Читать книгу "Свидетель"
Автор книги: Александр Грин
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Виктория Черемухина
Под толщей вод
Все говорили, женщина на борту – плохая примета. Но капитану было все равно. Он подарил ей широкие штаны из выбеленной солнцем парусины, обрезал волосы и назвал своим личным секретарем. Грамоты она не знала, зато скоро научилась посыпать песком страницы корабельного журнала и целоваться так, что у капитана сбивалось дыхание и подгибались колени. Она не помнит, билось ли ее сердце чаще в его объятиях, – только горячие прикосновения грубых мужских ладоней да обжигающий уши непристойностями шепот.
Парусина сгнила, рассыпалась на нитки. Волосы отросли и поменяли цвет, переливаются синевой, зеленью, перламутром. Там, где прежде было сердце, мягкая морская трава укрывает маленьких рачков. Иногда они бочком поднимаются на холмы ее грудей и подслеповато оглядываются окрест. Она давно позабыла свое имя, не ведает, как умерла, и воспоминания о прежней жизни разъедает соль… Они растворились бы без остатка, когда бы не ее сердце.
Он не носит траур, не проливает слез, не поминает ее в молитвах. Тысячи чертей пляшут на кончике его языка, и никто из команды не посмеет ни напомнить, ни упрекнуть капитана в том, что он, вопреки приметам, взял в море женщину. Только на полке его каюты, между бронзовой астролябией и огромной раковиной чистейшего перламутра стоит шкатулка, а в ней, на бархатном ложе, покоится банка с ее сердцем. Когда поднимаются волны, оно бьется о стеклянные стенки так же, как билось когда-то о ребра. Только вместо крови в нем нынче уксус и киноварь. Капитану некогда горевать. Записывая в журнал широту и долготу, он понимает, что сейчас они там же, где ее, холодную, неживую, завернутую в саван из окровавленной парусины, спустили за борт. У капитана подгибаются колени и перехватывает дыхание, когда он посыпает песком страницу журнала, чтобы чернила сохли скорее.
Песок засы́пал ее глаза, и она не видит, но чувствует тень, там, над толщей вод. Тень от судна, которое она отличит от любого другого. Она ходила по доскам его палубы, отражалась в блестящих медных навершиях швартовых кнехтов, укрывалась от непогоды в капитанской каюте, а от капитанского гнева в трюме. Там ее сердце билось то счастливо, то испуганно, и оно по-прежнему на том корабле, а вовсе не здесь, где ему положено быть. Она тянет вверх руки, открывает рот. Она не может петь и смеяться, больше нечем, но она заклинает бурю, и море откликается на зов.
Море заливает палубу соленой водой, рвет паруса, поднимает корабль к потемневшему небу. Мачты ломаются, как зубочистки. В реве бури капитану слышится женский плач, но он никогда не верил ни мольбам, ни слезам.
Ирина Лапшина
Танцуй, Гатши
– Для кого ты танцуешь, Гатши́? – спрашивала Пурни дочь каждый раз, когда видела, как та кружится с закрытыми глазами во дворе их маленького домика, складывая пальцы рук в незамысловатые хасты и кланяясь в пространство.
– Для Шивы, мамочка, – отвечала девочка, не открывая глаз. – Он очень радуется, когда я танцую для него.
Мать грустно улыбалась солнцу и отсчитывала очередной день, который обет позволял ей прожить с дочерью.
Пурни смогла забеременеть только через три года после свадьбы, и все эти три года она жила в мороке косых взглядов: пустое чрево молодой женщины наводило тень на весь ее род и больно рикошетило в молодую семью. Не одну чашу слез вылила она на домашний алтарь Шивы, прося даровать ей чадо:
– И я, и дитя мое будем служить Тебе вечно, – шептала она. – Каждый наш вздох, и каждое движение будут гимном любви к Тебе, мой Господин, только прошу, награди меня потомством!
Когда родилась Гатши, живая и здоровая, Пурни поняла, что младенец этот ей уже не принадлежит. Она помнила, как в тяжелых и густых ночах, полных молений, обещала она отдать ребенка Шиве, а себе просила оставить только первые четыре года жизни ее еще нерожденного дитя.
«Что ей делать в деревне? – убеждала она саму себя, глядя, как девочка кружится в танце. – В домашней работе сотрет она свои прекрасные пальцы, в служении супругу и детям растратит всю грацию. А в храме ей будет даровано будущее под стать ее предназначению. Кто здесь оценит ее танец по достоинству? Этот несносный соседский мальчишка, невесть откуда свалившийся на мою голову?»
Гатши действительно дружила с одним единственным мальчиком – грязным, как угольная головешка, и наглым, как лис. Он был старше ее на пару-тройку лет и ловок, будто горный козел. Не боясь гнева родителей Гатши, каждый раз незаметно он перемахивал через изгородь к ним во двор и уводил девочку в сад, подальше от глаз старших.
Сама Гатши очень любила танцевать при нем, мать же этого зрителя не ценила:
– Девочка моя, – говорила она, – ты дарована нам Богом и обещана ему. Не пристало тебе растрачивать дар свой на босоногого голодранца.
Но Гатши только улыбалась Пурни и в очередной раз бежала за мальчиком в сад исполнять свой танец.
Когда Гатши исполнилось четыре года, ее, как и было обещано, отдали в храм Шивы для обучения мастерству девадаси – храмовых танцовщиц. Гатши прочили славу и успех, ведь, ни разу не видя девадаси за служением, она двигалась ничуть не хуже них. Лишь только одно омрачало ее жизнь: девочка не могла следовать строгим правилам сакрального танца, ибо движения ее шли прямиком из сердца.
– Гатши! – врезáлся в своды танцевального зала голос старшей преподавательницы Чандра Ма. – Если ты не будешь повторять за всеми, Шива разгневается на тебя, маленькое чудовище, и поразит твои прекрасные ноги параличом!
Гатши замирала, вставала в нужное положение и с каждым точным движением, что повторяла за учителем, выплескивала она из тела свой талант.
– Ну что же ты за несносный ребенок такой? – снова кричала Чандра Ма и ударяла девочку тонкой тростниковой палкой по ногам. – Почему ты никак не можешь запомнить даже пары простых жестов? Твое тело совсем не подвластно тебе! Если ум твой не обуздает этого упрямого осла, то ты так и будешь танцевать в пыли на пороге своего деревенского дома!
После изнуряющих занятий Гатши бежала в прихрамовую манговую рощу. Почти каждый день туда прибегал ее деревенский друг и какое-то время они просто сидели молча на камне. Гатши наполнялась силой в этом молчании.
– Чандра Ма говорит, что мое тело – это упрямый осел и если я не научусь управлять им, то она навьючит меня тюками и отправит домой на четвереньках.
– Глупая она, твоя Чандра. Когда умом одолеваешь танец, ты достигаешь всего лишь мастерства. Но когда танец одолевает ум, ты достигаешь Бога!
– Иногда ты говоришь такие сложные вещи, что я тебя не понимаю. Я не люблю так! – по-детски капризничала Гатши. – Люблю, когда ты просто смотришь на меня.
Они помолчали.
– Почему ты никогда не приходишь в храм поглядеть, как я танцую?! – Гатши спрыгнула с камня и заглянула мальчику в глаза. – С тобой у меня получается куда лучше, чем без тебя!
– Не могу. Видишь ли, Гатши, люди построили этот храм для Шивы, но Шиву туда не пускают, а я не люблю ходить в те места, где мне не рады. Вот поэтому мне приходится смотреть на твой танец здесь, в манговой роще. Станцуй для меня, Гатши, как делала это всегда, станцуй от сердца, как умеешь только ты, и ни о чем больше не думай! Обо всем другом за тебя подумаю я.
И Гатши танцевала. Танцевала так, что за ней танцевали и небо, и Солнце, и Луна, и все звезды вместе взятые.
Александра Хоменко
Наше всё
На мосту электричка коротко грохочет. Татьяна отрывается от блокнота, мазнув взглядом по серому пейзажу, вагону, Диме, который, как назло, именно в этот момент облизывает липкие от чипсов пальцы, и возвращается к заметкам. Он разглядывает ее исподтишка. Впервые она не в платье – в джинсах и плотном зеленом свитере. Блестящие сережки покачиваются в такт вагону, светлая коса покоится на груди, на губах – улыбка. Прямо живой человек, а не препод, правда, все такая же отстраненная, хотя сейчас могла бы быть и подружелюбнее.
Он вспоминает, сколько бабушка запросила за ритуал, и скисает окончательно. Какая тут благодарность – наверняка думает, что он барыга.
В Голованово в вагон набивается куча народа, какой-то мужик с перегаром хочет сесть рядом с Татьяной, и Дима хватается за этот предлог – пересаживается сам. Она чуть сдвигается к окну, они не соприкасаются, но впервые так близко. Он быстро смотрит в ее блокнот. Цифры, неразборчивые слова и профиль, везде этот профиль с острым носом и подбородком и нелепыми кудрями, который она рисует, когда думает о чем-то.
Дима с досадой глядит в окно на облетевшие леса.
Он ревнует. Это смешно, но он действительно ревнует ее к Пушкину. И сам же везет ее к нему.
* * *
– Смотри, преподша по Пушкину!
Дима повернулся туда, куда указывала Юля, и увидел у расписания молодую женщину в бежевом платье в пол и с косой до талии. Она казалась странной, неуместной среди пестрых студенток, и все же Дима не мог отвести взгляда – ее хотелось рассматривать. Наконец он произнес:
– Она сама как из Пушкина.
– Не поверишь, но ее зовут Татьяна Ларина, вот ржака!
Он отшутился в ответ и в тот же день записался на факультативный курс по пушкинистике, хотя с детства мучительно не переносил ни самого поэта, ни его творчество.
В аудиторию она вошла со звонком, бросила: «Здравствуйте» и сразу повернулась к доске. Почерк у нее оказался угловатый и некрасивый. Она быстро вывела: «Пушкин – наше все», и Дима почувствовал неловкость. Он пожалел, что приперся сюда – чего еще можно ждать на курсе по Пушкину от Татьяны Лариной в старомодном платье.
Она обвела всех строгим взглядом. Остановилась на Диме (тот неожиданно для себя покраснел) и произнесла удивительно звонким и переливчатым голосом:
– Эту фразу Аполлона Александровича Григорьева вы слышали неоднократно. Смею надеяться, что, раз вы выбрали своей специальностью литературоведение, она что-то для вас значит. А теперь запомните: сколь бы серьезно вы ни воспринимали это утверждение, этого всегда будет недостаточно. На каждом занятии я буду доказывать вам его истинность и невозможность постичь его до конца. Приступим.
И Дима пропал.
Он сразу нашел ее в соцсетях – пустой профиль с размытой фоткой на аватарке. На стене – цитата Анненкова про Пушкина, в личной инфе – только универ и факультет. Он быстро вычислил, что ей двадцать пять. Да, немало, но семьи, судя по всему, нет, да и кого нынче испугаешь разницей в шесть лет.
Он переборол нелюбовь к Пушкину, готовился к каждому занятию, отвечал на вопросы, вступал в дискуссии, постоянно читал что-то по теме – и, как она и предупреждала, этого всегда было недостаточно. А еще чем больше он читал, тем большую тревогу испытывал, словно забыл о чем-то важном.
Татьяна держалась вежливо и отстраненно, и лишь когда говорила о своем Пушкине, словно размораживалась, звенела и обретала краски. Ее пылкость и страсть поражали и заряжали, Дима болезненно подмечал, что тишина в аудитории вся наполнена вниманием, поглощающим каждое ее слово.
Несмотря на все старания, он оставался для нее лишь смазанным пятном в этой концентрированной тишине и не понимал, как подобраться ближе.
* * *
После секундного замешательства она все же опирается на его руку и спрыгивает на землю – перрона хватило только на первые три вагона. Станция сгорела, еще когда Диме было тринадцать, платформа пуста. Ему неловко за то, что бабушка живет в такой глуши. Но Татьяна шумно втягивает острый осенний воздух и улыбается:
– Хорошо как. Не терпится скорее познакомиться с Ульяной Архиповной.
– Кстати, если что, ба не из болтливых. Знахарям вообще запрещено лишний раз говорить, так что не обращайте внимания.
– Конечно! Как же вам повезло, Дмитрий! Думаю, с такой бабушкой вы могли бы выбрать специализацию «фольклористика» и написать много любопытных работ.
– Вообще-то я о пушкиноведении думал, – бросает он в сторону и задерживает дыхание. Она смотрит на него, но молчит, и он мучается, не сморозил ли глупость. Проходит вечность, прежде чем она произносит с тихой печалью:
– Это прекрасное дело, Дима, но и очень одинокое. Мало кто сможет разделить ваше увлечение. У нас есть, конечно, сообщество, но оно не дружное, все зациклены сами на себе. Вы должны быть уверены, что вам всегда будет достаточно… Этого.
– А вам – достаточно?
Она светло улыбается:
– Конечно.
И он, обжегшись об эту ее улыбку, отворачивается.
Вдали виднеется раскисший от дождей домик с низкой крышей, на крыльце пестреет бесформенный силуэт. Детская радость подхватывает и кружит Диму. Он ускоряется, Татьяна почти бежит следом, и вот уже бабушка обнимает его и лопочет нежное.
На гостью ба смотрит хмуро, но Татьяна этого словно не замечает: невозмутимо здоровается и переступает порог. В доме пахнет выпечкой и деревом, на огромном экране телевизора два плохих актера обсуждают убийство, на стенах – новые обои и ни одной веточки боярышника или полыни. Только в красном углу все те же старые рассохшиеся образа с почерневшими от времени ликами. Дима смотрит на порог и хмыкает, заметив осиновые клинышки: нельзя шептунье без защиты от нечисти.
Татьяна слишком быстро выпивает чай и сидит, перекидывая косу то на грудь, то за спину. Ему нравится ее нетерпение. Наконец она не выдерживает:
– Ульяна Архиповна, я привезла сумму, которую вы просили, готова отдать ее немедленно.
Бабушка качает головой и щелкает языком, и Дима говорит:
– Платят обычно после…
Татьяна быстро кивает:
– Да-да, конечно. Когда мы можем приступить? Обратная электричка через четыре часа, хотелось бы успеть, увидеть.
Ба смотрит на нее с прищуром, а потом указывает на стул под образами. Димино сердце грохочет: как же давно он не видел бабушку в деле, как же давно сам не был там. Скоро у них с Татьяной появится нечто, принадлежащее только им.
Ба закрывает глаза и начинает шептать: «На море на океяне, на острове на Буяне, на Лукоморье растет дуб на двенадцати пнях, на дубу двенадцать сучков, а на сучках двенадцать бесов, а на них кот черен…»[1]1
Тексты заговоров позаимствованы в несколько сокращенном виде из книги Александры Барковой «Зельеварение на Руси».
[Закрыть]
* * *
– Спасибо, Дмитрий, вот сюда. – Она указала на стол в углу.
Он осторожно поднес стопку учебников, случайно посмотрел на стену и едва не выронил все на пол.
– Что… это?
Татьяна недоуменно проследила за его взглядом.
– «Лукоморье» Крамского. Репродукция. Очень необычная интерпретация, совсем не сказочная, скорее мифологичная. Лукоморье – место вне времени и пространства, где пирует зло…
– Не просто зло. Туда заговорами изгоняли самые страшные болезни, – глухо произнес Дима. Как он мог забыть…
Татьяна нахмурилась:
– Не знаю про болезни, но зло там точно обитает. Например, Кот Баюн – это страшный персонаж в фольклоре. Он завлекает людей сказками, усыпляет их и ест. И, кстати, он не ходит по цепи…
– Знаю. Он прикован цепью к дереву.
– Похвально. А Александр Сергеевич, по сути, повторяет подвиг Одиссея: слушает сказки и остается живым.
– Или, по заветам Ницше, смотрит в бездну…
На картине – серый потусторонний пейзаж с зыбкими тенями и силуэтами, нездешние звезды и страшный человек с черным взглядом и котом на коленях. Сколько раз Дима видел этот сон, но забывал его каждое утро.
Рассказать ей? Примет за сумасшедшего. Но и молчать он не мог, а потому выбрал часть правды.
– Вы только не смейтесь, но сейчас, увидев эту картину, я вспомнил бабкины заговоры.
– Разумеется, ведь Лукоморье – фольклорный образ.
– Не просто фольклорный. Ба его боялась. – Дима ощутил холод внутри и скорее заговорил о другом: – Сейчас понял, что мне многое у Пушкина напоминает заговоры. Вот, например: «На море, на окиане стоит дуб, под тем дубом три девицы – родные сестрицы. Одна шила, вторая вышивала, а третья уроки, испуги, переполохи отгоняла».
Татьяна воззрилась на него в изумлении:
– Дмитрий, вы же… Вы же не сами это придумали?
– Конечно, нет. – Он неловко рассмеялся. – Моя бабушка – знахарка, я раньше каждое лето у нее жил, она меня немного учила.
Татьяна чуть подалась вперед:
– Как любопытно… А ведь мы никогда об этом не думали. Пряхи… Тот же мотив, что и у мойр, парок и валькирий из «Старшей Эдды». В вашем заговоре две рукодельницы создают боль, а третья от нее освобождает… Ровно как и у Пушкина. Есть ли еще какие-то заговоры, которые кажутся вам связанными с его творчеством?
Черный человек с репродукции смотрел на Диму, и в памяти всплывали все новые слова.
– Да, много. И даже один неприличный.
– Ничего страшного, мы же ученые.
– Эм… «Имел брат сестру под лещиной, над лещиной. И родили они дитя безо рта, без ноздрей, без глаз, без рук, без ног». Только там не «имел»…
Ее глаза засияли.
– Всегда чуяла, что с «неведомой зверушкой» что-то не так. Неужели Александр Сергеевич переработал текст заговора? Дима, умоляю, вспоминайте еще! Это важно.
И он вспомнил. А она записала в блокнот каждое его слово. Потом они говорили до ночи, и он понял, что добился своего.
* * *
Бабушкин голос ведет по синю морю. Дима – кормчий, направляет ладью на два креста-маяка так, чтобы те совпадали. Он знает, что так они пройдут фарватером, в обход мелей и камней. На горизонте – узкая кромка земли. Черный остров.
Дима с тревогой оборачивается к Татьяне, похожей на птицу, и слышит, как бабушка, не прекращая нашептывать, говорит:
– Уши заткните. Заболтають… Не слушайте, ни в коем разе не слушайте их!
Дима протягивает Татьяне беруши и вставляет такие же себе. Бабкины напевы обрываются, мир становится безмолвным, а потом сереет и вязнет в безвременье. Они приближаются к Лукоморью.
* * *
Ее исследование гремело на все профессиональное сообщество. Пушкинисты вдоль и поперек изучили мотивы европейских и русских сказок в творчестве Пушкина, а вот до традиционной культуры не добрались. И вдруг выяснилось, что он вовсю использовал тексты заговоров и вообще был тонким знатоком фольклора.
Вот же сукин сын.
Диме было нечем это крыть. Бабкины заклинания кончились, интерес к нему – тоже. Недавно Татьяна вернулась из далекой деревни, куда ездила с фольклористами к новым информантам. А он – бывший информант, и это почти смешно. То, что должно было их сблизить, сделало ее невозможно далекой.
Они столкнулись в коридоре, Татьяна мельком улыбнулась ему и поспешила на кафедру. Сегодня она была с распущенными волосами и в чуть более короткой юбке, так что он видел ее белые лодыжки.
И Дима понял, что не все потеряно, что у него остался самый крупный козырь.
– Татьяна Александровна, я хочу вам рассказать еще кое-что о бабушкиных ритуалах. Точнее, об одном.
Тогда восьмилетнего Диму свалила лихорадка, и что только бабушка не перепробовала – и дерево била, и обычными лекарствами пичкала, – ничего не помогало.
В тот вечер он провалился в горячечное безумие и стал задыхаться. Ба вызвала скорую, положила его под образа и зашептала заговор, который увел бессознательного Диму в черный гробовой мир, под черный костлявый дуб, где черный человек с черными кудрями и черным котом на руках завел песнь о Лукоморье. И песнь эта втягивала в себя, высасывала силы, но грозный бабкин голос вытащил: «…а кот кричит-покрикает, когтями-ногтями загребает, уроки-урочища из Димитрия выдирает».
И вырвалась боль из Диминой груди, устремилась в сердце тьмы, очнулся он резко, мучительно и страшно, на мокрой от мочи и пота простыне. Он слышал отголоски песни, она тянула его прочь.
Бабка тогда нашептала на воду да и вымыла из него всю темень – и память заодно, а сама долго потом силы восстанавливала.
– А когда я увидел картину Крамского, то вспомнил все. И понял, что за человек был под дубом.
Татьяна кивнула:
– Пушкин. – И добавила: – Мне нужно туда.
* * *
У Лукоморья дуб стоит – дряхл, гнил, и ветви его простираются над стылым миром. Сер тот мир и сумрачен. Птица здесь не летит, трава не растет, собака не лает. Вода океанская липка, густа и пахнет железом. Пируют средь черных скал черные тени, терзают берег бездыханные тела мучеников.
Дима тянется к Татьяне, но та выскальзывает из его рук – глядь, уж бредет по берегу в сторону дуба, и движения ее медленны, тягучи. Дима сходит с ладьи и идет следом, но с каждым шагом она удаляется и сливается с танцем сумеречных всполохов.
От ствола отделяется самая черная из теней и движется ей навстречу. Очи его пылают агатовым пламенем, лик тонок и остер, в кудри заколоты звезды, а губы беззвучно шевелятся. Татьяна замирает. Смотрит Дима на ровную спину и длинную косу, но видит, как широко раскрыты ее глаза, как дрожит губа, как текут по щекам восковые слезы.
Слова черного человека тонут в тишине, и Дима до озноба рад этому. Пытается идти быстрее, догнать Татьяну, увести отсюда, но воздух облепляет тело, как вязкий мед.
Она вскидывает руки – отереть слезы? Касается не щек, а ушей, и Дима почти видит, как крик его режет серую толщу воздуха и достигает ее, но поздно: в нутро ее уже втекает песнь о Лукоморье, о трехстах мертвых витязях, о пряхах, прядущих полотно из кишок павших воинов, о девах, возлежавших с демонами, об адском пламени, расцветающем в купальскую ночь. И вторит она черным словам, что всегда прятались за светлым сказом, распахивает объятия, идет к единственному своему – королю, возлюбленному, мужу.
Дима бежит, но не может продвинуться и на шаг, озирается в отчаянии – бабушка, помоги! Достает беруши, и в миг все его существо заливает песнь, что ни на миг не смолкала в нем с самого детства. Он дергает головой и скорее чувствует, чем слышит бабкин шепот:
«Сейчас, родненький, вытащу, верну…»
«Ее сначала!»
Бабкино бормотание накатывает волнами и бьется о чужую волю. Только видит Дима, что нет от того проку, что тянет Татьяна тонкие руки к демону, и очи его горят, алкая ее души. Качают Диму темные сказки, но разум ясен и остер. Он знает, что бабка пожадничала и не рассчитала сил, что выскальзывает из ее заговоров Татьяна, как мокрая рыбка, не дает зацепить себя и вытащить. Чует он бабкин страх и злобу. Видит, как собственное тело плывет к дубу, что голодно раскинул руки-ветви.
И тут же гремит бабкин крик, который ощущается как рука, рванувшая за ворот:
«… воротись-обернись…»
Хотя бы внука решила вернуть.
«Нет, сначала ее!»
«Не могу, не хочет она».
Руки Татьяны и черного человека соприкасаются. И чувствует Дима, как боль скручивает грудь, как мутнеет душа и портится. И выползают изнутри слова, проталкиваются по глотке, наполняют рот и изливаются наружу: «На Окиане-море лежит колода дубовая, на той на колоде сидит Страх-Рах. И пойду я под гнилое дерево – не дорогой, мышьей норой, собачьей тропой; ударю Татьяну по ретивому сердцу, и распорю ее белу грудь, и напущу на нее тоску тоскущую, кручину кручинскую. Ой же ты, могуч Страх-Рах, отдай только мне ее, я твой слуга, и по сей день, и по сей час, и по мой приговор – во веки веков».
И не ушами, но черным своим сердцем слышит он, как сливаются два крика в один: злой – голодного демона и отчаянный – обезумевшей женщины.
– Иди ко мне, – шепчет Дима и теряет сознание.
* * *
– Остались бы хоть на денек, все б подлатала…
Дима целует хмурую бабку и отвечает: «Нельзя». А про себя добавляет: «Нельзя латать», и от этой мысли его начинает трясти.
Бабушка кладет ладонь ему на лоб и шепчет про полынь-лебеду, чтоб забрала беду.
«Не заберет», – думает Дима, но дрожать перестает.
– Ко мне жить приезжай, – бросает она. – Знахарь ты, перешел к тебе дар мой. Помру – и место мое перейдет.
– Ба, зачем мне твое место и твой дар, ну?
– А затем, что ты им уже воспользовался…
Дима бросает взгляд на лавку, где сидит бледная Таня и смотрит в одну точку.
– Я спасти хотел.
– Ты любовию ее диавольской заговорил, да так, что и мне не распутать. До конца века по тебе сохнуть будет, пока не высохнет вся. Да только тебе до того и делов уж не будет.
Дима зло отстраняется:
– Будет. Люблю ее.
Бабка хмыкает и плюет под ноги.
– Заговор-то откель знаешь? Я точно при тебе черное не творила.
Дима пожимает плечами. Он и не помнит сейчас, что говорил и откуда взял слова… Бабка качает головой.
– Силен ты, внучок, аж сама страшусь. Ну, с Богом. Он не оставит. Приезжай – учиться надо.
Дима прощается и знает, что больше сюда не вернется. Но прежде, чем увести измученную Таню на станцию, говорит:
– Ба, а Кота там не было.
Она хмуро кивает:
– Знаю. Нынче там другой Баюн, без цепи. Наслушался сказочек…
В вагоне Таня тиха и растеряна, жмется к нему и заглядывает в глаза, в глубь их, и пугается каждый раз. А потом просит блокнот.
Садится у окна и начинает быстро что-то черкать, как и всегда, когда задумчива.
Дима зло выхватывает блокнот из ее рук, готовый рвать листы с ненавистным профилем. И застывает, оглушенный.
Некрасивым угловатым почерком скачут по листу слова, расплываются кляксами:
«Пушкин – наше ничто.
Наше ничто.
Ничто».