Текст книги "Сон о Кабуле"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)
– Вскрываю перикард! – действуя ножницами, Гордеев разрезал пленку. Под ней обнажился сиреневый глянцевитый бутон. Сотрясался, наполненный соком, словно готов был раскрыться, превратиться в огненный мак. – Нервное сердце, боится, – Гордеев отдергивал пальцы, словно обжигался. – Вот он, проход осколка… Да успокойте его, успокойте! Не могу работать! Включите отсос!
Лариса протянула блестящую трубку, удалила натекшую кровь.
– Смотри, как шпарит! – Гордеев усмехался, подбирался пальцем под вену, стараясь ее ухватить. – Давайте готовьте канюли.
Подкатывали аппарат искусственного кровообращения, граненый хромированный шкаф с врезанным бруском хрусталя, в манометрах, циферблатах и трубах. Искусственное рукотворное сердце, созданное в помощь живому.
– Ритм доложите! – требовательным, измененным голосом требовал Гордеев.
– Сто сорок!
– Давление в артерии?
– Сто двадцать!
– Вы видите, начались экстрасистолы!
Это было похоже на стыковку самолетов в небе. Шла дозаправка топлива в воздухе. Медленно сближались громады. Чутко тянулись друг к другу, боясь ошибиться в касании. Малейший перекос и неточность, и в грохоте, истребляя друг друга, рухнут на полюс. Белосельцев чувствовал предельное напряжение момента. Работали десятки приборов. Человек в своей беззащитности был отдан приборам на откуп. Преданно, точно они сохраняли ему бытие. Память, дыхание, кровь, отделенные одно от другого, жили в проводах, на экранах, трепетали в стальных оболочках. Но в этой машинности ему чудились нежность, любовь. Совершалось великое чудо. Одна жизнь тянулась к другой, ослабевшей, готовой исчезнуть. Вселялась в нее, делилась кровью и силой, своим местом под солнцем, принимала в себя ее боль.
Хирург бесстрашно и мощно, ударом отточенных кромок, прорвал стенку аорты. Кровь, всклокотав, натолкнулась на сталь, устремилась в трубу. Минуя живое сердце, хлынула в насос. Заработал, задышал, мягко, бархатно, толкая алую жизнь. Живое сердце опало, притихло. Лишь слабо вздрагивало, как рыба, выброшенная на отмель, подымала свои плавники.
– Внимание, вскрываю сердце!
Гордеев сделал узкий хрустящий надрез. Просунул вглубь палец. Осторожно водил внутри, ощупывая сердечную полость.
– Подтверждаю диагноз… Вот он стоит… Приступаю к удалению осколка!..
Кривые блестящие ножницы погрузились в надрез. Рассекли сердечную мышцу. Ассистенты извлекли из груди и держали в руках пустое недвижное сердце. Хирург пинцетом, сделав легкий молниеносный рывок, извлек осколок. В первый раз обратился к Белосельцеву:
– Вот он, смотрите! Кусочек гранаты! – протянул на острие пинцета крохотный кристаллик металла. – Долой его!
Белосельцев смотрел на стальную острую искру, упавшую на стекло. На убитую смерть.
– Температура тела? – Гордеев действовал, приблизив к сердцу сияющий глаз. В руках у него появилась игла и нить.
– Двадцать четыре градуса…
Лишенный сердца, человек остывал, как жилище, в котором погасили очаг. Игла проникла в мышцу, тянула за собой тончайшую дратву.
– Сколько времени пережата аорта?
– Семнадцать минут.
– Начинайте его согревать!
Из сердца тянулись нити, как из крохотного ткацкого стана. Черные, белые. Ночи и дни. Хирурги-ткачи ткали его судьбу. Творили ему новую жизнь. Своей страстью и верой, жаждущей света душой Белосельцев желал – пусть это сердце, умерев среди ужасов, болей, воскреснет среди добра. Пусть в нем, воскрешенном, обретут свою жизнь другие, погибшие до срока сердца. Пробитые пулей. Разорванные пыткой в застенке. Оглохшие от страха. Утратившие веру и свет. Пусть в нем, воскрешенном, воскреснут.
Хирурги работали в страшном напряжении сил. У Гордеева на лбу выступил пот. Люди за пультами боялись оторваться от циферблатов.
Сердце, подобно светилу, выплывало из рук хирургов, погружалось в грудь. Его опускали в родные стихии, возвращали живую кровь. Над ним смыкали горячий сумеречный свод. И оно, уйдя в глубину, взошло в человеке.
«Обо мне, – думал Белосельцев. – О нас обо всех!.. Пройдем по страшным кругам, испытаем горчайший опыт, очерствеем душой, оглохнем от трат, но в конце, неизбежно, сквозь все потери и траты, откроется истина жизни. Из любви, добра, красоты. Ибо только за ней мы вышли однажды из дома и с ней вернемся домой».
Мальчик, открытый, лежал без движения с красным рубцом на груди. Белосельцев боялся дышать. Верил – кто-нибудь после с тихим смехом и шепотом станет целовать эту грудь.
Глава тридцать вторая
Обгоняя его, из ворот госпиталя с воем сирены вырвалась «скорая помощь». Крутя фиолетовой вспышкой, оседая в крутом вираже, помчалась в город. И первая мысль – кто-то снова гибнет от пуль. И вторая – о ней, о Марине. Он опять устремился к ней, испытал жаркое, нетерпеливое влечение. И опять его воля оказалась под воздействием внешних сил, искривлявших пространство, направивших его не к любимой, а в клокочущий грозный город.
Сеял мокрый снег. Вершин не было видно. Флаг на Дворце Республики отяжелел, чуть краснел в тумане. Кабул угрюмо шевелился в вареве снега, бензиновой гари, всплывал комьями отсырелой глины.
Метельный пустынный Майванд был перечеркнут цепью солдат. Косо, туманно падал снег, разбивался о блестящий асфальт. Солдаты-афганцы подняли воротники шинелей, опустили суконные наушники шапок, зябко переступали и ежились.
У райкома на липком тротуаре было людно, густо. В кепках, беретах стояли молодые люди, с неловко висящими на плечах автоматами, курили, дышали паром.
– Салям! И вы с нами? – поздоровался с ним молодой преподаватель университета, выталкивая красными губами ртутное облачко пара. – Третий день нет занятий. Университет закрыт. Профессора-буржуи объявили забастовку. Часть студентов пошла за ними. Другая часть здесь, с нами! – он повел глазами, и, откликаясь на его взгляд, теснее придвинулись юные лица, замерзшие, побледневшие, отражавшие вороненый Майванд, вороненые стволы автоматов.
В коридоре райкома было битком. Накурено, громогласно. Молодые и старые, простолюдины в чалмах и накидках, интеллигенты в плащах и пальто. И у всех на плечах новое, полученное недавно оружие. И у всех на лицах жестко-решительное, твердо-упрямое выражение. Белосельцев, вспоминая безликое буйство толпы, возрадовался этому осмысленному выражению отпора.
Вошел к секретарю райкома Кадыру, с порога нашел метины пуль в потолке. Секретарь райкома движением бровей остановил говорившего с ним человека, держащего пачку листовок. Кивнул Белосельцеву, указал на знакомый, замусоленный план.
– Вот рынок Баги Омуми!.. Вот Майванд!.. Вот Старый город!.. Эта часть оцеплена. Отсюда никто не уйдет. Мы идем по домам и ищем оружие. Ищем тех, кто стрелял. Кто напал на райком. Есть сведения, что где-то здесь существует подпольный склад по производству зажигательных бомб. Выступаем через десять минут!
– Белосельцев, здравствуй! – Достагир, едва узнаваемый, в тюрбане, укутанный в белые ткани, шагнул навстречу. Из складок просторных одежд на мгновение мелькнул автомат. – Ты видишь, иду в разведку. За мной пойдет отряд.
– Но ведь тебя многие знают в лицо, – Белосельцев рассматривал заросшее синей щетиной лицо Достагира. – Тебя обнаружат.
– Не забывай, я полгода провел в подполье. Кое-чему научился, – он извлек накладные усы. Прицепил. Сжал брови в угрюмую складку. Стал неузнаваем. Превратился в одного из афганцев, наводняющих рынок, сидящих при входе в мечеть. И опять при резком движении колыхнулась накидка. Глянул вороненый металл.
– Салям алейкум, товарищ Белосельцев! – Сайд Исмаил приветствовал его по-русски, лучился радушием, растягивал в улыбке сиреневые губы. Придерживал на груди красный раструб мегафона.
– Он, как всегда, без оружия, – недовольно сказал Достагир. – Если бы армию вместо автоматов вооружить мегафонами, то поднялся бы такой шум, что путчисты в испуге разбежались.
– У путчистов были мегафоны зеленого цвета. А мой мегафон красный, – улыбался Сайд Исмаил. – Путчисты говорили зеленые слова, а я красные. И мои слова победили.
– На выход! – громко произнес Кадыр, выходя из кабинета, и все, кто был в коридоре, шумно повалили на улицу.
Снег перестал, и Майванд блестел наподобие оружейной стали, отражая солдатские цепи. Подкатывали тяжелые туристские автобусы с зеркальными стеклами и цветными наклейками. Но вместо праздных пресыщенных туристов виднелись афганские солдатские шапки, суровые лица, стволы автоматов. Белосельцев видел, как из автобуса ловко и грациозно выпрыгивают женщины. Мелькнуло знакомое красивое лицо дикторши телевидения, ее черно-синие волосы.
– А женщины здесь зачем? – спросил Белосельцев.
– Операция, – сказал Сайд Исмаил, – пойдут дома с нами. Мужчина нельзя в женский часть. Мусульманский обычай нельзя. Эти женщины, члены партии, пойдут искать в женский часть.
Его слова заглушил налетающий трескучий вихрь. Низко, под кромкой туч, над Майвандом прошел вертолет с красной афганской эмблемой. Выплюнул пук листовок. Они рассыпались, кружили в сыром льдистом воздухе, падали в районы трущоб. Несколько белых квадратиков упали на Майванд, белели, прилипнув к асфальту.
Строились на тротуаре перед узкими щелями, уводящими в Старый город, в глинобитные скопища. Там, притаившаяся, ждущая облавы, пряталась жизнь. На грязной белой стене витиевато, вразлет, было написано углем: «С благословения Аллаха начинаем исламскую революцию Афганистана», и рядом свежие дыры от пуль.
«Иероглифы контрреволюции», – подумал Белосельцев, глядя на курчавую надпись. Какой-то партиец перехватил его взгляд. Поднял обломок кирпича, перечеркнул черную надпись красной чертой.
– Пошли! – Сайд Исмаил первым шагнул в скользкий, сочащийся влагой проем, поднося к губам мегафон.
Металлический, пружинный, возвышающийся до звона голос понесся в закоулки, в подворья, в гнилые чердаки и подвалы, пронизывая доски, ветхую глину, ржавую жесть. И следом за взьшающим красным раструбом растянутыми цепями, втягиваясь в проулки, пошли отряды, заглядывая в темень углов, держа на весу стволы. В оконце за грязным стеклом на мгновение возникло и отпрянуло испуганное худое лицо.
Засунув руки в карманы, подняв воротник пальто, Белосельцев шел за афганцем, одетым в бронежилет. Старался не поскользнуться на жидких потеках, на зловонных ручьях нечистот, на рытвинах, полных тухлого снега. Сгибался под низкими стрехами, ступая твердо и точно, проходил мимо темных глухих проемов с резкими сквозняками, из которых вот-вот брызнет выстрел. Мгновениями возникал острый страх, чувство близкой опасности. Хотелось вернуться на открытое пространство или вжаться в тесную нишу, стать невидимым. Но звенел и рокотал мегафон, звал вперед металлический голос, солдат с карабином поправлял неудобный, съехавший на бок жилет. И больная мгновенная мысль: «Неужели это я, вбегавший когда-то в московскую милую комнату, полную янтарного солнца, и бабушка подымала ко мне свое чудное, осчастливленное моим появлением лицо?… Я иду теперь в мегафонном надрыве в древних трущобах Кабула?…»
Выстрелы. Топот сапог. Жалобные тонкие вскрики. Прикладом сбивают замок. Щепки от ветхих дверей. Кого-то ведут под конвоем. Дуло к сутулой спине. Кануло. Идет операция.
Подворотня, как гулкий кувшин. Темная ниша в стене. Сидящий босой старик с бельмами на глазах. Двигает мелкие четки, беззвучно читает молитвы. О хлебе, о добре, о счастливом согласии в доме. Солдат с разбитой губой дернул ремень карабина, сплюнул кровь в снег. Кануло. Идет операция.
Топится хлебная печь. Хлебопеки катают тесто. Лепят к горячим стенкам. Извлекают горячие, пышущие жаром лепешки. Длинная смиренная вереница в ожидании хлеба. Девочка в красных обносках бежит босиком по снегу, прижимает к груди укутанную в тряпицу лепешку. Студент с винтовкой погладил ее на ходу. Кануло. Идет операция.
Белосельцев двигался в извилистом тесном желобе, влекомый цепью вооруженных людей. Погружался в толщу неведомой жизни, обступившей его пугливо, взиравшей изо всех подворотен. Казалось, в искривленном лабиринте запутанного, повторяющего себя многократно пространства остановилось время. Он не знал, как долго он здесь, час или целый день. Где Майванд, где отель. Как выбраться обратно из этих закупоренных глиной горловин. Он оказался на иной планете, с иным, неземным ландшафтом, иной атмосферой, в которой обитала неземная жизнь, рожденная на иной, неземной основе. Соприкосновение с этой жизнью сулило опасность, заражение незнакомой инфекцией, болезнь крови и психики.
Просевший гнилой потолок в домах. Липкий пол. Холодный очаг. Тесно, по-овечьи сбилась семья. Худой, с покрасневшими глазами хозяин, с шелушащимся от экземы лицом. Две женщины в паранджах. Гурьба немытых испуганных ребятишек. Недвижный старик на полу, заваленный грудой тряпья, то ли живой, то ли мертвый. Зияющая обнаженная бедность, голь, усиленная видом жестяного корыта, пустого распахнутого сундука.
– Нету у нас оружия, – уныло говорил хозяин. – Нету у нас ничего. Третий день нету хлеба в доме. Рынок закрыт. Дуканы закрыты. Не могу на хлеб заработать.
Сайд Исмаил обошел комнату, заглянул в пустой сундук, выходя, задел корыто, и оно жалобно простонало. Белосельцев чувствовал глядящие вслед глаза, не понимая, что в них. Испуг. Нелюбовь. Зов о помощи. Или тусклое тупое смирение, готовность ко всему, даже к смерти.
Из соседнего двора выводили задержанного, подталкивали, понукали. Он торопливо ставил в грязь разъезжавшиеся калоши, затравленно озирался. К нему с яростным криком рванулась женщина в зеленой засаленной парандже и маленький желтолицый мужчина в тряпье. Охранники их отгоняли, преграждали путь автоматами.
– Куда сына увел? – выкрикивал маленький хазареец, хватая задержанного. – Два дня нету сына! Люди видели, как ты сына увел!
Белосельцев вспомнил толпу, мальчик в красной рубахе скачет, сжимая рогатку. Детская рогатка среди груды трофейных винтовок. Детское обнаженное тело с красным шрамом на операционном столе.
– Будь ты проклят! – кричал хазареец. – Сына отдай! Секретарь райкома Кадыр стоял перед маленьким седым стариком.
Монгольское желтоватое лицо круглилось яблочками щек. В запеченных веках мерцали глазки. Пушились нитеобразные усы, прозрачная невесомая бородка. Морщинистый лоб был стянут черной шиитской повязкой. Кадыр развернул перед ним план района, выспрашивал, теряя терпение. Тут же стоял Сайд Исмаил, устало опустив мегафон.
– Старейшина хазареец, – объяснял он по-русски Белосельцеву сорванным голосом. – Самый главный. Что скажет, то будет. Не скажет, не будет.
– Где спрятаны бомбы, – допытывался у хазарейца Кадыр. – Их делают враги. Враги хазарейцев, враги всех кабульцев. Эти бомбы, если мы их не найдем, полетят в бедняков, полетят в дуканщиков, полетят в мулл. Мы пришли с оружием, но наше оружие не против бедняков, а против богачей, спрятавшихся под одежду бедняков.
Старик спокойно, бесстрастно смотрел в раскрытый план. Был похож на игрушечного истуканчика. Шевелил маленькими губами, раздувал волокна усов.
– Нету бомб, – сказал старейшина. – Пока здесь будут твои люди с оружием, дуканы будут закрыты, пекарни будут закрыты, мечети будут закрыты. Пусть твои люди с оружием уйдут, и тогда мы пойдем в дуканы и купим хлеб. Пойдем в мечеть и будем молиться.
– Знает, – тихо сказал Сайд Исмаил. – Хитрый старик. Все знает, не хочет показывать.
Кадыр спрятал план, отошел. Снова вереница людей ощетинилась оружием, медленно двинулась по дворам. Сайд Исмаил прижал к губам мегафон. Как трубач, гудел металлически-страстно.
Белосельцев больше не пугался темных углов и подворий, не думал о выстреле в спину. Отовсюду смотрели на него голодные, темные от страха и ожидания глаза. Все живое жалось, теснилось, торопливо уступало дорогу, стремилось занять как можно меньше места, плотнее прижаться к стене. Из дыр, из разбитых окон, из трещин и проломов смотрело горе. Он очутился в недрах огромного непроходящего горя, которое, казалось, стекало сюда столетиями, в эти трущобы и ямы, стояло, как темная гнилая вода. Он тяготился своей добротной непромокаемой обувью, непродуваемым кожаным пальто, сильным сытым телом. Даже болью и состраданием своим тяготился, не сопоставимыми с окружавшим его, остановившимся и онемевшим горем. Не умел откликнуться на эту беду немедленной помощью. Откликался только страстным молитвенным ее отрицанием, желанием ее одолеть, развести руками, разобрать эти глиняные смердящие саркофаги, открыть их свету и воздуху.
«За этим вышли на тусклый Майванд… – думал он. – Для этого нацепили на себя автоматы, орем в мегафоны, глядим воспаленно на все стороны света. Чтобы после всех революций, после всех облав, перестрелок глянули чистые, не ведающие страха глаза той девочки в красных обносках…»
Так думал он, шагая за солдатом в бронежилете, с разбитой губой, кашляющим кровью на землю.
Проделав путь по Старому городу, они вышли опять на Майванд, заметенный снегом. Солдаты грузились в автобус. Дикторша телевидения в черной замше, испачканной известкой, кивнула ему. Уводили задержанных, подгоняя их автоматами.
Подкатила военная легковушка. Сквозь заляпанные стекла виднелись тусклые лица, автоматы. Среди кожанок и тужурок сидел кто-то в белом, бородатый, сжатый со всех сторон.
«Арестованный», – подумал Белосельцев. Однако по тому, как предупредительно и поспешно охранники растворили дверцы, протянули вглубь руки, помогая выйти сидящему, по тому, как Кадыр заторопился к машине, не угрюмый, не хмурый, а в кивках и улыбках, Белосельцев понял, что ошибся. Из машины, подхватывая полы белой рясы, острой седеющей бородой вперед, вылез мулла.
– Достопочтенный Анвар Ахмат, – сказал ему Кадыр, – мы высоко ценим ваш патриотический поступок и подвиг, ваше согласие заменить собой убитого Салима Сардара. Мы ждем, что вы пойдете в мечеть и скажете людям, что не надо стрелять друг в друга. Кабулу нужен мир, а не танки, нужен хлеб, а не кровь. Когда говорил достопочтенный Салим Сардар, его слышали во всем Кабуле, слышали в Герате и Кандагаре. Враги его тоже слышали, поэтому и убили. Мы выставим у мечети караул, дадим вам охрану. Скажите жителям Кабула слова добра и мира.
– Мне не нужна охрана, – тихо сказал мулла. – Меня охраняет Аллах. Я очень болею, у меня простуда и жар. Когда я узнал, что убили достопочтенного Салима Сардара и Центральная мечеть на замке, я встал и приехал. Откройте мечеть, и вместе с народом мы будем молиться о ниспослании мира. Коран написан не кровью, а слезами любви.
Мулла закончил разговор с Кадыром, величаво кивнул. Одолевая слабость, постарался выпрямить спину. Выкатил грудь. Уложил на нее седеющую, серо-железную бороду. Двинулся медленно по пустому Майванду, раздувая белые одеяния, туда, где над крышами, пропадая в тумане, голубел минарет.
Еще отъезжал автобус, набитый арестованными и конвойными, еще лежали на столе отобранные при обысках агитационные брошюры и членские карточки с зеленой эмблемой, а бюро райкома собралось на свое заседание, посвященное проблеме торговли.
Секретарь райкома Кадыр сидел за столом под портретом Бабрака Кармаля и делал сообщение членам бюро, многие из которых еще не счистили с обуви грязь, налипшую в Старом городе. Лежали кругом автоматы, как черные маслянистые семена, выпавшие из огромного подсолнуха.
– Пусть классовый враг, забившийся в норы, царапает себе от горя лицо! – говорил секретарь. – Пусть грызет железо своих автоматов и гранат! Они не принесли ему счастья. Они не привели его во Дворец Республики, в министерства, нахлебзавод, на радиостанцию. Народ, пошедший за мусульманским флагом, которым размахивал враг, увидел, что за флагом окровавленный нож. За этим флагом нет хлеба, нет дров, нет мирных очагов, а только горящие дома, убитые дети. Но враг не убежал, не исчез, он сменил себе шкуру. Он больше не барс и не волк, он змея, он крыса. Он больше не кинется в открытом прыжке, а будет проползать потихоньку, прогрызать дыры, жалить, кусать за ноги. Вы видели, что все дуканы закрыты? Видели, что не снят с дуканов ни единый замок? Замок на дукане – это замок на дверях, ведущих в революцию. Люди приходят к дукану купить себе рис и чай и видят замок. Шепчуть друг другу, что при новой власти они не могут купить своим детям лепешку, старикам горстку чая. Значит, это не их власть. Дуканщик приходит открыть дукан, а враг показывает ему нож, и замок остается висеть. Дуканщики шепчут друг другу, что при новой власти они не могут заниматься торговлей, значит, это не их власть. Вот почему сегодня, когда мы потушили пожары, арестовали провокаторов и убийц, мы начинаем борьбу за дуканы. Пусть каждый член партии прямо отсюда идет в дукан, с автоматом в руках встанет у прилавка, защищает торговлю, защищает дуканщика, защищает революцию. Революцию делают пули. Революцию делает слово. Революцию делает хлеб. Сегодня вечером мы идем в беднейшие хазарейские кварталы раздавать бесплатно муку.
Свежие дыры от пуль белели над головой Кадыра. Его красноречие, свобода изливавшихся слов возвращали Белосельцева к той давнишней русской поре, когда политический тезис был ярко окрашен страстью и эта страсть в любую минуту могла быть оборвана пулей.
Бюро закончилось. Партийцы снова разбирали оружие, шли в торговые ряды защищать дуканщиков. Сайд Исмаил собирался на Грязный рынок агитировать торговцев. Белосельцев пошел вместе с ним.
Ехали по Майванду. Чуть потеплело, проглянуло солнце. Появились нечастые люди. На улице все дуканы были закрыты. Только один-единственный торговал. Дуканщик в полутьме лавки ставил гирьки на медные чаши, сыпал рис, отвешивал чай. Перед ним длинно завивалась очередь. В ней терпеливо, с кульками, стояли бедняки в долгополых лохмотьях и служащие в черных пальто. Все ждали своей горсти риса, щепотки чая, следили за медными чашами. Рядом с дуканом, настороженный и зоркий, стоял автоматчик.
По проезжей части, теснясь к тротуару, быстро шла, почти бежала процессия. Передние на плечах, держась за короткие точеные ножки, несли кушетку. На ней, закутанное, белое, лежало тело. Встряхивалось, колотилось, готовое вот-вот скатиться. Погребальная процессия пугливо выносила из Старого города мертвеца, быть может, одного из недавно убитых. Белая, укутанная в кокон, неживая личинка, которую торопились до захода солнца погрузить в каменистую могилу на вершине горы, откуда открывался вид на туманный, невнятно мерцавший Кабул.
До путча Грязный рынок кишел горячей многоликой толпой, будто вывалили посреди Кабула огромную груду ящиков, досок, жестяных коробов, скрепили глиной, гвоздями, стянули веревками, прокоптили, размалевали красками, понавесили вывесок, пустили ввысь дымы жаровен, раскатали в сумрачных лавках огненно-яркие ткани, посадили во все углы сапожников, жестянщиков, брадобреев. Лязг, звяк, гомон, визгливая музыка. Толчея лотков. Банки с корицей и тмином. Горы апельсинов, орехов. Нуристанские, из нержавеющей стали ножи. Гератское лазурное стекло. Туркменские ковры. Выращенные на особых землях, на особой воде, под особым солнцем кандагарские гранаты, напоминающие мятые церковные купола. Длиннолицый узбек торгует лезвиями, парфюмерией. Маленький желтолицый хазареец, надрываясь, несет литой тюк. Индус в сиреневой твердой чалме насыпает пряности. Гончарно-красный худощавый пуштун держит шкуру горного барса, добытого меткой охотничьей пулей. И над всем – синий купол Центральной мечети Пули-Хишти, зеленый ствол минарета.
Сейчас рынок был заколочен, повсюду висели замки. Из клетушек выглядывали осторожные дуканщики, и слонялись, колыхались бездеятельные унылые люди.
Сайд Исмаил ступил в пределы рынка, углубился в торговые ряды и, подняв мегафон, словно охотничий рог, начал вещать.
Первые вибрирующие, задыхающиеся слова агитатора. Будто ударила по лоткам, жаровням, зеленым изразцам мечети накаленная сила и страсть. Обугленная, пробитая пулями, зовущая живая душа вылетела к толпе, и толпа, дрогнув, отрешившись от хлеба и денег, оглянулась на ее клекот и зов.
– Жители города Кабула!.. Соотечественники!.. К вам обращается партия, армия и правительство Афганистана!.. – Белосельцев, стоя рядом с Саидом Исмаилом, чувствовал, как вся его плоть превращается в звук, в проповедь, излетает сквозь раструб мегафона вихрями бесплотной энергии. – Враги афганского народа, агенты американского империализма и сионизма, пытаются уничтожить нашу свободу, льют нашу кровь, посылают в нас пулю за пулей…
Толпа обступала его гуще, тесней. Поворачивала к агитатору лица, обращала глаза. Верящие. Неверящие. С шатким колебанием веры. С ненавистью. С желанием понять. Отрицавшие. Глядящие сквозь прицельную сетку. Медленно ведущие крестовидную паутинку прицела по жарким говорящим губам с проблеском белых зубов. По его рубашке, плащу, останавливаясь на дышащей груди под колоколом мегафона. Белосельцев со страхом ожидал, что раздастся выстрел. Молил, чтобы он не раздался.
– Соотечественники, не верьте врагам революции!.. В эти трудные дни партия, армия и народ едины!.. В единении, братстве мы начнем возрождение Родины!..
Белосельцев наблюдал, старался запомнить. Тихий индус в дверях лавчонки в малиновой, крепкой, как ореховая скорлупа, чалме. Маленький желтолицый хазареец с пустым мешком на плече. Костлявый долголицый узбек с набрякшими, как темные сливы, подглазьями. Чернобородый пуштун со скорнячным ножом. И над ними, заслоняя столб минарета, лицо агитатора, открытое взорам и пулям.
– Граждане города Кабула!..
Из соседней харчевни тянуло затхлым. Изрезанные ножами столы. Засиженная мухами картина мусульманского воина. Открытая дверь в ночлежку. Железные кровати с ворохами нечистых одеял. Отдернутая занавеска в клозет. Разбитый кувшин, загаженный пол. И в эту нищету и убогость, в вековечный недвижный уклад, отрицая его и круша, вонзались слова агитатора о другой, небывалой жизни, о братстве, о любви, красоте. Казалось, из лица его светит прожектор. И все, кто ему внимал, хотя бы на миг загорались ответным светом.
Сайд Исмаил умолк, тяжело дышал. Толпа расходилась, возвращалась к своим лоткам, мешкам, горсткам риса, уже о нем забывая. А он, отирая блестящий лоб, провожал их глазами. Надеялся, что слова его не напрасны, что каждый унес хоть крупицу его веры и страсти.
Они ехали по улицам, наблюдая, как неуловимо, подобно летящей границе света и облака, давая все больше простора солнцу, на глазах оживает город. Открываются магазины и лавки, опадают замки, отворяются ставни, становится шумней, многолюдней. Почти исчезли транспортеры и танки, уступая место толпе и машинам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.