Читать книгу "Свидетель"
Автор книги: Александр Грин
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Яса Чарлан
СВИДЕТЕЛЬ
Они выехали в полной темноте и ехали долго, пока небо не поярчело, а отец не сказал: «Ну, пожалуй, хорош. Поставлю здесь», и Пашка не ответил, потому что отец, как обычно, не спрашивал. Старый «уазик» вперевалку скатил с тракта, нырнув мордой и тут же вздернув ее, и поволокся по грунтовке. Шоссе было почти пустым, проселок – само собой, и подавно; зато река, вдоль которой он тянулся, шумела ровно и плотно, как Коммунистический проспект. Они громыхали, подпрыгивая и раскачиваясь, с полчаса, а потом отец вывернул руль, выгоняя «уазик» с дороги в чисто поле – широченное, изрытое норами сусликов и где-то там, километрах в трех впереди, упирающееся в рыжие горы. По полю бродили несколько отрешенных коров. Появление «уазика» интереса не вызвало.
Отец заглушил двигло, но еще с полминуты сидел с прямой спиной, уложив руки на руль и уставившись перед собой. Потом глухо прочистил горло и распахнул тонкую, точно картонную дверцу.
Пашка немного подождал, глядя на коров.
«Уазик» закачало: отец открыл багажник и вдумчиво, обстоятельно перекладывал вещи. Что-то доставал, другое утрамбовывал, прижимал канистрой с запасными десятью литрами. Обязательно требовалось все проверить: жестяную баночку с пожелтевшей пластиковой крышкой из-под растворимого кофе, например. В баночке ехали черви. Смешно, подумал Пашка. Они везли червей в эту дичь и глушь из города, точно какой-то деликатес, точно приятную техническую диковинку, вроде фонарика, который заряжается от ходьбы.
У Пашки мелкого, десятилетнего, любое зверье вызывало живейший интерес. Ему нравились даже рыбы. Даже мухи. Даже черви. Однако семь лет прошло.
Он открыл свою дверцу, свесил ноги по очереди и соскочил на землю, покрытую иссохшей и объеденной почти под корень травой. Отец что-то сказал, продолжая возиться со снаряжением, но так негромко, что Пашка не разобрал.
Потом, когда бесконечное раздражающе мешкотное отцовское копошение в вещах наконец завершилось и они зашагали к реке – отец, естественно, впереди, а Пашка в паре шагов сзади, – он оглянулся на «уазик», как раз щелкнувший центральным замком. Старая графитово-серая машина с помятой решеткой, застывшая посреди поля, сама напоминала понуренную корову.
Берег в этом месте был не очень высок, хоть и крут. Стоило подойти к нему так, чтобы до края оставалось не больше шага, и шум воды на порогах накатывал резко, будто кто-то выкручивал ручку автомагнитолы. Отец ступал уверенно, пробираясь в иных местах почти по самому гребню, поглядывая, где бы половчее спуститься. Да с чего бы не уверенно, он ведь еще совсем не старый, напомнил себе Пашка. Кажется, столько времени позади. А ему и пятидесяти еще не стукнуло.
– Вот тут нормально будет.
Не оборачиваясь, отец принялся спускаться по камням и колючке. В запримеченном им месте русло слабо изгибалось, образуя узкий серп серого пляжа с намытым глинистым песком и галькой. За поворотом виднелась цепочка белых барашков – порогов. Вода на них шумела, будто много-много магнитол, которым никак ничего не поймать на пустом тракте, на полпути между нигде и ничто.
В одной руке отец нес высокие тяжелые сапоги и теперь переобулся, усевшись на гладкие камешки пляжа. Пашка без раздражения подумал, что для него сапог нет – опять, никогда нет. Он останется на берегу и будет смотреть. Ну, помашет удочкой для проформы – не поймает ничего, ясное дело. Или поймает какую-нибудь ерунду, пока отец, подлинный знаток и мастер рыбной ловли, будет выматывающе долго выбирать, что насаживать да куда забрасывать, а потом пойдет вытаскивать одну за другой толстых, блестящих, подвижных рыбин. Потому что всякому мастеру нужен свидетель. Он ведь и мастер-то только при свидетелях, если подумать. А если подумать шире, так ты и живешь вообще, только если есть кому засвидетельствовать. Соцсети. Тиктоки. Старики одинокие котов заводят – зачем еще, как не за этим?
Потому что иначе спустя сколько-то лет, проведенных с самим собой да со своим мастерством наедине, становится неинтересно. Становится незачем. И вот ты заявляешься к бывшей жене и на время поездки одалживаешь свидетеля у нее – словно термос, словно походный фонарь или, там, пенку. Ей-богу, никто же и не думает, что его, Пашку, везли сюда, чтобы он, Пашка, рыбачил.
…А глупый Пашка так потом и таскается, и таскается с тобой год за годом. И не хочет, и как будто назло сам себе, как будто даже тебе назло, – да господи, вы ведь даже не разговариваете толком! – но таскается: ты всякий раз почему-то этого ждешь – и он всякий раз едет.
Яркое небо с несколькими высокими белоснежными облаками слепило. В воздухе мельтешили крупные клопы-вонючки. И ни звука, кроме шума порогов.
Пашка зло сплюнул сквозь зубы, без всякой осторожности роняя рюкзак на гальку, и прокричал:
– Ни хера тут не будет ловиться у тебя!
Отец, уже зайдя в воду одной обутой в высокий сапог ногой, обернулся и бесцветно посмотрел на него. Потом, отворачиваясь, пробормотал что-то – Пашка предположил, что это было «посмотрим», – и зашагал дальше, внимательно выглядывая, куда ступать.
Пашка полез в нагрудный карман, достал зажигалку с пачкой, прикурил и уселся рядом с рюкзаком спиной к реке.
* * *
Привыкнуть к тому, что отец с ним не говорит, оказалось в конечном счете не так и сложно. Они редко виделись – почти весь первый от рождения десяток лет Пашка жил с матерью. А отец… Ну, такой уж человек. Нет, он бурчал что-то иногда, конечно – как сейчас вот. Но вроде и не Пашке, а как бы бросал в воздух. Раньше Пашку доводило это почти до слез, а позже – почти до бешенства, до предела, до белого каления, потому что какого хрена тогда ехать вместе, зачем тогда это все было вообще, удил бы сам свою гребаную рыбу.
Поначалу, давно, он пробовал переломить отца: маленьким приставал к нему, болтал, как сорока, пока воздух в груди не заканчивался. Потом Пашка пытался родителя перемолчать – не заговаривал первым и на реплики в воздух не отзывался. И в том и в другом случае отец просто продолжал делать то, что делал. Если повезет, коротко хмыкал, если очень-очень повезет – останавливался и бесстрастно глядел на сына несколько секунд. Сперва еще верилось, что в эти секунды он прислушивается, размышляет над ответом или что-то такое, но потом Пашка убедился, что нет, ни фига, отец просто думает в эти мгновения о своем, и смотреть точно так же мог бы на куст или там на забор.
Тем не менее, когда Пашке стукнуло десять – почему именно? почему не девять или не двенадцать? – отец вдруг появился у бывшей жены на пороге и сказал, что возьмет сына с собой на неделю. Не то чтобы заявил или потребовал. Но и не спросил. Просто вот так. Просто – «поедем порыбачить на пороги».
Пашка помнит этот день очень хорошо, до сих пор, разноцветно и живо, как тогда: мама стоит в дверях, а Пашка у нее за спиной, старается выглянуть, но чтобы отец не заметил, и соображает взволнованно: на пороги? это куда же? а что там водится, что там можно поймать? а если таймень – он слышал, что таймени самые здоровущие, по восемьдесят кило – это же с четырех Пашек, правда, бывают такие?
Где-то за Пашкиной спиной в ведре в очередной раз плеснуло.
Не таймень.
* * *
Он скурил полпачки. Брать в руки удочку принципиально отказывался. Смотреть, как ловит отец, – тоже. Даже подремал немного, подложив рюкзак под голову и скрестив руки на груди – было прохладно, начало сентября.
Потом Пашке все-таки предсказуемо наскучила забастовка, и он поднялся, разминая руки-ноги, и обернулся. Отец словно только того и ждал – точнее, не он, конечно, а очередной его долбаный трофейный хариус. Удилище напружинилось, изогнулось. Теперь уже Пашка не мог не досмотреть, чем кончится дело, ведь рыбы бывают хитрые, очень хитрые.
Поэтому он видел, как локти отца напрягаются, как он перешагивает поудобнее, как оскальзывается и нога его проваливается куда-то вбок и вперед, а сам отец еще с секунду вроде бы даже удерживается, но потом взмахивает руками и съезжает в воду всем туловищем, целиком.
Пашка раскрыл рот, чтобы что-то ему крикнуть, – поздно, конечно же. Отца уже тащило через пороги. Крупное тело в камуфляжном жилете неслось спиной вперед, и Пашка, встрепенувшись, принялся быстро карабкаться по склону, а выбравшись на ровную землю, побежал. Он бежал вперед по течению, хотя не помнил, есть ли там дальше что-то подходящее, – вообще не помнил этих мест, отец всякий раз выбирал новое.
На бегу Пашка поглядывал через край, и все никак не мог достаточно обогнать камуфляжное темное пятно. Наверное, отец пробовал выгребать. Но даже Пашка знал – сам же отец и рассказывал во время их первой поездки сюда, в темноте, за рулем «уазика», в очередной раз обращаясь то ли к себе самому, то ли к иной невидимой аудитории, но не к Пашке, – что в этой реке, холодной и быстрой, плыть нельзя. Не получится. Река щедрая, но коварная: всего один шаг – и дно может резко ухнуть метра на два вниз, и скорость пять-шесть метров в секунду, и что упало, то пропало.
Он поднажал, заслышав отдаленный шум с другой стороны и угадывая излучину. Срезал петлю, скатился по сыпучим мелким камешкам вперемешку с колючкой и вылетел на низкий мыс, на косу, сформированную белесо-серыми валунами. Перескочил на крупный камень как раз в тот миг, когда из-за изгиба русла показался отец – голова в черной шапке и камуфляжные плечи над молочно-нефритовой, пенящейся барашками поверхностью.
Сейчас отца должно было развернуть лицом к нему. Пашка очень ждал этого, он весь приготовился. Мокрый, отяжелевший жилет со свитером, наверное, тянут вниз; про сапоги что и говорить. Хотя, может быть, отец исхитрился, стащил их как-то? Пашка увидел, как болотно-зеленые плечи маятником откачиваются в течении от одного берега к другому, а потом тело, и правда, повернуло лицом вперед, и Пашка поймал взгляд – дикий, непонимающий, – и уцепился за него, и не отпускал, пока отца несло к валуну, на котором он распластался и ждал момента, и смотрел.
* * *
Духоты и чада от печки было больше, чем тепла. Она была из новых: черная, чугунная, компактная, похожая на маленькое аккуратненькое удобище. Всякий раз, когда дверцу открывали, небольшое помещение тут же заволакивало; а не открывая, невозможно было поддерживать огонь, чтобы не тух. А вроде ведь сухие были.
В очередной раз скрипнув дверцей, Пашка принялся дуть внутрь жаркого дымного зева, затылком чувствуя неодобрительный взгляд.
Для двоих домик был вполне удобен, большего и не надо. Единственная комната – печь, четыре узкие кровати, вешалка на стене – из двадцатисантиметрового бруса. Веранда-пристройка со столом и стульями, газовым баллоном и плиткой на одну конфорку, рукомойником и полками для продуктов. Нужник в двадцати шагах на улице; и сплошное ничего вокруг. Газ в баллоне, впрочем, был.
Не настолько уж ничего, на самом-то деле. По противоположному берегу, более высокому, бродили лошади. Пашка видел их, когда сидел снаружи на приставленной к веранде колоде и курил. Хотя мог бы и в комнате, там и так хоть топор вешай, с такой-то говняной печью. Но в комнате был отец, и Пашка курил на улице.
Мастью и возрастом лошади были все разные. На фоне бурого склона, голой и скудной земли, их небольшая компания – Пашка насчитал одиннадцать голов – смотрелась отрадно, но и немного неприкаянно.
Они неспешно переходили с места на место, следуя какой-то внутренней логике, для постороннего загадочной: время от времени то одна, то вторая пригибала шею и отщипывала от какого-нибудь мелкого сухого кустика, остальные же просто шагали вперед. В группе были и два жеребенка, рыжий и коричнево-черный, покрупнее и помельче, но друг с другом они не сближались, предпочитая держаться поближе каждый к своему взрослому.
Пашка докуривал и возвращался в дом, терзать легкие, воюя с печкой.
– Еще с неделю продержится температура. Потом похолодает.
Пашка почувствовал, как злость опять ползет по горлу вверх. Отец сидел на узкой кровати, приставленной к стене, и зашивал разошедшийся шов на брючине. На соседнюю кровать свалил снаряжение, словно это само собой подразумевалось, что укладываться спать рядом они не будут.
А сейчас говорит о погоде.
– Какая разница?
Отец, конечно, не откликнулся, и Пашка хлопнул удобищной этой дверцей, налег на ручку, запирая, и повторил громче:
– Какая, сука, разница-то?!
Он резко поднялся с корточек, отчего в первый миг голову слегка повело, и ушел на веранду. На полках стояли старые помятые и поистертые жестяные банки с остатками круп, муки и сахара. В одной Пашка обнаружил что-то, что после длительного обдумывания идентифицировал как картофельный крахмал. Кому и на хера здесь понадобился крахмал? Он полез в большой пластмассовый ящик с ручками-защелками, который они определили вместо холодильника, достал еще не до конца оттаявшие сосиски, яйца, луковицу и картошку в сетке. Яйца отец брать не хотел, кстати. Посмотрел на Пашку как на ребенка-дегенерата: яйца, мол, Паша, яйца – думай, ну? Хрупкие. Побьются. А они не побились.
В комнате имелось одно окошко, и в той стенке веранды, что выходила на реку, прорубили второе. Почему-то не прямоугольное и не квадратное даже, а узкое и вытянутое в горизонт. Дом стоял не слишком близко к реке, подальше от шума. Но Пашка, пока скоблил картошку, пару раз сгибался в три погибели и выглядывал, и видел в тускнеющих сумерках лошадей на той стороне. И потом, когда вдруг разом стало темно – а здесь только так и становится: быстро и наглухо, – он до последнего видел в черноте на той стороне одного, почти белого, с обсыпанным круглыми рыжими яблоками задом. Пашке почему-то думалось, что это жеребец. Но после того, как было покончено с луковицей, исчез и он.
Мороженые сосиски пришлось купать в подогретой воде, чтобы с них содрался полиэтилен, а потом рубить, налегая на нож обеими руками.
Наружная дверь была плотная и ходила хорошо. Вот внутреннюю перекосило, так что она кряхтела и стонала, а закрывалась плотно лишь тогда, когда на нее с размаху налегали плечом. Сделать это изнутри комнаты было невозможно. Не оборачиваясь, Пашка слышал, как отец наваливается на дверь, чтобы не выпускать тепло. Как выходит из дома.
– Мне надоело, – сказал Пашка вслух. – Я могу больше с ним не ездить. Хватит.
Раздраженно разворошив мешанину из картошки, лука и сосисок на сковороде – посередине мешанина пригорала, а с краев не нагревалась вовсе, – он мстительно выпустил туда четыре яйца, жахнул поверх молотого перца и мешал до тех пор, пока не услышал снова гулкий «бам» двери.
– Злишься, что ли?
Пашкина рука с деревянной ложкой, занесенная над месивом, замедлила ход. Потом он выключил конфорку. Потянулся к стопке с тарелками на полке, снял две верхние.
– Что ли.
Судя по звуку, отец выдвинул из-под стола табуретку и уселся. Послышался знакомый звук, нежный и негромкий: алюминий по стеклу, короткий рваный «крц» и тут же легкое цикличное поскребывание. Пашка достал вилки, перевалил на тарелки кашу из сковороды и все ждал, не добавится ли каким-то чудом что-нибудь к сказанному. Но – нет.
Он со стуком опустил тарелку перед отцом, а вторую поставил на противоположный край стола. Резко, почти злобно повернулся обратно к плитке, сорвал с полки стакан – здесь были только стаканы, да четыре кружки еще, – и грохнул рядом с отцовской тарелкой.
– Ты хоть не из горла накачивайся, интеллигент.
Отец так и сидел с откупоренной бутылкой, чуть наклонив ее плоское тело к себе, точно важно было сперва заглянуть внутрь и убедиться, что найдешь там в точности то, что ожидаешь. Потом он медленным, каким-то не до конца уверенным жестом придвинул стакан поближе, а Пашка хлопнулся на табуретку на своем конце стола и принялся быстро и деловито жрать.
Когда потом он сидел снаружи, небо усыпали вдруг звезды, целая уйма их. Пашка догадался выключить на веранде свет, чтобы их стало еще больше, и запрокинул голову, уткнувшись затылком в дерево. Звезды падали, и часто, словно чиркали в разных концах небосклона спички белоснежного пламени. Он всякий раз загадывал одно и то же желание. Плохое, конечно. Да уж какая разница – теперь-то.
Стало холодно, но уходить не хотелось – и еще больше не хотелось уходить в комнату, к отцу, так что Пашка сидел и сидел, и сидел, и сидел, пока не задубел окончательно, а когда уже собрался было вернуться на веранду, услышал, что дверь дома открывается. Из-за угла слабо пробрезжило. Отец вооружился фонариком – тем самым, что от ходьбы заряжается, – и бредет до отхожего места, постановил Пашка и подождал.
Прошло сколько-то – слишком много – минут, и вдруг свет фонарика вырулил откуда-то справа и сзади. Дергаясь и подпрыгивая, широкий белый луч медленно перемещался из стороны в сторону, словно решая, в каком направлении двинуться.
«Дебил бухой, – устало подумал Пашка, – куда его, дебила, понесло?» «А и ну его в жопу, – подумал Пашка после этого, – пусть прется, куда хочет». А после и этого Пашка встал и пошел следом за прыгучим светлым пятном, потому что свидетель нужен каждому.
И без фонарика в чернейшей тишине неровные шаги отца были слышны, наверное, метров за сто. Река оставалась слишком далеко, чтобы заглушать звуки. Вот белый луч прижался к земле, лег вскользь, затем снова поднялся – тот, кто нес фонарь, перелез через одну из редких изгородей от скота и теперь направлялся черт знает куда. По-видимому, отцу присралось прогуляться в ночи по берегу – возможно, даже прихватив для компании бутылку, – но пёхал он сейчас вовсе не к руслу, а параллельно. А дальше, насколько помнилось Пашке, высокий берег рассекала узкая трещина, и он поднажал. Постарался, хотя у него-то фонарика не было – и каждый третий шаг приходился на какую-нибудь кочку чертополоха, камень или плюху коровьего дерьма и получался неловким, нетвердым и тормозил его.
Он почти догнал отца – до того оставалось метров десять. И отец не мог не слышать, но, конечно же, и не подумал обратить внимание, так что Пашка, уже приготовившись окликнуть его, так и не окликнул.
Мягкая белая звезда с размытыми очертаниями на мгновение застыла на месте, а потом почти беззвучно исчезла – упала.
Пашка подоспел через три секунды. Теперь трещина была освещена изнутри, и он с легкостью различил край, осторожно опустился на четвереньки и вгляделся вниз. Каким-то образом отец упал на спину. Левая рука, продолжавшая сжимать фонарик, была чуть выброшена в сторону, и ровное белое сияние освещало перекошенное лицо. Трещина оказалась не такая уж глубокая, и Пашка видел, что отец жив, но шея у него вывернута как-то нехорошо, а вся левая сторона головы залита темной, почти коричневой в свете диодов кровью.
Глазные яблоки медленно провернулись: отец не пошевелился, только теперь таращился на него застывшим, болезненным взглядом.
– Па… шка.
«Да-да, – подумал Пашка, – именно так. И никак иначе».
Он встал на четвереньки на самом краю, глядя на отца.
* * *
Ночью прошел дождь, и колея повлажнела, сделалась глянцевой и яркой, как мастика на торте. Колею вырыли квадроциклы: взобраться наверх этой дорогой, узкой и крутой, могли лишь они. Да еще лошади, но что здесь им, лошадям, делать?
Лес вокруг был мокрый, холодный, свежий и тихий.
Они топали наверх уже час. Было тяжело, между прочим. Через полчаса отец остановился, отошел в сторонку, якобы проверить шнурки на ботинках да что-то там подправить с лямками рюкзака. Но Пашка видел, как тяжело он дышит, как медлит с этими своими лямками, и прошел вперед, и зашагал первым, и теперь ему будет без разницы, поспевает там за ним кто или нет. «Все это старая память на самом-то деле, – думал Пашка, с усилием двигая ногами, – очень много всего по старой памяти делаешь, а потом словно проснешься – отчего это вдруг?» Зачем? Отец всегда шел впереди, а он следом – ну и что, что всегда? А вот теперь нет. Теперь он, Пашка, может хоть вот прямо сейчас повернуть назад. Если захочет. Вообще уйти. Просто ему пока не хочется: там очень классно дальше, наверху, и надо обязательно туда добраться.
В хвойных пушистых шапках вокруг прыгали любопытные и шустрые кедровки, а под ноги то и дело попадались скелеты распотрошенных шишек. Отец сзади, хоть и явно пытался сдержаться, запыхтел громче. Пашка улыбнулся сам себе – тому, что сейчас он сильный, ни к кому больше не привязанный и в конечном-то счете свободный, – и зашагал еще энергичней.
На скамейке он сидел минут десять. Только тогда с дороги за спиной послышались шаги и тяжелое хриплое дыхание. Скамей на смотровой было всего две – рядышком, не на самом краю. Отсюда открывались меандры во всей своей зеленовато-стальной красоте, а облака висели за и над ними, словно бы подпирая и поддерживая серо-белые приснеженные пики, что стояли на горизонте дальше и выше.
Соседняя лавка была прочная и не охнула, когда отец осел на нее кулем. Не взглянув, Пашка потянулся за рюкзаком, где покоился термос – хороший, без этой тупой заглушки с кнопкой, из-за которой все так быстро остывает. Налил полную крышку чая и пил, глядя вдаль и вниз, на реку, а ополовинив крышку, вытянул руку влево, к отцу.
– Будешь?
Отец не повернулся, и тогда Пашка спокойно допил, отряхнул крышку и навинтил снова на термос. Он чуть подождет еще – пока дыхание окончательно выровняется, пока кровь успокоится, потечет совсем медленно, – и тогда съест бутерброды.
– И зачем было тащиться… – сухо и черно, словно кусок обожженного пластика, вытолкнул из себя отец.
Пашка улыбнулся шире. Он свободен. Поздновато он понял, наверное, но главное, что понял.
Он спокойно перекрутился в поясе, закинул локоть на спинку своей скамейки и осмотрел отца.
– А здесь красиво.
Отец не ответил, только быстро покосился в его сторону, а потом снова рвано, часто задышал. Одну руку он держал на груди, водил туда-сюда, будто только что сильно стукнулся и машинально растирал ушиб. Взгляд бегал, ощупывая горизонт, скользя по недосягаемо-дальнему – меандрам, облакам, заснеженным пикам.
Внизу, в долине, ниже слоя облаков и ниже их взглядов, показался крошечный и почти неслышный вертолет. «Спасатели, – рассеянно подумал Пашка. – Поздновато, ребята. Спасибо, но поздновато. Да».
Он снова сосредоточился на отце, остановив на нем почти заинтересованный – почти дружелюбный – взгляд. Отец непроизвольно скривился, задышал громче раскрытым ртом, пальцы скрючились, вцепились в камуфляжный болотный жилет.
– Так и будешь смотреть? – Выплюнул кое-как, хрипло, почти прокаркал.
В ответ стоило бы промолчать – как и каждый другой раз. Это было бы справедливо. Но ведь он свободен.
– Так и буду, – кивнул Пашка.
– В этом весь смысл?
– Ага.
– Херовый.
– Другого я не нашел.
Взгляд, полный смертельной тревоги. Стиснутые в бессильном страхе пальцы. Пашка снова открутил пробку, плеснул себе еще полкрышки, пересел поближе к отцовской скамейке и – откинувшись на спинку, отпивая по чуть-чуть, – стал наблюдать дальше.
* * *
Снасти перепутались – хрен их знает как, но перепутались-таки. Отцу пришлось возиться с ними битых полчаса. Все это время Пашка сидел рядом на корточках, выражая всей позой доброжелательное любопытство. Теперь, когда он решил – и помнил, – что может уйти в любой момент, доброжелательность давалась легко.
На этот раз отец, словно что-то чувствуя, хотел, похоже, отойти подальше, избавиться от Пашки, чтобы тот не видел; но Пашка следил бдительно – буквально как банный лист приклеился и не отставал до тех пор, пока отец не плюнул и не зашел в реку как есть. Вид у него был обреченный – словно чувствовал, ну да, – но Пашку это не колебало. Он бесстрастно следил за тем, как родитель бредет на самую стремнину, точно покорный баран. С мрачным удовлетворением, словно делая какую-то трудную, но нужную работу, досмотрел то, что было потом.
Пашка мог уйти в любой момент.
Но он был рядом и в следующий раз, и на следующий, и на в после-послеследующий. Потому что ему просто так хотелось.
И потом – каждому из нас нужен свидетель, разве нет?
* * *
Отец умер в реке.
Отец умер у реки.
Умер на горе, на высоте две тысячи шестьсот метров.
У отца был сердечный приступ. Был инсульт. Аневризма аорты, хотя последнее не факт, только Пашкина догадка.
После этого отец снова умер в реке.
И еще раз.
* * *
Пашка был внимателен, не упускал ни единой детали, хотя не мог бы сказать зачем. Для чего ему это нужно – столько внимания, такая тщательность? Ухватить смену выражений в широко распахнутых глазах? То, как мелко дрожит жилка на шее, как дергано сгибаются и разгибаются пальцы? Зачем? Ведь он не психопат какой-нибудь, Пашка. Он хочет смотреть – внимательно, да; хочет видеть происходящее раз за разом, но он не садист. Свидетель – вот кто он.
В какой-то момент он понял, что не чувствует больше ничего – а вообще-то, если по честному, того, на что надеялся, он так и не почувствовал с самого начала ни разу.
Облегчения – не было.
Успокоения – не было.
Не было и отпущения; и, подняв голову над умирающим – сегодня на рассвете – отцом, Пашка затравленно обвел взглядом бурые скалы вокруг реки, в этом месте сухие и бесплодные. Он все еще здесь – он ощутил это как-то вдруг, разом. Здесь. До сих пор. Черт, но ведь он же свободен. Он ведь может в любой момент…
Почему же он все еще здесь?
Отец сипел и задыхался, выброшенный на берег зеленовато-льдистой водой, и на мгновение Пашка даже подумал, что на этот раз он вытянет – прокашляется, отплюется, полежит и будет как новенький. Большое тело в болотном жилете, лежа на боку, сложилось вдвое. Периодически руку или ногу вдруг сотрясала крупная дрожь, но лишь отголосками, словно тело знало, что трястись уже незачем. Река коварная, да и быстрая. И дьявольски холодная.
Отец с усилием повернул к нему голову. Взгляд его был мутный, стылый. Но нашарил Пашку и остановился на нем – и зафиксировался, определившись, и словно бы удовольствовался этим.
И тогда Пашка догадался почему.
Тогда стало больно.
Отец продолжал смотреть, как смотрел каждый раз, но в его глазах просвечивало и стояло за смертным ужасом, за паникой и неверием – что-то. Собранное и расслабленное. Умеренно заинтересованное. И объектом этого чего-то был не сам он, не его боль и смерть – что-то относилось к Пашке, и при виде его Пашка, который раз за разом старательно ловил отцовский взгляд, и удовлетворенно, сосредоточенно – умеренно заинтересованно – держал и не отпускал, пока все не кончалось, впервые почувствовал неловкость и беспокойство.
Штука в том, что свидетель нужен каждому.
Отец продолжал смотреть на него.
Потом умер.
Но Пашка помнил, что скоро оба они вновь притянутся друг к другу, окажутся рядом, чтобы отец мог умереть еще раз – в каком-то другом месте или даже в том же, но всегда под ожидающим и внимательным Пашкиным присмотром. Чтобы Пашка мог наблюдать за этим и впитывать раз за разом отцовскую смерть – под присмотром отца.
Штука в том, что ты живешь, если есть кому засвидетельствовать. Верно?
* * *
Они ехали уже обратно, когда отца сморило.
Вчера был последний день их рыбалки, и вечером он достал плоскую бутылку, алюминий по стеклу, «крц». Десятилетний шкет Пашка заинтересовался, но ему не предложили. Потом, уже в ночи, он слышал, как натужно заскрипела и грохнула дверь домика. Перепугался. Отец зачем-то отправился бродить в темноте и что-то говорил вслух – сам себе, не Пашке, или кому-то невидимому, вроде спорил с этим невидимым или, может, пел. Пашка нервничал, пару раз поднимался, выглядывал в черное окно. Но он устал за день и в итоге уснул и не запомнил отцовского возвращения – и что там еще было, если было.
А вот сейчас отец задремал.
Сумерки подкрались и незаметно прошли: «уазик» обступила чернота. В багажнике тихо лежала еще мокрая рыба с еще чистыми глазами. Пашка сидел на месте штурмана и представлял ее: как она дремлет там себе тихонечко – отец говорил про рыбу: «уснула» – и не замечает, что умирает. Потому что где та верная, твердая разница между одним и другим, которую, кажется, все взрослые прекрасно видят, ему, Пашке, совершенно не понятно. От этого он иногда просыпается ночью и лежит несколько минут, застыв, боясь пошевелиться, и думает, живой ли он еще или, может, уже нет.
Отец специально включил магнитолу, чтобы не давала отвлечься, чтобы будила. Но на середине тракта, на полпути между ничто и нигде, приемник выдавал ровное сочное шипение, как река на порогах, и баюкало оно – как по Пашке, еще даже лучше тишины.
Асфальт на всем тракте был хороший, а фонари – только в населенных пунктах.
«Уазик» соскочил с полотна одним колесом и кувырнулся почти сразу же, и полетел в сторону, в черноту, вращаясь, гремя и скрежеща, точно исполинская консервная банка, а потом, через много-много очень страшного времени, грохнул и смялся внизу о камни.
* * *
– Прости.
Лежа на спине, он уставился в небо. Затем перевел взгляд на сына. Из глубокой раны на бедре, где разорвалась артерия, толчками выливалась кровь, и он подумал, что это будет быстро.
Сын набрал полную грудь воздуха, перевел взгляд на хвойный лес, заползающий на холм впереди, и долго выдыхал. Река монотонно шумела сбоку.
– Ага, значит. Хочешь, чтоб я от тебя отстал?
Он с усилием сглотнул.
– Хочу того, о чем прошу.
Где-то в деревьях покаркал ворон. Нет, даже не покаркал: звук был, словно кто-то бросает один за другим камни в налитый в большую жестяную банку кисель.
Возможно, ворон так смеялся. Или рассказывал кому-то неинтересную, в общем-то, сто раз слышанную историю.
– Ладно.
Он еще раз глянул на небо. Потом – снова на сына.
– Ладно?
– Ладно. – Сын буркнул громче, злее, и отвел глаза – начал смотреть на скалы, на реку. – Свободен. Иди на хер, я не держу.
У отца дернулось и как-то сморщилось лицо: может, от боли. Кожа была уже совсем белая, зеленоватая даже, и кровь больше не била струей, а просто текла.
Он вдохнул:
– Глупый ты все-таки, Пашка. Иначе это устроено.
И стал снова глядеть на небо.
* * *
Было очень темно – это Пашка помнит.
И никаких скорых, ничего такого, что бывает дома, в городе. Просто мрак – и ничего.
Потом, кажется, кто-то проезжал мимо и остановился. Вокруг по-прежнему было очень темно и очень пусто, но, кажется, кому-то звонили или, может, поехали за помощью – тут уж Пашка не знает и не узнает.
Отец сидел рядом с ним и над ним. Может быть, держал его на коленях – этого Пашка не чувствовал. Но сидел – точно. Сидел – и смотрел. И смотрел. И смотрел: огромные глаза, вытаращенные, дикие на фоне черного лица белки. Мрак. И ничего. Отец ждал спасателей. И не говорил ни словечка.
А Пашке было страшно, было темно и пусто; он хотел бы, чтобы с ним поговорили, хотя он уже понял, что отец такой вот человек.