Текст книги "Я не умею плакать"
Автор книги: Александр Гутин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Прапорщик Чугунов
Прапорщик Чугунов был очень жестким человеком. К солдатам воинской части, где он служил старшиной, относился с неприязнью, любимчиков не выделял, ненавидя всех без селекции по национальности и росту. Конечно, слово «ненависть» тут не совсем верное. Просто вся эта одинаковая толпа людей в одинаковой форме вызывала у него зубной зуд.
Приехав утром на службу, подходя к казарме, он, еще не видя, что делается внутри, начинал орать: «Что, холера вас возьми, за бардак?! Всех сгною к чертям собачьим!»
А потом действительно начинал гноить, очень жалея, что вынужден это делать только в рамках Устава. Хотя иногда позволял себе и немного выходить за эти самые рамки, раздавая затрещины и пинки тем, кто особенно, по его мнению, не соответствовал званию настоящего воина. Однажды он даже выбил зуб младшему сержанту, совершенно случайно, но отчего-то нисколько не расстроился, а даже скорее наоборот.
В добродетели настоящего солдата он вносил умение заправлять кровать, мыть полы и унитазы, а также вовремя выполнять команду «отбой».
Вышестоящих командиров прапорщик Чугунов ненавидел еще больше, чем солдат. Каждый раз делал нечеловеческие усилия, поднимая руку для отдания чести, и очень жалел, что не может хотя бы разок зарядить в глаз какому-нибудь лейтенантишке, не говоря уже о высшем командном составе.
Личный состав отвечал Чугунову примерно такой же нелюбовью. Командир части подполковник Рагозин, сталкиваясь с прапорщиком Чугуновым, кривился так, будто съел лимон. Прапорщик чудесным образом находил свое имя в списке дежурных по части практически на все праздники.
От этого он не то чтобы расстраивался, но ненавидел окружающих сослуживцев еще более люто.
Иногда, устав от такого нервного напряжения, прапорщик Чугунов жестко напивался в каптерке и засыпал на топчане, как раз между мешком с портянками и пахнущими ваксой новыми кирзовыми сапогами.
Если его случайно будили, он устраивал марш-броски на десять километров в полном обмундировании. Впрочем, сам он в них не участвовал.
Солдаты же, надев вещмешки, сумки с противогазами и рожки с боевыми патронами, выбежав из части, курили под елками в лесу, выжидая время. А потом возвращались назад, делая вид, что очень устали от несостоявшегося марш-броска.
Прапорщик Чугунов хорошо знал, что его обманывают. И от этого не любил солдат пуще прежнего.
Однажды прапорщик подрался с другим прапорщиком, Максимкиным.
Никто не знает первопричины. То ли он спутал по пьяни Максимкина с солдатом и сослепу влепил ему оплеуху, то ли наоборот, Максимкин сказал что-то обидное, но драка состоялась и Чугунов вышел в ней бесспорным победителем. Правда, после этого отмотал пятнадцать суток на гауптвахте.
Когда заканчивалось дежурство, он, угрюмый и молчаливый, возвращался домой. Автобус шел до военного городка, а потом еще минут двадцать прапорщик Чугунов шел по грязным улицам и дымил дешевой сигаретой, чтобы успокоиться.
Открывая дверь, обитую коричневым дерматином, он слышал топанье маленьких ножек трехлетней дочки Леночки.
И тогда прапорщик Чугунов садился на табуретку и улыбался. Пожалуй, в первый и последний раз за все сутки.
Колдыб-нога
В соседнем дворе жил Гуля. Его как-то звали, наверняка, и фамилия тоже была. Но кому это интересно, если он был Гулей. Мальчиком с короткой ногой. У него даже башмак был специальный, который ногу увеличивал. Некрасивый такой черный башмак. Мальчик так и гулял, на одной ноге нормальный кед с красной резиновой подошвой, а на другой – черный уродливый башмак.
Бегать он не мог в силу известных причин. Только ходил, как утка, переваливаясь. Поэтому в футбольных сражениях участвовал как комментатор.
– Ну, куда бьешь?! Куда пасуешь?! Руки!! Пенальти!! – орал Гуля, сидя на скамейке, и очень переживал за наших.
Зато в «ножички» равных Гуле не было. Тут он был мастером. Всегда попадал с первого раза, и играть с ним было бесполезным занятием.
Конечно, Гулю дразнили «Колдыб-нога», «Одноногий», «Цапля»… Гуля не обижался, просто внимания не обращал.
– Гуля, тебе не обидно? – не понимал я. – Мне было бы обидно! Это же обидно, когда тебя увечьем попрекают!
– Не увечье. Я родился так, – улыбался Гуля. – Потому и обижаться чего? Вот я тебя назову двуногим, это разве обидно?
– Двуногий не обидно.
– Вот. Потому что ты родился так, вот и не обидно. А я родился с короткой ногой. Ну, и чего мне обижаться?
Логика, конечно, присутствовала. Но мне все равно было обидно за Гулю. Парень он был хороший, нравился мне, хоть и футболист из него никакой.
Лето было. Не то июнь, не то июль, неважно. Мы забрались на стройку. Вы разве не любили в детстве играть на стройке? Там было много интересного. Из сварочных электродов можно было сделать шпаги, карбид найти тоже можно было, а потом его взрывать. Да мало ли? Настоящим мальчишкам всегда найдется дело на стройке.
Мы сидели между третьим и недостроенным четвертым этажом дома, прямо на плите перед провалом, где еще не поставили стену, и болтали ногами. Я, Дюня, Андрюха Белый и Гуля. И тут неожиданно кто-то заорал:
– Эй, вы что тут делаете?!
Сторож. О нем тут ходили легенды. Огромный старик с косматой бородой и вечной ушанкой на голове, с которой он не расставался даже летом.
Мы мгновенно подскочили и дернули наутек. Попасться этому страшному старику никто не хотел. Говорили, что рука у него была тяжелая, практически каменная, и одним ударом он мог спокойно убить человека.
Мы бежали со всех ног, пока не выбежали через дыру в заборе на улицу. И тут до нас дошло, что Гуля остался на стройке!
Ну, конечно! Бегать-то он не мог. Внутри похолодело.
– Гуля… Гуля… – повторял Андрюха, который никак не мог отдышаться.
– Да знаю я! – ответил Дюня. – Что делать-то? Убьет он Гулю!
– Я пойду назад, – решительно сказал Андрюха.
– Я с тобой, – кивнул я.
– Дураки, что ли? Он и вас убьет, не только Одноногого, – побледнел Дюня.
– А ты оставайся, если сцышь!
– Я не сцу! Я просто помирать не хочу!
Мы с Андрюхой ничего не ответили и направились назад, к стройке.
На стройке было тихо.
– Не нравится мне эта тишина, – сказал я Андрюхе.
Тот пожал плечами.
Ступенька за ступенькой, стараясь не шуметь, мы крались наверх, туда, откуда недавно мы бежали сломя головы. Было страшно, чего уж греха таить. Так страшно, что сосало под ложечкой.
Но когда мы дошли до второго этажа, то неожиданно наткнулись на Гулю.
Тот шел, как ни в чем не бывало, прихрамывая своей короткой ногой в некрасивом черном башмаке.
– Гуля!!! – заорали мы оба. – Жив!
– Вы чего, дураки? – удивленно посмотрел на нас тот. – Жив, конечно! Что со мной случится-то?
– А этот… старик, ну, сторож который! Он же тебя одним ударом убить мог! У него рука, говорят, железная!
– Не железная, а деревянная. Протез у него. Он сказал, с войны. Он меня как увидел, ну… не меня, конечно, а ногу, наверное, передумал меня бить. А может, и не хотел вовсе. Просто руку протянул, я пожал. Ну, не руку, конечно, а протез. Запутали вы меня!
– И ничего не сказал?!
– Сказал. Сказал, чтоб мы на стройке не гуляли, что это опасно. Он нормальный вообще, старик этот. Мне его жалко.
– Чего это тебе его жалко? – непонимающе спросил я.
– Ну, как же… с одной рукой живет. Бедняга.
– Да ты сам одноногий! – выпалил Андрюха.
– Не одноногий я, у меня просто нога короткая. И я таким родился. Значит, я не бедняга. Просто такой появился на свет. Но появился же! И это классно. А он двурукий был, а потом на войне ему руку и того. Оторвало. Ну, как его не пожалеть?
– Понятно, – согласился я.
И мы пошли назад, во двор. Лето было. Не то июнь, не то июль. Неважно. Детство, как и лето, было в самом разгаре.
Лампочка
Когда мой жестяной патрон с вольфрамовыми волосками покрыли стеклянным куполом, я родилась. Но даже не успев оглянуться по сторонам, практически сразу же попала в картонную упаковку.
В упаковке было темно и скучно. Я чувствовала, что меня куда-то периодически перекладывали, переносили и перевозили.
Наконец, меня вынули…
Меня держал в руках морщинистый человек в коричневой кепке.
– Стоваттная, е-мое! Слышь, Петровна, ща я тебе стоваттную вкручу, а то в уборной ни хрена не видать… Колюха пьяный вечно на толчок мочится, и сидишь тут в потемках… ни тебе газетку почитать, ни чо другова…
– Крути, милай, крути! На тувалете не экономють!
И меня вкрутили в запыленную стену туалета коммунальной квартиры номер девять.
И тут же включили выключатель…
О, это был восторг! Потоки направленного тока потекли по проводам, нежно коснулись капсюля и вошли в меня… Я блаженствовала, мои волоски напряглись и загорелись желтым пламенем! Начался неописуемый полет!
Но грубые руки щелкнули выключателем, и я потухла.
Однако ненадолго. Я потом научилась регулировать свой восторг, стала более умудренной, опытной, и даже научилась смотреть по сторонам во время моего пылания.
Два долгих года я освещала уборную… Кого и чего я там только не видала. Видала, как пьяный Колюха мочится на стульчак унитаза, электрический свет ему явно не помог. Как его же с большим энтузиазмом рвало после буйного перепоя. Видела, как Тамара Сергеевна втискивалась в узкую комнатку и, кряхтя, опускалась на унитаз, причем я постоянно боялась, что он непременно треснет.
Видела, как прыщавый девятиклассник Сережа мастурбировал по вечерам, разглядывая перефотографированные порнографические карты, которые купил у немого в электричке за три рубля. Видела, как Людочка потеряла невинность со своим студентом юридического Пашей… Видела, как сосредоточенно писал Володя, токарь АЗЛК, сжимая член с таким видом, словно в данный момент вытачивает сверхточную деталь для нового «москвича». Видела, как плакала жена Колюхи, Маша, прижимая к глазу лед из холодильника…
И вот однажды утром Володя щелкнул выключателем… и я не зажглась. Потоки тока напрасно бились о мой капсюль, вольфрам в моем стеклянном теле порвался и беспомощно болтался на усиках…
– Перегорела, сука! – раздраженно сказал Володя, выкрутил меня, отнес на кухню и бросил в мусорное ведро.
Я лежала между картофельной шелухой и завернутыми в газету костями от селедки. Мне было больно и обидно. Но я, в отличие от Маши, плакать просто не умела…
Петровна взяла в руки ведро и пошла выносить…
У подъезда она поставила ведро на землю и отправилась проверять почтовый ящик. Пробегающий мимо пацан выхватил меня из ведра…
Последнее, что я помню, это страшный удар об угол дома и фонтан разлетающегося стекла…
Часть 3
Перекресток с платанами
Осколок
– А у меня оранжевое! – сказал Первый Мальчик и, приложив осколок стекла к глазу, посмотрел на небо.
Небо с другой стороны стекла взглянуло на него темно-оранжевой глубиной и светло-апельсиновыми облаками, медленно плывущими над белобрысыми головами двух мальчишек, лежащих на желтом прибрежном песке.
В нескольких шагах от них так же лениво, как и облака, гнала свои воды узенькая речка.
– Подумаешь, а у меня зеленое, – ответил Второй Мальчик, и небо взглянуло на него салатовым, а солнце оставалось просто солнцем, потому что на него смотреть было больно даже через стекло.
Подумать только, как давно я не чувствовал прикосновения рук. Были времена, когда ко мне прикасались. Но это было очень давно. Так давно, что вспоминаю я об этом все реже и реже, как о том, что уже никогда не вернуть назад. В воспоминаниях моих есть сожаление и разочарование, как бывает, наверное, у Людей, безвозвратно утративших самое главное. Не буду уточнять, что конкретно, ведь главное у каждого свое.
Ни к чему вам моя философия, да и кто я такой, чтобы рассуждать о том, что может быть у них главным?
В последнее время я чувствовал только прикосновения ног или автомобильных шин. На меня наступали подошвы обуви, кожаные и резиновые, полиуретановые и каучуковые, дорогие и дешевые. Это не больно, когда тебя топчут. Да сколько угодно, главное, чтобы не каблуком.
Особенно много боли мне приносили тонкие каблучки женских туфелек. Острые и беспощадные. Изящные и элегантные. Впрочем, как любое зло. В любом зле есть своя элегантность.
Однажды такой каблучок разломил меня напополам. Острая боль пробежала трещиной по моему телу. Когда я очнулся, увидел рядом своего клона. Но я с ним даже не успел пообщаться, потому что шина проехавшего автомобиля навсегда унесла его от меня вместе с дорожной пылью и гравием.
Любой осколок был когда-то частью целого. Людям свойственно создавать и разрушать. Причем последнее чаще. Когда-то и я был частью коньячной бутылки.
Эту бутылку выдул Стеклодув очень далеко отсюда. В стране, где Люди говорят не так, как здесь. Потом бутылку долго везли куда-то, потом хранили в деревянных ящиках, а еще позже в нее налили терпкий напиток цвета крепкого чая из дубовой бочки, наклеили красивую этикетку и опять долго везли.
Через некоторое время бутылку поставили на полку магазина. Еще через некоторое время ее продали Человеку в костюме.
Это были счастливые времена, когда я ощущал прикосновение Человеческих рук. Они были разными, эти руки.
Лучше всего я запомнил ладони Стеклодува и этого самого Человека, который купил бутылку. Того, который в костюме.
Ладони Стеклодува были немного огрубевшими, но в них чувствовалась сила. Физическая сила, которая, впрочем, не мешала очень бережно прикасаться к созданным им бутылкам и ласково поглаживать их по круглым бокам.
Руки Человека в костюме были значительно нежнее и мягче. Но и они были сильными. Но не физически, нет. Через них передавалась внутренняя сила. Мне кажется, что эта сила была мощнее, нежели та, физическая, которая присутствовала у Стеклодува.
Человек в костюме принес бутылку домой и поставил в шкаф, который он называл баром.
Внутри бара было много других бутылок. Были высокие с длинным горлышком, были маленькие и плоские, всякие там были бутылки. Некоторые из них были заткнуты пробками, некоторые распечатаны и наполовину опустошены.
Все бутылки стояли в темноте бара и ждали своего часа. Те из них, которые периодически доставали и возвращали назад, с уменьшившимся количеством жидкости внутри, очень гордились и, свысока поглядывая на остальных, рассказывали, какие замечательные люди только что брали их в руки и какие неописуемые ощущения они при этом испытывали. А были и такие бутылки, которые уже никогда не возвращались назад. Остальные бутылки не знали, отчего они не вернулись, но им казалось, что с ними произошло нечто замечательное, и им завидовали.
Бутылку, частью которой я был, очень долго не вынимали из бара. Знаете, мне даже это нравилось. Зачем испытывать неизведанное, не зная, что тебя ждет впереди, когда можно спокойно стоять внутри темного и прохладного бара?
Проходили дни, недели и месяцы, появлялось много новых бутылок, а еще больше исчезало навсегда.
И вот однажды дверь шкафа открылась, и рука Человека в пиджаке взяла мою бутылку. Я почувствовал тепло его ладони и понял, что настал и наш час.
Человек в пиджаке поставил бутылку на стол. Рядом стояли два очень красивых коньячных стакана. Свет электрической лампы падал на их хрустальные бока. Это было великолепное зрелище.
Но открывать бутылку Человек в пиджаке не спешил. В комнате рядом с ним находился еще один Человек с очень короткой стрижкой. Он взял бутылку в руки, прочитал этикетку и поставил ее назад, на стол. От ладоней этого Человека с очень короткой стрижкой не исходило никакого тепла. Они были ледяные, эти ладони.
Человек в пиджаке что-то ему говорил. Говорил долго, сбиваясь, как будто в чем-то оправдываясь.
Человек с очень короткой стрижкой молчал, лицо его не выражало никаких эмоций, лишь уголки губ слегка кривились вниз.
Человек в пиджаке между тем продолжал говорить, сбиваясь на крик. Он нервно ходил по комнате, что-то доказывал, о чем-то просил.
Неожиданно он бросился на Человека с очень короткой стрижкой, пытаясь его ударить.
Но его соперник был явно сильнее и проворнее. Схватив бутылку, частью которой я был, он разбил ее о стену и несколько раз ударил ею Человека в пиджаке в живот.
Я почувствовал, как по мне потекла соленая красная жидкость, которую Люди называют кровь.
Я не видел, что было дальше, потому что, отделившись от единого целого и превратившись в осколок, я закатился под кожаный диван, в пыль.
Там я провел несколько дней рядом с какой-то поломанной зажигалкой и визиткой адвоката.
Потом кто-то толстый вымел меня оттуда щеткой на длинной деревянной ручке и выбросил в мусорное ведро.
Мусор этот кто-то очень толстый высыпал в большой зеленый бак.
В баке я пробыл недолго. Когда вонючая мусорная машина по дороге на свалку подпрыгнула на очередном ухабе, я вывалился из бака в серый придорожный песок.
Соленый вкус крови я испытал еще один раз.
Это случилось в начале прошлого лета. Босоногая девчонка наступила на меня пяткой.
А потом меня подобрал белобрысый мальчик, который в данный момент смотрит через мое мутно-зеленоватое тело на солнце.
– Черт! – вскрикнул Второй Мальчик. На указательном пальце его правой руки выступила алая капелька крови. – Порезался…
Размахнувшись, он метнул осколок стекла в речку.
Осколок, булькнув, пропал в темноте ленивых вод, а по поверхности речной глади пробежали ровные кольца…
Гипсовый пионер
О соснах я знаю все. Было бы странным этого не знать мне, проведшему между них всю свою сознательную жизнь. Сосны умеют двигаться только вверх. Начиная свою жизнь из маленького семечка, вывалившегося из шишки, они неустанно растут вверх, к небу, пока не становятся высокими могучими деревьями с головокружительным ароматом хвои. Сосны умеют плакать. Янтарные вязкие слезы, которые вы называете смолой, выступают на их коре от удара или надпила. Сосны плачут. Как сосны смеются, я не знаю. Ни разу не видел, хотя знаю о соснах все. Наверное, они не умеют смеяться.
О соснах я рассказываю вам не случайно. Просто о них рассказывать интереснее. Я намного примитивнее их. Я не умею двигаться даже вверх. Я не умею плакать. Смеяться тем более не умею. Я сделан из железной арматуры и гипса. Я пионер. Я гипсовый пионер.
Вот уже много лет я стою на кирпичном, выкрашенном известкой постаменте. Он давно просел, а из одного его края выбиты несколько кирпичей.
Когда-то недалеко от меня стояли еще несколько гипсовых фигур. Женщина с веслом и футболист.
Женщина мне нравилась. Мне нравились ее голые ноги, мощные, как и полагается спортсменке, мне нравился ее бюст. Я давно не ребенок, хоть и выгляжу, как пятиклассник, поэтому повторю, мне нравился ее бюст. Мне нравилось ее лицо, всегда спокойное и уверенное в победе. Мне нравились ее руки, сильные, но в то же время женственные, с тонкими запястьями. Даже ее весло мне нравилось, хотя ничего особенного в нем не было. Весло как весло.
Футболиста я не любил. Он меня тоже. Мы никогда не общались с ним, да и как мы могли общаться, собственно, два гипсовых истукана? Но я знал, что футболист не любит меня. В его замахе ноги, в поднятой вверх руке я чувствовал неизбежную угрозу. Даже сосредоточенное выражение лица футболиста, нахмуренный лоб, плотно сжатые губы выражали некую угрозу, от которой, умей я потеть, меня бы тут же бросило в пот.
Мы стояли на бывшей аллее, ведущей к выходу из старого стадиона.
Стадион был действительно очень старый. Трибуны с деревянными лавками, вытоптанное футбольное поле с ржавыми рамками ворот, выщербленные беговые дорожки, заросшие травой и одуванчиками.
Когда-то он был другим, как и все мы. Молодость всегда красивей старости. По аллее ходил народ, на поле гоняли мяч команды, на трибунах свистели болельщики. А сосны были намного ниже, чем сейчас. И у меня еще были обе руки.
Прошло много лет. Очень много лет. Футболиста и женщины с веслом давно нет. Их демонтировали и увезли за обветшалостью. Когда ломали фигуру футболиста, я, умей смеяться, скорее всего смеялся бы от радости. Когда ломали фигуру женщины с веслом, я, умей плакать, заплакал бы от горя янтарными сосновыми слезами.
Но ни плакать, ни смеяться я не умел.
Я спасся чудом. Когда разобрали до последнего кирпича фигуру женщины с веслом, что так нравилась мне, наступил вечер.
– Завязывай! За этим завтра приедем! – вытер лоб рукавом усатый бригадир, и рабочие, собрав ломы и другой инструмент, потянулись к выходу.
А я остался стоять в одиночестве среди подросших сосен. Почему рабочие не вернулись на следующий день, для меня загадка. Но с тех пор я остался здесь один.
Я, гипсовый пионер с прижатым к губам гипсовым горном.
Люди обычно игнорировали меня. Я не обижаюсь, я все прекрасно понимаю. Я ведь не Давид работы великого Микеланджело, не дискобол Мирона и уж тем более не одна из трех граций Антонио Канова. Я типичный серийный продукт соцреализма, которых было расставлено по городам и весям страны в великом множестве. Если нас всех собрать вместе, то наше гипсовое войско вполне могло бы дать бой терракотовым воинам Китая.
Пожалуй, единственным, кто со мной разговаривал, впрочем, без всякой надежды на диалог, был стадионный сторож Михеич.
Издалека я слышал его приближение. Скрип колес доски, на которой сидел Михеич, и стук специальных колодок, которыми он отталкивался от земли, ни с чем спутать было нельзя.
Ног у Михеича не было. Демобилизовавшийся искалеченный танкист, тогда еще совсем молодой, едва под тридцать, вернулся с фронта, не дойдя всего ничего до Германии. В его заговоренный танк, прошедший Курскую дугу, прошедший до Кракова, попал немецкий снаряд. Видимо, снаряд был тоже заговоренный. Весь экипаж погиб, а Михеич нет. Его вынули из танка, правда не всего. Ноги навсегда остались там, почти на самом берегу Вислы.
Вернувшись в городок, Михеич помаялся неприкаянно, потому что дом его после оккупации не уцелел, а потом и приткнулся сюда, на стадион, устроившись сторожем за смешную зарплату да комнату в подтрибунном помещении.
Михеич пил. Пил много и часто.
– А как не пить, сынок? Человек должен радоваться. Вот я и радуюсь. Бабы у меня нет, детей тоже. Остается что? Пить. Я и пью. Чай, на свои.
Тут он кривил душой, конечно. Пил Михеич все чаще на чужие, так как своих у него почти не оставалось. Он пропивал их в течение трех дней после получки.
– Ну, если наливают, чего не выпить-то, сынок?
Сначала я удивлялся, чего бы Михеичу не жениться? Ну, без ног, понимаю. Но после войны и такие мужики наперечет были, особенно в нашем городке, где мужское население выкосило если не на фронте, так в лесу, в партизанах. Бабы, изголодавшиеся по мирной жизни, по теплу да любви, и за слепых замуж шли, и за безруких. Главное, что душа на месте.
– Дурак ты, сынок, одного не понимаешь. Ты думаешь, ноги? Ну да, невелика потеря, ног нет, руки на месте. Я руками много чего умею. И дрова наколю, и починю что угодно. Я танковый движок сам налаживал, а после этого остальное мне тьфу и растереть! И бабу мог бы приласкать не хуже двуногого. Но бабе рук одних мало, сынок. Уж я-то знаю. А больше у меня ничего предложить бабе и нет. После Кракова этого, будь он неладен. Ты думаешь, я тогда в танке только ноги оставил? Эх, сынок… Понимать надо! Ходила одна. Из продмага. Имя красивое – Фаина. И сама ничего, все на месте. Я бы в былое время-то не дал скучать… Муж у нее погиб в сорок втором еще, одна двоих детей тянет. Ну, я ей объяснил, так, мол, и так, Фаня, баба ты ладная, только у меня после войны по части любви всякой полный швах и хандэ хох. Повздыхала немного, поставила бутылку беленькой на стол и ушла. С пониманием баба. Даже жаль, что я убогий, ей-богу.
Кто-то подумает, что за сторож такой, безногий? Что, мол, он может сторожить такой? Ни вора не догнать, ежели такой проберется на стадион, ни просто посторонних.
С одной стороны, вы будете правы. Действительно, толку от Михеича на первый взгляд никакого. Да только что вору на стадионе брать? Нет тут ничего ценного давным-давно. Команды в городке нашем нет, а пацаны в дырку забора залезут – невелика печаль. Погоняют мяч по заросшему бурьяном полю и разойдутся.
А посторонние сюда приходят, конечно. Но Михеич их не прогоняет. То мужики зайдут, разложат газету прямо на трибуне, поставят бутылку, откроют консервную банку ножом, да еще самого же Михеича и угостят.
Влюбленные заходят. Но больше майскими ночами, когда куст сирени вокруг меня зацветает мелкоцветьем, и запах стоит, что и у такого гипсового истукана, как я, голова кругом идет.
– Маш…
– Что?
– Маш…
– Витя, ну не надо…
– Ну, почему, Маш?..
– Не могу я… Он смотрит…
– Кто?!
– Ну, этот… пионер…
– Ну, что ты? Он же не живой… Дуреха ты…
– Не могу и все!
– Ну хорошо, пошли за трибуны, а?
– Вить, а ты меня любишь?
– Ну конечно!
– Нет, скажи «люблю»!
– Люблю!
– Нет, скажи: «Маша, я тебя люблю!»
– Маша, я тебя люблю!
– Витька…
Это верно, я не живой. Все эти чувства и переживания не для меня. Хотя иногда происходит такое, что я и сам пугаюсь.
В июле ночью пришли сюда двое. Он блондин, одет модно, руки сильные. Она в алом платье, губы под цвет.
Пили прямо под кустом сирени, смеялись громко, а потом она голая, хмельная, ко мне на постамент залезла. Обняла теплой рукой, дыхнула духами и алкоголем, пьяно горланила «Взвейтесь кострами!». А он на траве лежал, соломинку грыз да посмеивался.
А она ко мне грудью прижалась, заливается от смеха.
И от тепла и тяжести этой бесстыдницы вдруг я почувствовал что-то незнакомое. Мне трудно это передать. Мне трудно это объяснить. Я всего лишь гипсовый пионер, чувства и объяснения не мой конек.
Так-то да, я не живой, и волновать людские грехи, как и добродетели, меня не должны.
А в августе пришли милиционеры. Михеич как раз рядом со мной курил, в тысячный раз рассказывал про то, как с Фаиной у него не вышло. Я бы и пожалел, да не могу. Не умею.
– Вы сторож? – спросил усатый милиционер, наверное главный.
– Так точно! – ответил Михеич и козырнул к кепке.
– Вы тут никого подозрительных не видели?
– Никак нет! Произошло что, товарищ капитан?
– Произошло… Вы вот что, телефон здесь есть?
– Телефон был, товарищ капитан, в подтрибунном помещении.
– Что значит «был»?
– Ну, то и значит. Так-то он есть, да по нему уже года три никто не звонил.
– Значит, есть! Вы если кого тут увидите… ну, из подозрительных, то сразу бегите звонить в милицию!
– Так точно, товарищ капитан! Побегу!
Капитан посмотрел на Михеича, сидящего на доске с колесами, и ухмыльнулся:
– Побежит он… Бегун. Ноги небось по пьяни отморозил?
– Никак нет! В танке потерял.
– Кого не спроси, все танкисты, а на деле алкашня подзаборная. Короче, некогда нам тут с тобой лясы точить. Побег на зоне. Трое особо опасных ноги сделали. Вот ты отморозил, а они сделали. Если что, немедленно сообщить!
И ушли. А Михеич вытащил из кармана пиджака папиросину и затянулся нервно.
Наступила ночь. В августе ночи здесь особенно теплые и звездные. Фонарей не нужно, и так светло.
Михеич закемарил прямо подо мной, не выпуская потухший окурок изо рта. А я стоял над ним, прижав к гипсовым губам гипсовый же горн, освещенный звездным светом. Эпическая картина, скажу я вам.
Трое пришли незаметно. Прямо из-за сосен. И тут со мной опять произошло странное. Я снова почувствовал что-то непередаваемое. От этих троих веяло опасностью и смертью. Примерно это со мной было, когда увозили женщину с веслом. Но я не умею ни плакать, ни как-то по-другому передавать эмоции. Я же гипсовый. Гипсовый пионер.
Они подошли к спящему Михеичу. Один из них ткнул его в плечо.
– Эй, отец!
Михеич открыл глаза, несколько секунд подслеповато смотрел на них, соображая, а потом улыбнулся:
– Здрасьте, сынки! Забыли тут чего?
– Забыли, отец, забыли… Нам бы до утра перекантоваться. Ну, и пожрать чего…
– А чего же до утра? Я вас тут жду не дождусь. Тут по вашу душу из милиции приходили, так я это мигом, вы тут ждите.
– Не понял, отец, ты о чем? – прищурился ближний к Михеичу.
– Так как же? Сообщить они велели, если зайдете. Бегом, говорят, сообщить надо. Ну, я бегом, сами видите, не могу. Но как получится, уж постараюсь, – потянулся Михеич за колодками.
Убили его быстро. Одним движением по горлу. Кровь фонтаном брызнула из раны, окрасила заштукатуренный кирпичный пьедестал и мою правую ногу.
Плакать я не умею. Сколько можно повторять! Но дождь…
Сразу после того, как Михеич упал со своей доски, пошел дождь. Да какой! Ливень! Тяжелые крупные капли смыли кровь, которая мутным ручейком сбежала по пьедесталу и просочилась куда-то в землю. Я стоял, подняв гипсовую голову вверх, прижав к губам гипсовый горн, и ливень потоком бежал по моему телу и лицу. Я не умею плакать. Поэтому это не слезы. Это просто дождь. Не слезы. Дождь. Не слезы.
О соснах я знаю все. Было бы странным этого не знать мне, проведшему между них всю свою сознательную жизнь. Сосны умеют двигаться только вверх. Начиная свою жизнь из маленького семечка, вывалившегося из шишки, они неустанно растут вверх, к небу, пока не становятся высокими могучими деревьями с головокружительным ароматом хвои. Сосны умеют плакать. Янтарные вязкие слезы, которые вы называете смолой, выступают на их коре от удара или надпила. Сосны плачут. Как сосны смеются, я не знаю. Ни разу не видел, хотя знаю о соснах все. Наверное, они не умеют смеяться.
О соснах я рассказываю вам не случайно. Просто о них рассказывать интереснее. Я намного примитивнее их. Я не умею плакать. Я не умею двигаться даже вверх.
Зато другие умеют двигать меня. Сегодня на стадион пришли люди. Много людей в оранжевых касках и синих комбинезонах.
С удивлением смотрел я, как тяжелая техника расправляется с деревянными трибунами стадиона. Это происходило очень быстро. Ближней ко мне трибуны не стало за каких-то пару часов.
Когда ко мне приблизились двое, я даже не успел их рассмотреть, как почувствовал удар железного лома. И я почувствовал боль! Настоящую боль! А через полчаса меня не стало.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?