Текст книги "Любовь-убийца (сборник)"
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
К счастью, Ляля растерянно противилась совершаемому над нею надругательству, давая тем самым Иридию Викторовичу возможность делать вид, что он отступает только потому, что не желает подвергать ее насилию. Величайшее благо нашего либерального времени – Иридию Викторовичу не требовалось уложиться в определенный срок, чтобы наутро отчитаться жертвенной простыней: любой фиксированный срок, отведенный для экзамена, немедленно сделал бы задачу неисполнимой. Но, к счастью же, новобрачных никто не торопил, и понемногу стало возможно на некоторое время успокаиваться друг у друга в объятиях и не съеживаться, поглаживая съежившегося соучастника.
В эти дни Иридий Викторович убедился, что хотя бы выглядеть выдержавшим экзамен – тоже дело немаловажное, и если бы он в глубине души не продолжал оставаться в убеждении, что стыдное остается стыдным, если даже о нем не ведает ни единая душа, то первые дни брака состояли бы все же не из одних пакостей и страхов, тем более что и перед самим собой свой еженощный каторжный экзамен он выдержал хотя бы частично: это верно, что когда он вынужден был приступать к супружеским ласкам, все в нем замирало, цепенело и мертвело, но, как уже было сказано, у него оставалась возможность маскироваться уступчивостью – отступать якобы перед Лялиным целомудрием. Зато стоило ему хоть чуточку отвлечься от своих обязанностей, а тем более задремать, – он переполнялся силой до такой степени, что вот-вот готово было произойти самопроизвольное облегчение. И однажды под утро, в полусне, когда он не вполне сознавал, он это или не он, и уж, конечно, не ставил перед собой никаких сознательных целей, а просто хотел прижаться потесней, все свершилось само собой, и Ляля поспешно, пока не проникло на диванную обивку, побежала застирывать алый герб его торжества, стараясь опередить поднимавшегося раньше всех для утренней пробежки подполковника Гизатуллина, а Иридий Викторович, ошалев от успеха, с идиотической улыбкой блаженства и благодарности промокал свое спасительное орудие газетой, а потом с обожанием и благодарностью взирал на запятнанный портрет своего патрона – постаревшего и облагородившегося с прежних пор Михаила Андреевича Суслова: пример диалектической спирали.
Счастье установилось на трех надежных китах: для государства – Верность, для старших – Послушание, для будней – Машинальность, – и дикая сельва, проклятая Механка отступает прочь, погружается в невидимые глубины, подобно Атлантиде, – продолжая, впрочем, время от времени тяжко ворочаться. Но ты не обращай внимания на подземные толчки, доносящиеся из преисподней, покуда можно, избегай глядеть в лицо жизни – этому подземному Вию с ногами, узловатыми и осыпанными землей, словно корневища дворового бурьяна, с лицом железным, будто продукция Механки, может быть, для преисподней-то и предназначенная.
И все же лучшую из Машинальностей дарует Послушание. Единственное счастье, доступное смертному, – жить не замечая, что живешь, все без единого исключения делая между делом, и где-нибудь под утро, тоже между делом, в полудремоте между двумя полными дремотами, как бы и не замечая, будто это вовсе и не ты, совершать вовсе не обязанности, а отправления, как и все отправления, довольно приятные, хотя и не слишком приличные, но этого можно и не замечать, если делать их между делом, не вдумываясь, не вглядываясь, а сразу же спуская за собой воду.
Иридий Викторович вначале опасался, что пиджак больше не прирастет к Лялиному телу, что воображение его все время будет заглядывать под покровы, отравляя единственно доступные смертному отдохно-венные отношения – товарищеские, но пиджак проглатывал супругу без остатка, и мысленно сконструировать под ним нагое женское тело было так же невозможно, как в целости и сохранности вообразить в утробе крокодила проглоченную им косулю. Чтобы ночная Ляля (впрочем, там она не имела имени) не возникала днем, нужно было заниматься этим в полной тьме между сном и явью, стараясь дышать только носом и в сторону, чтобы не обнаруживать несвежего ночного дыхания, а наяву разговаривать исключительно о необходимости подчинять личное общественному.
Соприкасаться наяву лишь общественными сторонами своих организмов мешала, главным образом, общая уборная. Лучше всего, когда уборная находится на улице, подальше от контроля, но коммунальный клозет – это все-таки тоже еще ничего: тоже невозможно доказать с полной определенностью, после кого именно остался дурной запах. Хотя догадки все же напрашиваются очень настойчивые. Еще в самом начале супружества Иридию Викторовичу пришлось войти в это заведение после Ляли, и потом понадобилась долгая борьба со своей памятью, оскорбляющей хорошего человека. Однако и самому оставлять подобные следы для Лялиного обоняния было также невозможно (а желудки их какой-то злой рок отрегулировал на диво синхронно), поэтому Иридий Викторович приучился вставать раньше всех в квартире, чтобы пропустить между собой и Лялей Гизатуллина и, если что, на него мысленно и свалить все последствия. Ничего страшного – вставать пораньше даже полезно для здоровья, особенно если при этом еще и пораньше ложиться.
Главное, чтобы все у тебя было как положено – тогда не страшны никакие неудобства. Да ты их просто-таки и не заметишь, если избавишься от индивидуального зрения, годного, как и все личное, лишь на то, чтобы вносить путаницу: пока Иридий Викторович был настолько мал и глуп, что вынужден был смотреть на мир собственными глазами, он видел его до того ослепительным и неисчерпаемо подробным, что до сих пор жуть берет, как бы нечаянно не всколыхнуть эту сверкающую галдящую Атлантиду – с ее Механками, Витьками, Толянами, Чанита-ми, саржами и стянутой кожей на беззащитной ноге... Насколько же безопаснее вместо до жути неисчерпаемых и неповторимых предметов видеть только их назначения-названия («головной убор»), ярлыки-этикетки – тогда и годы с легкостью летят по рельсам, лишь изредка подрагивая на стыках, а болотистые хищные заросли и мусорные свалки, именуемые жизнью, пролетают – благодарение старшим! – мимо, мимо, а все преисподнии погружаются все глубже, глубже, глубже...
* * *
Дни пролетали быстрее, чем прежде тянулись часы. Ляля забеременела. Иридий Викторович распределился на преподавательскую работу. «Кенгуру!» – лез в уши проклятый глас из преисподней, и Иридий Викторович утраивал заботливость. Неприличный уродливый живот объявлял налево и направо, чем они занимаются, – и выставлял Иридию Викторовичу положительную отметку по мужской полноценности. Роды, страх, что если Ляля умрет, то во второй раз ему уже будет не под силу завоевать место в шеренге таких, как все. «У нас сын!» – писала Ляля и просила прислать побольше ваты. Ей наложили швы на такие места, перед которыми содрогалось и падало ниц самое разнузданное воображение. Сынишку Антошку всей родней рассматривали голенького, притворяясь, будто ничего неприличного в этом нет, и даже мама приезжала притворяться, и притом исключительно похоже – ни на лоб, ни на декольте не ложилось даже самого слабого отсвета кровавого пламени: преисподняя временно закрылась, все было как положено.
Иридий Викторович вел занятия на «естественных» факультетах, а естественное – в противоположность искусственному (цивилизованному, планомерно организованному) – означает дикое, хаотическое, необузданное. И задача Иридия Викторовича была – ввести подопечных в русло социализма как высшей фазы разумной планомерности. «Естественники» от начала времен норовили свои жалкие подсобные познания и ремесленные навыки поставить выше... выше чего? Да выше послушания, сказал бы Иридий Викторович, если бы конкретность формулировок не считал (и совершенно справедливо) цинизмом и самомнением. Но в глубине души он был убежден, что в его занятиях важна не столько сумма знаний, номера партийных съездов и их резолюции, сколько воспитание зрелости граждан, заключающейся прежде всего в умении повиноваться без рассуждений – для их же всеобщего счастья, то есть Порядка, преодолевшего первозданный («естественный») Хаос. Потому-то формулы истории партии и научного коммунизма и не должны быть излишне тщательно обоснованны: это не послушание, когда ты повторяешь нечто такое, что представляется тебе истиной, – а ну-ка произнеси публично да с видом убежденности то, что считаешь (и всем это прекрасно известно) заведомой ложью! Если бы всякое додумывание не было цинизмом, а следовательно – самомнением, Иридий Викторович открыто признал бы, что для выработки гражданской сознательности надежнее всего было бы заставлять студентов пробежаться на четвереньках перед лекторской кафедрой, станцевать казачка или пропеть петухом с этой самой трибуны – социалистического амвона: это позволило бы еще надежнее выявить тех, кто слишком много о себе помышляет.
С заведующим кафедрой у Иридия Викторовича установились наиболее желанные для него отношения – отношения младшего и старшего, и в этой позиции Иридий Викторович, ежеминутно ощущая Доверие Старших, охотно сносил неудобства, положенные младшему: вечерние часы, дежурства и душеспасительные беседы в общежитии для выявления настроений и вылазок. Особых вылазок не было, хотя отдельные настроения и проявлялись, но в целом отношение к политике партии было здоровое – безразличное. Впрочем, зная свой контингент, Иридий Викторович старался и не заходить в те комнаты, где могли спросить про зарплату американского рабочего, про Солженицына или Чехословакию: все каверзники и умники были выявлены либо в прежних беседах, либо по сигналам коллег, либо на учебных занятиях, где они задавали каверзные вопросы про Троцкого и Учредительное собрание с единственной целью показать свой ум и поставить воспитателя в неловкое положение. Но влияние их Иридий Викторович умел нейтрализовать неотразимым вопросом Окуня: «А вы откуда знаете?»
И, разумеется, немедленно выяснялось, что никто ничего знать не может, ибо ни к источникам, ни к первоисточникам, ни тем более – это Иридий Викторович знал на своем опыте – к архивам прохиндеи и каверзники не были допущены. Правда, для верности Иридий Викторович все-таки еще и штрафовал их рублей этак на двести сорок, а тех, кто и после этого продолжал упорствовать в грехе, передавал в руки светских властей – в деканат, не испытывая при этом ни смущения, ни жалости: он только слушался, являясь всего лишь орудием высших сил. И заведующий кафедрой никогда не отказывал поддержать его ходатайство на ампутацию зараженного члена: лучше одному члену погибнуть, чем всему курсу быть ввергнуту в геенну огненную.
Заведующий кафедрой имел, в сущности, единственный недостаток – он носил фамилию Малафеев, которую Иридий Викторович никак не мог заставить себя выговорить и потому вынужден был иногда – потихоньку, съеживаясь – позаглазно именовать своего руководителя кличкой, сооруженной местными вольнодумцами из его инициалов – Эсэс (они и кафедру называли – Капэ – командный пункт – Эсэса). Эсэс жил сам и давал защищаться другим: через его Ученый совет караванами проходили гости из южных республик, на выходе обращаясь в кандидатов и докторов наук по партийному руководству всем на свете (земледелием, искусством, коммунальными услугами), а также по партийной борьбе с земледелием, искусством, коммунальными услугами, вернее, всевозможными проявлениями и вылазками в соответствующих сферах. Эсэс грозно, будто на танке, разворачивался у институтского крыльца на бесплатном инвалидском «Запорожце» (о его доходах с Ученого совета ходили легенды, уравновешивающиеся лишь легендами о его расходах на баб с коньяком), неудержимо накатывался по коридору, выбрасывая совершенно прямую, как у павловского солдата, правую ногу, и когда он обрушивался на нее, багровые складки, улегшиеся вокруг его неожиданно круглого ротика, подобно складкам вулканической лавы, тяжко содрогались (от робости перед ним в Иридии Викторовиче пробуждалось циничное личное зрение). Эсэс охотно орал на молодых сотрудников, но в трудную минуту всегда поддерживал и был, кроме того, крупнейшим специалистом по мелкобуржуазности, а также научным руководителем Иридия Викторовича по ее дальнейшему разоблачению. Только Верность хранила Иридия Викторовича от невольного почтения к совсем уже запредельной Верности, с которой мелкобуржуазные революционеры защищали интересы помещиков и капиталистов: помещики и капиталисты сажали и вешали их направо и налево, но эти Василии Шибановы, несмотря ни на что, продолжали объективно отстаивать интересы своих хозяев. Эта самоотверженность, по-видимому, и делала их особенно опасными.
Короче говоря, то самое послушание, доверие к старшим, которое мешало Иридию Викторовичу (стыдно – так стыдно) безмятежно наслаждаться любовью, – это же самое доверие спасало его от непосильных нагрузок на его податливую душу, вынужденную заниматься нейтрализацией и преследованием прохиндеев: благодаря Доверию он, повторяю, ощущал себя лишь орудием высших сил. Орудием, лишенным уступчивости и, что еще более важно, индивидуального зрения: оно видит столько подробностей, что из мира исчезает всякое подобие порядка, и вместо твердости, присущей ясности, в душе воцаряется хаос: Иванова сразу может оказаться не просто развязной диссиденткой, но и миловидной хохотушкой, немедленно бросающейся в слезы, чуть с нею в деканате заговорят потребовательней – у нее сразу обнаруживается и распухший нос, и больная мама в Каргополе, и др., и пр., и бог еще знает что, а Петров из циничного внутреннего эмигранта обращается в застенчивого тугодума, у которого проступают лоснящиеся штаны, простодушно вытаращенные глаза и фиолетовый прыщ, который, в свою очередь, так же неисчерпаем, как и атом. Конечно, конкретный анализ не следует подменять наклеиванием ярлыков, но если не закрываться от лавин подробностей, шагу не сумеешь ступить без тысячи колебаний: без отказа от собственного зрения не может быть ни послушания, ни доверия.
Доверие к старшим позволяло ему вполне безболезненно сносить и тесную зарплату, и тесную комнату, и очень уж неспешное продвижение по службе: наступит положенный срок – и высшие силы все исправят. По отношению к старшим – Доверие, по отношению к принципам – Верность, для светлого взгляда в будущее двух этих китов было довольно. Повседневной же опорой его духа – вкупе с Машинальностью – было ощущение «все как положено». Болезнь супруги, очередь в садик, скрипучая тахта для ночных отправлений, после которых следовало безотлагательно вступать в состязание с Гизатуллиным, трудности с публикацией диссертационных материалов – словом, все, чем люди тяготятся, служило для него источником тайной гордости: все у него, как у больших.
Приподнятая готовность, с которой он присоединялся к брюзжаниям на житейские темы, тонкому наблюдателю показалась бы даже странной. Обращало на себя внимание и застенчиво-радостное самодовольство, с которым он принимал участие в похабных мужских разговорчиках (и он – как все!), и внезапная пылкая гадливость, с которой он говорил о разных извращенцах (он боялся попасть в их число). Впрочем, презрение без малейших примесей вызывали только импотенты: «научная импотенция» – нет клейма оскорбительнее, – вот никто же не скажет «научный гомосексуализм» – скажут «двурушничество», которое презирают, только чтобы не завидовать. Двурушничество, как отчасти и гомосексуализм, клянут больше для демонстрации своей благонадежности, а презирается по-настоящему только слабость: ну-ка, кого больше презирают – садиста или какого-нибудь там эксгибициониста? Садиста еще, пожалуй, и уважают. Приятно, должно быть, мысленно произнести о себе: «Садист». Солидно.
Собирая материалы для диссертации, Иридий Викторович особенно остро ощущал себя таким, как положено, и только чтобы почувствовать это еще острее, иногда присоединялся к сетованиям вольнодумцев насчет того, что кто-то им «мешает работать», не дает печатать «правду» и тому подобному хвастовству, пока не понял, что это лишь лакейские сплетни за спиной хозяина-кормильца: только благодаря Верности хозяину ты перестаешь быть лакеем, а становишься Василием Шибановым. Не лакейство ли, работая над темой «Ленин в Польше», позволять себе такие, например, анекдотцы: на какой-то якобы «выставке», посвященной якобы ленинскому «юбилею», привлекла якобы общее внимание такая «картина»: на тахте сидит голая Надежда Константиновна, поглаживая голые же мужские ноги. Чьи это ноги, любопытствует публика, – Феликса Эдмундовича, отвечает автор.
А где же Ленин, удивляется публика. А Ленин в Польше, отвечает «живописец». Это ли не лакейство, я вас спрашиваю? Вдобавок безграмотное, противоречащее общеизвестным фактам и датам.
А когда люди, которым, благодаря Доверию Старших, дозволено передвигаться по всей территории социалистического лагеря, начинают рассказывать о новостройках от Монголии до Германии, что все это, мол, одно сплошное не то Купчино, не то Кириши, – это как? Как можно не понимать, что социализм в качестве высшего проявления планомерности и должен в борьбе со стихийностью распространять наилучшие, научно обоснованные стандарты всюду, куда ни ступит нога советского человека! И как можно перед тысячеликой стихийностью, сверкающей алчными глазами изо всех щелей, готовой в любой момент поглотить отвоеванный у хаоса уголок Порядка, требовать для нас, его главных носителей и, можно сказать, жрецов, какой-то там еще «свободы», а точнее – безответственности?! Ведь Управление, если вдуматься, лишь крошечный островок среди безбрежной Механки с ее Витьками, Толянами, котлованами...
Если всерьез – Иридию Викторовичу очень нравилось, что к архивам и спецхранам не допускают кого попало, – тем больше чести для избранных. Ему нравились эти взрослые хлопоты: составить ходатайство, подписать у треугольника (партком, профком, администрация), а когда получишь отказ даже с таким солидным документом – это лишь еще больше возвысит тебя в собственных глазах: если уж столь серьезные люди опасаются твоего глаза... Идти с ходата́йством в разные маленькие приемные обкома, куда-то дозваниваться, сидя в нетопленой гостинице, пока впустую текут дни командировки – когда же еще и почувствовать себя солидным человеком! Твоя значительность возрастает с каждым шагом по мере приближения – нет, не к легкомысленному «храму», а к солидной и ответственной канцелярии с ее атрибутами величия – скукой и бдительностью, и сердце особенно сладко замирает оттого, что встречает и осуществляет контроль не вдохновенная шевелюра ученого жреца, а седенький ежик гэбиста-кадровика. Хранитель научно-политических тайн подробно инструктирует, про что можно выписывать, а про что нельзя, и ты подходишь очень ответственно, чтобы оправдать Доверие Старших, но потом у тебя все-таки вычеркивают еще половину – здесь сидят умы совсем уж недосягаемой государственной вышины!
Вот печататься – это действительно серьезно. Но ведь есть же люди – и на факультете, и на кафедре, – которые ездят на все конференции и ежегодно печатают по три, пять, десять статей (пусть заметок, важно число) в институтских «Трудах». Терпение и труд, доверие и верность – и рано или поздно очередь дойдет и до тебя. Только не спеши урвать не по чину, без очереди – тогда не будет причин для недовольства. Недовольства начальством. А что этим умникам (прохиндеям) будто бы плохо оттого, что им не дают печатать какую-то там «правду» – это такая же рисовка, как все эти вопросики: а вы читали такую-то новинку? а вы смотрели такую-то постановку? – все это только чтобы красоваться, а не работать. Вот у него, Иридия Викторовича, никаких таких «новинок», никаких «постановок», никакого этакого «блеска», то есть хвастовства, – а материал для диссертации все растет и растет. Надежный, трижды профильтрованный, без неожиданностей.
Впрочем, одно неожиданное по крупности открытие он все-таки сделал. Собственно, он даже находился в двух шагах от того, чтобы внести уточнение в биохронику Владимира Ильича Ленина. Тему для расследования предложил Малафеев: в неопубликованных комментариях Ильина-Женевского к воспоминаниям Елизаровой-Книпович о Бонч-Бруевиче указывалось, что рабочий, застреливший городового в пятом году, и партиец, возглавивший рабочую депутацию к Ленину в двадцать первом году, был, по всей видимости, одно и то же лицо, а именно – Василий Изотов. Установить личность лица и его дальнейшую судьбу было особенно важно (впрочем, нам дорого все, что связано с Ильичом) в связи с обострившейся международной обстановкой, сделавшей особенно злободневными два ленинских высказывания (по поводу городового и по поводу депутации).
По поводу застреленного городового Владимир Ильич высказался в том духе, что очередным и главным лозунгом момента является поворот к коренной перемене по линии отхода от голой демонстрации и фразы, что объективно равняется усвоению некоторыми интеллигентиками и горе-революционерами архисерьезных уроков Парижской коммуны; по поводу же депутации – о необходимости систематически, упорно, настойчиво, терпеливо пропагандировать и агитировать всюду, где имеется в наличии пролетарская либо полупролетарская масса, и о том, что гвоздь положения заключается в подборе кадров и проверке исполнения, – тем важнее было установить, в чей конкретно-исторический адрес были произнесены эти исторические слова.
Иридий Викторович был отчасти вдохновлен, но отчасти и подавлен ответственностью поставленной перед ним задачи, но Доверие к Старшим все превозмогает. Ни его доверие, ни энергия (впрочем, это одно и то же) не были подорваны даже ядовитым пророчеством одного из умничающих (лакействующих) прохиндеев: «По биографии передового рабочего сейчас не защитишься. Роман «Мать» уже написан». При чем здесь роман – материал нужно подать в ключе работы партии по линии воспитания масс, а в остальном – сходство Василия Изотова с какими-то персонажами Алексея Максимовича доказывает лишь то, что великий пролетарский писатель действительно нужный и правдиво отображающий автор. Ну, а для серьезной научной работы черты реального Василия, как и все живое, были, конечно же, неприличны: детство в рабочей слободке – какой-то тогдашней Механке, с четырнадцати лет фабрика, ссоры – до драк – с мастером (всегда за правду, а не за деньги: из-за вечных штрафов Василий постоянно зарабатывал меньше всех), хорошие люди, разъяснившие, что беда не в плохом начальстве или плохих машинах, а в общественно-экономическом устройстве, что причина всех зол в неравенстве, а всякое неравенство – от частной собственности. Затем кружки в Орехово-Зуеве, Иваново-Вознесенске, тюрьма, речь, написанная образованными сокамерниками для рабочего – единственного до конца последовательного могильщика буржуазии, выученная им наизусть и вызвавшая непродолжительный общественным резонанс: «Кровь буржуазии заранее отмыта океаном народных слез!», ссылка, побег, кружки в Сормове и Самаре, Пятый год, каторга, чахотка, Семнадцатый год, кадетов и офицеров к стенке, хохлы в порядке общей дисциплины, арест комиссара и загадочная гибель военспеца-генштабиста, фабрики – рабочим, бюрократов – к стенке, представителя губкома – в тачку и за ворота, чистка, отчисление из рядов, «видно, за правдой надо к Ильичу стучаться!», зачисление обратно в ряды, хлебозаготовки, «костлявой рукой голода», трое кулаков в одном сортире – «или хлеб, или сожгем», обострение бдительности, выговор за спецеедство, сплошная коллективизация, дрыном по черепу, головокружение от успехов, на низовку, политодтелы при МТС, «с портфелей, а слесарит!», Тридцать Седьмой год, кровохарканье сквозь выбитые зубы, «много белых гнид в Восемнадцатом году недорасшлепали!», посмертная реабилитация, жалованье за два месяца. Сами видите: не избавившись от зрения, ни за что не придешь к положенным терминам, а следовательно, так и будешь погрязать в ползучем эмпиризме. Историческая наука (сказал бы Иридий Викторович, будь он хоть немного поциничнее) – это аппарат по переработке Хаоса в Планомерность, явлений в названия, предметов в этикетки. И Иридий Викторович был прирожденным историком. Превращать джунгли всех и всяческих Механок в прямоугольную сетку чистеньких улочек – это был не унылый служебный долг, а наизаветнейшая жажда его души.
Иридий Викторович систематически, настойчиво, терпеливо, кропотливо раскапывал все новые и новые крупицы изотовской биографии (немедленно вознося их из предметов в этикетки, дабы изничтожить их низкую земную природу), робко и страстно мечтая когда-нибудь уложить их пинцетом в грандиозный собор Ленинианы. Но пунктирную тропку его скромного героя никак не удавалось скрестить с сияющей магистралью вождя – приходилось напирать на то, что он мог видеть Ленина: ведь искать правды у Ильича Василий вознамерился 18-го числа, а рабочую депутацию Ленин принимал 21-го, так что, если учесть энергию Василия и их предполагаемое знакомство по пятому году... В обкоме эти доводы произвели впечатление, и областная газета «Путь к коммунизму» уделила целую полосу своему отчасти историческому земляку. Иридий Викторович проявил изрядное гражданское мужество, отстаивая многоточие в заключительной фразе, которая и сама-то проходила с большим трудом: «Яркая жизнь Василия Изотова оборвалась в тридцать седьмом году...» Это была первая диссертационная публикация Иридия Викторовича. Но для защиты требовалась еще одна, более серьезная, в которой не полагалось совсем уже никаких житейских событий и низменных предметов, имеющих объем, вес, цвет, – все это годится лишь для презренной беллетристики. Правила писания научных сочинений во многом основываются на недоговоренности и такте, равно как и правила приличий: будучи отлиты в точные формулы, они приводят к неразрешимым парадоксам. Так, приличия требуют уступать место хромому мужчине и беременной женщине – но кого из них выбрать, если они оба стоят перед тобой? Предусмотреть в уставе еще и степень хромоты и беременности? Попробуй расписать – и ничего, кроме конфуза, не получится. В жизни же такие вопросы решает такт – как и в науке: каждому ясно, что в серьезной работе не должны встречаться слова «щи» или «кровохарканье», даже с марксовым «сюртуком» лучше быть поосторожнее – спокойней, если уж припрет, упомянуть о «верхней одежде». Но сказать, что в научную статью никогда и ни при каких обстоятельствах не должны проникать никакие реалии, тоже нельзя. Сказать нельзя, но действовать нужно более или менее в этом духе.
Мысли тоже не должны быть чересчур конкретными: все конкретное мелко и опровержимо. Однако и руководствуясь самыми общими и бесспорными истинами, все-таки не следовало обнажать их, подобно наготе отца своего. Так, любые человеческие пороки – алчность, сласто– и властолюбие, трусость, фискальство – следовало именовать буржуазными, а противоположные им достоинства – пролетарскими, но при этом подводить последний итог (все плохое – буржуазное, а все хорошее – пролетарское) ни в коем случае не следовало. О любых дореволюционных напастях – неурожай, проституция, бездорожье, пьянство, война – полагалось говорить: «Эти проблемы могли быть решены только путем передачи власти в руки пролетариата и руководимого им беднейшего крестьянства», – но открыто заявлять, что надо не шить, пахать, учить и лечить, а только бороться... Упаси бог и подумать такое! Точно так же, владея диалектикой, можно было разгромить, распечь или отечески пожурить какого-нибудь Гельмгольца, Эйншейна или Моргана, не унижаясь до понимания ничтожных подробностей их жалкого ремесла, – но при этом даже под пыткой нельзя было признаться, что диалектическим методом подменяешь конкретный анализ.
Своим в ученом мире тебя сочтут только тогда, когда ты сумеешь тактично пользоваться неписаными правилами, не доводя их до грубой отчетливости воинского устава. Но главным критерием научности все же остается реноме того журнала, в который тебе удастся протиснуться (и тиснуться). Если, скажем, название журнала начинается словом «Труды», вопрос можно считать решенным. Но в институтских «Трудах» необходимо было лежать в очереди года три (сидя при этом на ста восьми рублях, то есть болезненный Антошка сидит без фруктов, стойкая Ляля ходит без зимних сапог). А диссертация, в сущности, была уже готова – сколько денег машинисткам переплачено! Но и сколько же хаотического, растрепанного материала удалось спрессовать в аккуратные кирпичики и разместить их на каких-то двух сотнях страниц: вся история пред– и пореволюционной России была нанизана на красную нить воспитующей и организующей роли нашей партии на примере В. Изотова (но без низких подробностей), начиная с ab, так сказать, ovo – и только в приличных терминах: идейные шатания и организационный разброд, только партия, руководимая передовой теорией, буржуазная или социалистическая идеология – середины тут нет, дряблость и трусость либералов, ленинская «Искра», II съезд РСДРП, сокрушительный удар по оппортунистам, за монолитную и боевую четко организованную и дисциплинированную революционную пролетарскую партию, диктатура пролетариата, III съезд РСДРП, высшая форма борьбы – организация вооруженного восстания, сделка царизма с буржуазией, Всероссийская стачка, IV съезд РСДРП, V съезд, разоблачение капитулянтской раскольничьей дезорганизующей тактики меньшевиков, столыпинская реакция, отпор ликвидаторам, отзовистам и троцкистам, февральская революция, апрельские тезисы, курс на перерастание, ни один отживающий класс не отдает власть без вооруженной борьбы, право наций на самоопределение не есть целесообразность отделения, самочинное устранение старых властей, введение контроля рабочих за фабриками, вырвать руководство в Советах из рук соглашателей, своим предательством сорвавших мирный путь развития революции, глубокий экономический кризис, распад и разруха, единственный выход – переход власти в руки пролетариата и беднейшего крестьянства, вместо буржуазной демократии для ничтожного меньшинства грабителей и тунеядцев – поголовное участие народа в управлении производством и распределением, мелкобуржуазная стихия, шатания на почве голода, рабочие от станка, крестьяне от сохи, «военная оппозиция», «рабочая оппозиция», фракция, платформа, «лицом к деревне!», «Шахтинское дело», укрепление бдительности, «двадцатипятитысячничество», взрыв энтузиазма, нарушение ленинского принципа добровольности, «О борьбе с искривлениями партлинии в колхозном движении», политотделы при МТС, в самой гуще колхозных масс, колеблющаяся фигура середняка, нарушение ленинских принципов взаимоотношений между партией и органами НКВД, вставшими над партией, в то время как именно партия должна была стоять над всем Божьим миром. Ну, а затем скороговоркой преодоление всех последствий и вступление в мир вечной безупречности (но без самоуспокоенности!).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.