более ясно эта воображаемая проекция на события отношений между могущественным «шефом» и безвольными «подчиненными» снова зафиксировала условия профессиональной деятельности самих интерпретаторов: жестко иерархические отношения между «руководством» и «рядовыми сотрудниками».
События вокруг социологического факультета МГУ могли стать – но не стали – поворотной точкой в истории утверждения дисциплины как формы коллегиальной солидарности и самоконтроля. Отказ большинства социологов от активной позиции в конфликте и даже от признания его общедисциплинарного характера в очередной раз ратифицировал институциональные границы, вместе с самим принципом суверенности заведений. Подтвердив привилегию на решение «своего внутреннего дела», руководство факультета произвело «чистку рядов» студентов и преподавателей, создало полностью лояльные органы студенческого самоуправления, ужесточило контроль за исполнением служебных обязанностей преподавателей и за посещением занятий студентами, а также предприняло очередную попытку укрепить свое положение «наверху», пригласив возглавить Центр консервативных исследований (2008) лидера ультраконсервативного «Евразийского движения», советника партии «Единая Россия», автора радикально националистической версии геополитики Александра Дугина. Излишне уточнять, что эскалация монопольного начальственного контроля над факультетом, сохраняющим, помимо наименования «социологического», одну из ключевых позиций в дисциплинарном балансе сил, снизила вероятность обновления доминирующего в социологии смыслового горизонта. Лишь повторяющийся и последовательно рутинизируемый разрыв с «естественной» властью «начальства» над «рядовыми сотрудниками» в форме коллегиальных органов и самоуправляемых дисциплинарных ассоциаций способен произвести новые познавательные и критические эффекты. Иными словами, заново дисциплинировать социологию как науку.
Вместо послесловия: подводя итоги академической дерегуляции[767]767
Настоящий текст представляет собой переработанное и дополненное выступление на конференции «Идеология различия», состоявшейся в Киево-Могилянской Академии 6–10.12.2010. Его первоначальная версия была опубликована в переводе на украинский язык «Академiчний расизм: багато причин – один вiхид?» в журнале «Полiтична критика». 2011. № 2.
[Закрыть]
Проделанный в данной книге анализ подталкивает к двум выводам. Во-первых, с 1920-х годов академические авторы и институции вносят все более осязаемый вклад в формирование универсальной понятийной сетки. Во-вторых, профессиональная и понятийная механика социологии не составляет принципиального исключения из ряда социальных и гуманитарных дисциплин – в той мере, в какой социологические карьеры и заведения подчиняются общему академическому режиму. Прояснить близость между этими (и не только) дисциплинами можно различными способами. Первый способ задан в главах второго раздела книги. Он состоит в том, чтобы выявлять категории, которые функционируют схожим образом в разных дисциплинах, подобно понятию «личность» в 1960–1970-е годы, и описывать семантическую и институциональную механику их закрепления в понятийной сетке. Второй способ, предлагаемый в данном разделе, задает обратную последовательность. Он позволяет сопоставить модели микрополитики в отдельных дисциплинах и зафиксировать релевантные им понятийные структуры. Возможен и третий путь, для которого особенно хорошо подходит глава, выполняющая роль заключения. Этот путь состоит не в том, чтобы детально анализировать отдельные понятия и механику нескольких дисциплин на основе данных дисциплинарного словаря, условий карьеры, технических и методологических классификаций и т. д. А в том, чтобы зафиксировать условие, релевантное самому режиму академического управления, а именно, диспозицию, или, пользуясь дюркгеймовским понятием, представление об устройстве социального мира, которое поддерживается этим режимом, но, в отличие от наивного утверждения «социальных проблем» под видом научных и в отличие от административной процедуры под видом методологической, не обязательно находит собственное «теоретическое», т. е. легитимное выражение в различных дисциплинах.
Как видится, на роль такой диспозиции лучше прочих подходит академический расизм, воспроизводящийся в послесоветских институциях и в латентной, и в явной форме. В отличие от научно легитимных и даже административно санкционированных представлений, расизм в академической среде воплощает ту смысловую крайность, которая, как кажется, не санкционируется ни одним карьерным правилом какой-либо институции. Именно поэтому внимание к расистской речи в академических стенах позволяет наблюдать действие неадминистративной политизации академической речи и гораздо глубже проникнуть в работу институционального механизма послесоветской Академии[768]768
Как и ранее, здесь под «Академией» и «академическим» я имею в виду и университетский, и исследовательский сектор.
[Закрыть].
Оставаясь вполне определенным политически, расизм ускользает от строгих академических определений. При разнообразии видов общей расистской чувствительности: антисемитизм, вариации биологизма, социального сегрегационизма и проч., – самоцензура участниками академического мира собственных политических позиций зачастую растворяет расистское высказывание в нейтральных контекстах. Хотя и в таком виде, и часто без труда, оно считывается сочувствующими и оппонентами. Ряд расистски чувствительных авторов не афишируют своей политической чувствительности, иные пытаются придать им академически приемлемую понятийную форму: «евразийство», «традиционализм», «этнопедагогика», «православная социология», «витализм», – с переменным успехом претендуя на их институциализацию в качестве самостоятельных «научных» направлений и образовательных субдисциплин. Правила игры с учетом механики образовательных стандартов, государственной аккредитации вузов и требований интеллектуальной респектабельности располагают сегодня к мимикрии: в образовательном секторе расистские взгляды могут воспроизводиться прежде всего в паразитической форме. Например, за счет их введения в утвержденные разделы научной номенклатуры и образовательного цикла, в общие и дополнительные курсы по той или иной признанной исторической, демографической, социологической или управленческой теме. Не так редко расистская речь включается в учебные курсы и публикации с формальными признаками научности или нейтральности. Она может подводиться под универсальные категории образовательных программ, вплоть до «истории мировой цивилизации», «социальной структуры», «процессов управления», «общественной динамики» и т. п. Подобная мимикрия частных форм возвращает нас к более глубокому методологическому вопросу: может ли история или социология понятий ограничиваться обращением к одним только словарным терминам, или нам следует также включать в нее анализ операций со смыслами? Так, в целях научной самолегитимации понятия, изъятые из контекста научной классики, могут перекодироваться такими авторами и преподавателями в пользу разнородных «постклассических подходов» собственного изобретения. Двойная, политическая и академическая, система кодирования служит главным условием их безопасности и формальной допустимости в стенах образовательных и исследовательских институций.
Не пытаясь вычленить «суть» расизма, типологически не отграничивая его от этнического национализма, классового элитизма и прочих идеологий исключительности, явно или неявно представленных в академических обменах, я хотел бы поставить иной вопрос: насколько и в каких обстоятельствах расистски детерминированные суждения становятся приемлемыми, а возможно, и желательными в стенах современной российской и, может быть, более широко, послесоветской Академии.
Является ли язык первой инстанцией расизма?Для начала возьмем или заново сконструируем несколько фраз, подобных тем, что можно услышать и в университетских аудиториях, и в академической речи, и далеко за стенами Академии.
1. Украинцы превосходят русских по обеспеченности жильем.
2. Русские превосходят американцев по качеству военной техники.
3. Французы превосходят итальянцев и прочих европейцев в изысканности кухни.
4. Немцы превосходят другие народы в умственных способностях.
5. Русские превосходят другие этносы в витальной силе.
Большая часть из этого набора прямо присутствует в академической речи или принципиально близка к ее образцам. Причем не всегда к актуальным российским. Так, суждение о превосходстве французской кухни – это почти прямая цитата из «Материальной цивилизации» Фернана Броделя[769]769
Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм, XV–XVIII вв. / пер. с фр. Л. Е. Куббеля. Т. 1. М.: Прогресс, 1986. С. 203–215.
[Закрыть]. Если мы прочтем некоторые тексты Броделя в логике повышенной антирасистской бдительности, местами они могут нас насторожить. Последнее суждение, также в почти неизменном виде, встречается в текстах действующих российских сотрудников Академии[770]770
См., напр.: Соловей В. Д. Русская история: новое прочтение. М.: АИРО-XXI, 2005. Заключение. Автор книги – заведующий кафедрой в МГИМО, эксперт Горбачев-Фонда. К концу 2000-х годов он публикует ряд книг, в основе которых лежит архаично расистское, биологическое понимание крови как основы национальной идентичности (Соловей В. Д. Кровь и почва русской истории. М.: Русскiй мир, 2008; Соловей В. Д., Соловей Т. Д. Несостоявшаяся революция. Исторические смыслы русского национализма. М.: Феория, 2009).
[Закрыть], где интеллектуальная (само)цензура куда менее действенна, нежели административная. Несомненно, оно имеет более очевидную политическую прагматику, нежели спор о национальных кухнях. Нетрудно заметить, что от высказывания-1 к высказыванию-5 расистский смысл делается все более явным. Вернее, если первое из них трудно заподозрить в расистском содержании вне соответствующего контекста, то в последнем этот контекст предъявляет себя сам через исторически сертифицированную связку понятий «этноса» и «витальной силы». Однако политическая маркировка высказывания производится здесь не только за счет понятий, но и за счет самой операции установления превосходства.
В целом мы имеем дело с континуумом, в котором, как кажется, сам язык убеждает в отсутствии ясной границы между расизмом и обычной экономией языковых средств. Будет ли в этом случае правильным повторить вопрос Ролана Барта, поставленный им в отношении мифа: не «предрасположен ли сам язык» к расизму, а в данном случае, не служат ли сами языковые конструкции, выражающие превосходство, пассивным резервом расистских классификаций? Отдельные понятия, составная часть этих конструкций, в драматические периоды истории приобретают ясную политическую маркировку из-за их использования в практиках расовой дискриминации; в результате уже сама грамматика превосходства отягощается отчетливо расистским смыслом. В самом деле, подставляя иные единичности на место «русских», «украинцев», «итальянцев», «французов», заменяя «изысканность кухни» и «витальную силу» новыми переменными, мы получим конструктор пропозиций, который позволяет весьма последовательно моделировать существующие исторические и риторические образцы превосходства.
Расизм языка, очевидно, обнаруживает себя и в функционировании самих этих единичностей. Они словно «естественным образом» генерируют расистский смысл, будучи помещены в сравнительные конструкции. Будь это термины, утверждающие этнические, культурные, социально-политические общности, – используемые «сами по себе», они располагают к тому, чтобы мыслить расистски, или, вернее, к тому, чтобы на месте дифференцированных социальных структур мыслить сущности, наделенные собственной природой[771]771
Начиная с Барта (а до него стоит упомянуть Дюркгейма), натурализация социального – «превращение истории в природу» – была подробно проанализирована многими внимательными критиками очевидности. Замечу лишь, что этнический расизм делает невроз природного безысходным.
[Закрыть], которые, в свою очередь, предельно открыты для построения расистского языка. Можно говорить, что в использовании этих единичностей повторно инвертируется леви-стросовская схема мифа, которая благодаря работе по расколдовыванию предстает разветвленной системой смысловых и силовых оппозиций, однако сами носители пользуются структурными элементами мифа как изолированными и анимированными сущностями. Частота их использования в современных обществах – оседающий в языке результат вытеснения структурной логики эссенциалистской. И конечно, не в одном только языке академическом.
Нередко эссенциалистская логика способна ускользать от расколдовывающей рациональной проверки, мирно уживаясь с цифрами или обращая их в свою пользу. Это обстоятельство переводит тезис о языке-расисте в прагматическое измерение. Степень обеспеченности жильем (в высказывании-1) возможно вычислить, разделив число квадратных метров на число обитателей. Дифференциальный или эссенциалистский результат будет зависеть от того, на каких основаниях конструируются исчисляемые общности: идет ли речь о жителях территории Украины и России, о гражданах этих государств, о называющих себя «русскими» или «украинцами» в массовых опросах. В одном нашумевшем учебнике истории авторы составили список коллаборационистов и дезертиров по этническому признаку, количественно обосновав «повышенной готовностью [нацио нальных регионов] к пособничеству оккупантам» сталинские депортации[772]772
Барсенков А. С., Вдовин А. И. История России. 1917–2009. 3-е. изд. М.: Аспект-Пресс, 2010. С. 362–364.
[Закрыть]. Помимо очевидного сомнения в политической логике переноса ответственности с отдельных коллаборационистов на целые регионы, на деле не менее важным здесь выступает структурный вопрос: кто и на каких основаниях включен в эти этнизированные общности? Политическая история языковых категорий, которая отвечает на этот вопрос, могла бы служить действенным инструментом лингвистической самокритики. Но поскольку такой вопрос редко звучит даже со стороны оппонентов, числовые расчеты, которые, казалось бы, могли уравновесить дрейф от эссенциализма к расизму, легко инструментализируются в поначалу невинных играх сравнений и сопоставлений.
В целом язык, без сомнения, выступает тактическим полем расизма. И академические конструкторы вносят в его организацию свой весомый вклад. Но сводится ли проблема к расизму языка, или все же правильнее говорить о расизме его носителей? Не превращается ли тезис о языке, который будто бы сам делает нас расистами, в излишне простое алиби? Ведь язык делает расистами не всех и не в одинаковой мере. Тезис, который можно найти еще у Эмиля Дюркгейма и Мэри Дуглас, состоит в том, что язык или коллективные верования не есть что-то, что просто проявляет свою структуру в нашей речи. Как можно заключить из всей этой книги, имеются социальные силы – конечно, не в виталистском смысле, – которые организуют использование языка. И этот простой факт снова возвращает нас к прагматическому измерению: кем и как формируется этот расистский комплекс, получающий свое завершение в языке? И вслед за ним: достаточно ли наложить моральное вето на использование грамматики превосходства, чтобы оградить Академию от использования расистской речи в собственной публичной или в превращенной форме?
Институциализированный расизм академии: гипотеза дерегуляцииВ поисках действующих сил можно оставаться номиналистами, составив список сотрудников университетов и академических институтов, которые активно и публично практикуют расистские суждения[773]773
Пример краткого списка с содержательными подробностями см.: Бикбов А. Вирус расизма в российском образовании // Острая необходимость борьбы. 2010 (, последний доступ 20.12.2013).
[Закрыть]. Строго говоря, эта процедура отнюдь не будет излишней. Дело в том, что академическая критика расизма обращена сегодня чаще на языковые практики, чем на их индивидуальных носителей. Но процедура составления списка может скрыть от нас не менее важное обстоятельство. А именно то, что силами, уполномочивающими индивидов на политические суждения, выступают в первую очередь институции[774]774
Пьер Бурдье подробно анализирует этот тезис в целом ряде своих работ. Одной из наиболее подходящих к случаю можно назвать: Le langage autorisé // Actes de la recherche en sciences sociales. 1975. No. 5 (1).
[Закрыть]. И если мы имеем дело с такой Академией, где расистские суждения возможны или даже желательны, прежде всего следует установить, каковы в реальности (в отличие от пресловутого гумбольдтовского идеала) те институциональные параметры, что уполномочивают носителей расистских диспозиций.
В предыдущих главах я ввел ряд понятийных и институциональных параметров академической организации. Здесь я сведу их в компактную схему. Что произошло в конце 1980-х – начале 1990-х годов помимо резкого снижения зарплат и, более обще, сокращения государственного финансирования на научные исследования и преподавание одновременно с отменой партийного контроля над Академией? И как произошедшее связано с распространением расистского высказывания, которое нередко звучит не интимно, не между преподавателями и учеными как частными лицами, но как легитимное объяснение социального мира?[775]775
Это вдвойне интригующее обстоятельство, если принимать в расчет, что далеко не все, кто практикует расистский язык и прибегает к объяснениям расистского типа, профессионально занимаются теми дисциплинами или темами, которым подобное использование может хоть как-то послужить. В этом смысле расизм нередко оказывается бескорыстной практикой, что также способствует его распространению.
[Закрыть]
Бурный финал 1980-х среди прочих тем, понятий и неразрешенных вопросов оставил нам в наследство понятие «либерализация», при помощи которого принято характеризовать послесоветское состояние академического мира. Действительно, наиболее заметная тенденция начала 1990-х годов в Академии, как и во всем российском обществе, – это демонтаж инстанций советского государства, которое производило сдерживающие и цензурные эффекты в стенах и за стенами исследовательских и образовательных учреждений. В случае Академии речь идет о таких внешних инстанциях, как отделы идеологии и науки ЦК, с которыми следовало согласовывать проекты научных исследований, планы публикаций, программы конференций, выезды за границу. Но речь также о партийных и комсомольских ячейках в структуре образовательных и научных учреждений и ряде подобных инстанций скорее политического, нежели узкобюрократического контроля над Академией. В системе научных обменов, которые одновременно сдерживались и поощрялись инстанциями государства-опекуна, некоторые проявления академического расизма, в частности антисемитизм, распространенный и в естественно-научной, и в гуманитарной советской среде, достаточно эффективно цензурировались. В позднесоветский период ученые или преподаватели вряд ли были меньшими антисемитами, чем они «вдруг» стали в конце 1980-х или в начале 1990-х годов. Однако в реальности позднесоветской Академии антисемитская чувствительность (как, впрочем, и многое несомненно более ценное) оставалась мотивом кухонных бесед в той мере, в какой ее носители следовали требованиям бюрократизированной академической карьеры, с ее системой пуб личной речи и публичных умолчаний.
То, что мы понимаем под либерализацией, стартовавшей за два-три года до сокращения государственного финансирования научных и образовательных институций (наиболее резкого в 1991–1992 гг.), было связано прежде всего с демонтажем этих инстанций государственной опеки, которые не являлись в собственном смысле академическими, но при этом активно присутствовали в академических обменах и в значительной мере определяли модели академического высказывания. В контексте освобождения от опеки понятие «либерализации» применительно к концу 1980-х – началу 1990-х годов вполне правомочно и не подлежит серьезному сомнению. Однако в поиске объяснений того, как расистский, националистический или шовинистический типы речи стали легитимными в стенах Академии, его будет явно недостаточно. Мы можем допустить, что антисемитски настроенные интеллектуалы, активно обсуждавшие за чаем «засилье евреев», как и «белая кость» академических учреждений, с гадливым высокомерием отзывавшаяся о «нацменьшинствах», набираемых в Академию по квотам советской позитивной дискриминации, и обладатели иных, схожих форм социальной чувствительности всего лишь воспользовались исчезновением инстанций надзора, чтобы уже на рубеже 1980–1990-х объявить о своих взглядах публично. Наиболее репрессивные и банальные трактовки политической свободы (либерализации) этого периода – как полигона всех видов испорченности – по сути, являются вариациями этой модели. При этом с ее помощью нам будет очень трудно объяснить, каким образом подобные взгляды стремительно получили не только публичную сцену за стенами Академии, но и формальную научную респектабельность, сопровождающую публикацию монографий в университетских издательствах, создание отделов и целых академических институтов, занимающихся «проблемой геноцида нации»[776]776
Так, один из «отцов-основателей» советской социологии, Геннадий Осипов, чья двойная, административно-академическая карьера подробно показана в гл. VII наст. изд., в своей деятельности 1990-х годов активно эксплуатировал эту тему.
[Закрыть], защиты кандидатских и докторских диссертаций по темам и проблемам, казалось бы, раз и навсегда оставленных за порогом XX в.
Чтобы объяснить эту стремительную инволюцию в послесоветском академическом мире, следует уделить внимание по меньшей мере еще одному его институциональному измерению, возникшему почти одновременно с политической либерализацией и в итоге полностью переопределившему ее результаты. Ко многим – по сути, к тем же самым – процессам в послесоветской Академии следует применить вторую схему анализа: не либерализации в терминах освобождения от политической опеки государства, но дерегуляции в терминах обмена между участниками, оставшимися без государства. Институциональная дерегуляция Академии была структурно изоморфна той реформе, которой подвергся экономический мир, где государство в роли арбитра, гарантирующего ценообразование, качество продукции, дотации слабым производителям, было устранено из отношений между экономическими контрагентами. Если политическая либерализация демонтировала партийную иерархию Академии, отменив надстояние политической администрации над научной и образовательной, то итогом институциональной дерегуляции стала отмена или принципиальное ослабление прежних интеллектуальных иерархий и тесно связанных с ними критериев научности, которые были вписаны в советскую государственную политику поддержки и контроля.
Такая инволюция была вдвойне радикальной, поскольку затрагивала систему, где государственная опека над Академией составляла лишь половину парадоксальной петли, закреплявшей за академической наукой и университетским преподаванием государствообразующую функцию. В конструкции «режима научного коммунизма» за характеристикой «научный» стояла социальная категория «квалифицированных кадров», этого основного продукта университетской системы, но также, если не прежде всего – фигура государственного эксперта, роль которого отводилась сотрудникам академических институтов и отчасти университетов. Экспертный корпус советского государства рекрутировался из Академии уже в узком смысле слова – из Академии наук СССР. Это можно проследить в целом спектре практик бюрократического участия, от написания в 1970–1980-х годах полуритуальных отчетов или 5– и 20-летних перспективных прогнозов развития народного хозяйства, до неизменного назначения министрами науки с 1965 по 1991 г. членов Президиума АН СССР[777]777
Подробнее см. гл. V наст. изд.
[Закрыть].
Институциональная организация, легитимирующая расизм в стенах Академии, восходит к моменту, когда освобожденные от политической опеки академические институции, чья легитимность более не была гарантирована государственными полномочиями, сами не могли гарантировать исключительной легитимности суждений сотрудников перед лицом внешней публики. Равно проблематичные – в своей социальной и профессиональной бесполезности, имеющие одинаково зыбкий политический курс в распадающемся режиме советской опеки и вместе с тем обладающие одинаковым потенциалом истинности, обращенной к неизвестному будущему, – все разновидности систематизирующей речи сталкивались в становящемся пуб личном пространстве, где научная речь девальвировалась так же быстро, как речь членов общества «Память», как речь начитанного дилетанта, благосклонно принятого широкой публикой, или речь бывшего преподавателя политэкономии социализма, который брался читать курсы по новой дисциплине – социологии или, например, экономикс, при этом вынужденный подрабатывать еще в двух или трех местах, не имея времени добросовестно готовиться к каждой лекции, лихорадочно осваивая пласт литературы, едва появившейся в переводах, – той самой, о существовании которой он мог знать разве что по сборникам с обманчивым названием «Критика современной буржуазной философии».
Одной из распространенных попыток академического перехвата эффектов дерегуляции в начале-середине 1990-х годов стало возведение принципа «anything goes» в ту образцовую степень, каковой Пол Фейерабенд не мог вообразить и в страшном сне. В противовес отталкивающему «постмодернизму», с которым он имел гораздо больше общего, чем хотелось бы самим участникам, этот принцип был открыто провозглашен этическим и методологическим регулятивом в разных секторах Академии: в виде «мультипарадигмального подхода» в социологии, «сопоставимости/единства научного и ненаучного знания» в философии и т. д.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.