282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Станюта » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 25 мая 2015, 16:54


Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Мама, сходи, – тихо сказал Мишуша бабушке через минуту. И та сходила. А возвратившись, только вздохнула:

– Слова не скажи…

– А что ты ей сказала? – спросил Мишуша.

– Ничего. Не дала рта раскрыть. Всю жизнь такая… Может, и сломала себе жизнь, сама, еще тогда… Мальчик – так надо было ему батьку. Все ж таки, что ни говори…

– Наверно, да.

– Ладно, хоть целые после войны остались. Не нам бога гневить… Теперь вот только и живи, кто жить остался. Ты тоже целый, боженька меня услышал.

– Целый… – Мишуша сухо зашуршал спичечным коробком.

– … и Юрка. Двое мужчин все ж таки…

Потом он лег, глаза уже слипались. Прохладно пахло свежей наволочкой и зеленой елкой – детством. Все голоса, он слышал, снова собрались и были вместе, мамин голос – тоже.

Он о чем-то еще собирался думать, но ничего не получалось. И только сонно сам себе сказал: «Вот моя мама… Вот мама Мишуши – бабушка… У бабушки тут сразу – дочь и сын…» Он засыпал и словно из далекой детской жизни смотрел на всех, сидящих у стола. Он видел маму, бабушкину дочь, в новеньких легких туфлях. Дочь бабушки была красивой, молодой.

Глава четвертая

Студенческая аудитория; идет экзамен. Окна открыты. Солнечно. С улицы залетает тополиный пух.


– Переходите, пожалуйста, ко второму вопросу, – сказал Юхневич и, обернувшись на нерешительный скрип приоткрывшейся двери, вышел из-за стола.

Тут нужно было быстренько решаться: или сию минуту выпустить несколько блоков общих фраз, даже не маскируя их нахальства и убожества, или же выдержать паузу, не суетиться, подождать Юхневича, а вот потом уже как бы и сбиться, спутать и размазать, будто забылось все, кроме той сцены с яблоком…

Доцент Юхневич доверительно шептался с кем-то у открытой двери и протирал платком стекла очков. Здесь, в аудитории, уже вовсю шуршали, шелестели и кто-то горячо и зло шипел. «Вернется – а мне есть с чего начать, по крайней мере», – подумал он, вяло отметив, что вот и не пришлось решаться ни на что, само все как-то вышло. И даже хорошо: он честно, вежливо молчит, интеллигентно ожидает собеседника, когда другой бы, может, лопотал, бубнил в пространство, рассчитанно коря этим своим старанием экзаменатора, отвлеченного на минуту от стола. «Нет, только так: и благородно, и тактично. Кто-кто, а уж Юхневич это сразу же поймет».

Он так легко и быстро проиграл в уме все варианты, на ход вперед, что даже успокоился немного.

Пришел Юхневич.

– Извините… Продолжайте.

Он начал и израсходовал все заготовленное гораздо быстрее, чем рассчитывал. Продолжать было нечего, нечего было и путать. До своего единственного козыря, до сцены, где Вильгельма Телля заставляют стрелять из лука в яблоко на голове у сына, было безнадежно далеко – как и до благополучных, со стипендией, летних каникул, которые могли бы начаться сразу за дверью этой аудитории. Провалилось все.

Он посмотрел на Юхневича – тот опустил глаза. Мучительно помолчав, он посмотрел опять – его удивило, что лицо у Юхневича стало растерянным, в нем чувствовались и смущение, и неловкость. Это уже было как тень запретной, незаконной, но спасительной надежды: сразу же вспомнилось все то, что понимали они о Юхневиче давно, с начала курса. А именно, что этот старый человек не просто робок и застенчив, но как-то неправдоподобно добр.

– Простите… Вы читали «Вильгельма Телля»?.. У Шиллера, – не то спросил, не то испуганно напомнил, о чем речь, Юхневич.

Это его «у Шиллера» было, по правде, уже лишним. Хотя… «Он думает, что мне уже вообще не выплыть». Ему канат бросали – надо было брать. Он попытался:

– Главный герой у Шиллера – свободный человек, охотник… Отличнейший стрелок…

Но не было путей к той сцене с яблоком, не было к ней мостков, он даже жердочку не перекинул.

Теперь к единственному шансу на стипендию ломиться надо было напрямик, не прячась, не виляя в околичностях, переть открыто, без коротких перебежек.

«Вильгельма Телля» он к экзамену не прочитал, кто-то ему рассказывал немного…

– Его заставили стрелять из лука в яблоко на голове у сына… Юхневич кашлянул, дотронулся до узелка засаленного серенького галстука и пододвинул к себе ведомость. А он поймал себя на том, что ко всему уже стал тупо-безразличным, и, спохватившись, сделал вид, что волнуется и переживает, но перегнул: авторучка в стиснутых пальцах переломилась, потекли чернила. Юхневич посмотрел на него кротко, беззащитно. Сказал:

– Вы, собственно, вначале отвечали хорошо… И на коллоквиуме, помню…

Он на коллоквиумы не ходил, но ведь не поправлять же было. Дальше все сделалось уже как-то само собой. Он только чуть не встал раньше, чем нужно. Потом предупредительно и в то же время стараясь не лебезить, подал Юхневичу зачетку. Все остальное, что он мог дать ему почувствовать – досаду на свою якобы случайную забывчивость, понимание его умной непридирчивости, свою воспитанность и что-то там еще, неясное и самому, – все это он постарался вложить в «до свидания». Юхневич вскинулся в ответ с живой признательностью человека, с которого сняли наконец груз неловкости. И получилось так, будто обмен их вежливыми «до свиданиями» и есть то главное и самое приятное, ради чего все началось и шло.

– Ну что, Юра? Ну что?.. – его уже держали за руки обе Талейки, Дина и Лариса, а от окна впивался острым взглядом еще не сдавший, карауливший свой час, бледнющий Дорогавцев.

– Четыре?! – закричал тот с мукой в голосе, уже не в силах, видно, больше ждать.

– Да, еле проскочил…

Талейки облегченно охнули. Губы у Дорогавцева чуть дернулись в нервной, завистливой улыбке, он барабанил пальцами по мутному стеклу.

…Пока искали друг друга на лестницах, пока сговаривались, прошло с полчаса. Когда вышли, было, наверное, около семи, но солнце стояло еще довольно высоко. Пахло нагретой за день листвой, пыльным асфальтом. На тротуаре тихий уже ветерок мягко сметал ленивый тополиный пух, катил его веретенами к стенам.

Он вспомнил, что теперь самые длинные дни в году, хотел сказать, но говорили вразнобой, никто никого не слушал. Все было очень хорошо, легко и пусто, и что-то еще ожидалось и мерещилось, а вечер не спешил – не наступал, хотя уже был вечер. Когда купили в гастрономе все, что нужно, стало заметно вдруг, как все устали и издергались за этот день. Но во дворе у входа в общежитие опять повеселели.

Он дал себе слово вернуться домой до темноты.

На Ленинградской фонари сонно светили мутным желтоватым светом. Впереди торопливо, словно спохватившись, постукивали чьи-то каблучки. Он понял, что на последний автобус надеяться нечего и что дома снова не миновать объяснений, – даже сегодня, когда все кончилось так хорошо. «Главное, чисто проскочил, – подумалось опять с приятным облегчением. – Не то, что год назад. Тогда вся летняя стипендия накрылась…»

Обрывки не то мыслей, не то просто разговоров кружились в голове и путались. Потом вдруг вспомнился Юхневич. «Он же меня стеснялся… Да. И себя тоже… Ну так и что? – вышагивал он дальше. – Ну и что?» Слабая тень досады промелькнула, он отогнал ее – об этом не хотелось думать.

Так он и думал, и не думал, шел себе и шел, и вдруг уперся в свою улицу: здесь было все разрыто. Высились насыпи, а между ними протянулась глубокая канава, белели хрупкие дощатые мостки. Просто не верилось, что за день можно вот так разворотить и вздыбить улицу, даже работая с пожарной быстротой, без передышки, и не ломами кроша асфальт, как черный лед весной, а прошивая его, с грохотом, отбойным молотком, чтобы снимать широкими пластами. И в первую минуту даже было чувство, словно бы он здесь больше не живет, может, и не жил раньше, – такой чужой предстала эта улица, так изменилась, не сопротивляясь, не упорствуя, – наоборот, будто с готовностью открещиваясь от себя, стараясь не напоминать о себе прежней не то чтоб одному ему, но даже этим темным окнам, хотя они уже закрыли на нее глаза, погасли на ночь.

Он пробирался вдоль стен, по узкой полоске сохранившегося тротуара, песок и мелкие камни громко хрустели под ногами, а впереди, слева от фонарного столба, уже виднелись черные пики давно разбитых железных ворот перед их двором. И вот он мог бы даже слово дать, что и ничуть не удивился, когда, едва успев подумать, что просто так сегодня все не кончится на этой улице, – он ухватил вдруг слева, краем глаза, какой-то странный свет в одном окне. Это было окно магазинчика, где скупались от населения «золото, серебро, драгоценные камни и часы» – и куда из всего этого приносили разве что одно ржавое старье с давно остановившимися стрелками. И свет в окне, мелькнув только в пределах шага, тут же задернулся, как шторой, теменью соседней низкой арки.

Он нерешительно остановился, потом шагнул назад и стал напротив двери. Она была открыта. Узкий коридор угадывался в слабом свете, шедшем из-за перегородки, и там, за ней, слышались женские голоса.

За магазинчиком этим уже года два присматривала ночная сторожиха Степанида, одинокая старая женщина, жившая в этом же квартале. По ночам она неподвижно сидела на табурете в углублении перед дверью с массивной скобой и висячим замком. Днем же зачастую бывала навеселе и тогда ходила по дворам, ругаясь с детьми, а те ее дразнили кличкой «тёрло-в-горло» и радостным воем отвечали на каждое ее проклятие, из которых чаще всего гремело: «Соль вам у вочы, деркач у зубы, тёрла ў горла!..» Стоя теперь у дверей ночной службы Степаниды, он как о чем-то оправдывающем ее подумал, что ведь ни разу еще не было слышно, чтобы на дежурстве у нее что-нибудь случилось. «Сразу бы знали все», – сказал он про себя и сдвинулся чуть в сторону от двери, к окну.

Там, за стеклом, в глубоком, как колодец, помещении, горела свеча. Желтый язык ее коптил. Видно было крупное, грубое лицо Степаниды: серая прядь волос падала на щеку, платок откинут за спину. И толстый красный Степанидин палец крюком покачивался перед носом – кого-то убеждал или корил.

Он шагнул вправо, как бы еще не решаясь ни на что, но тут же вошел в темный дверной проем и чуть не растянулся, споткнувшись о невидимый порог.

– Эй! Кто там валится? – крикнула Степанида. Послышалось чье-то хихиканье и шепот.

Он обогнул перегородку, заглянул. Там Степанида пробовала приподняться и с трудом вглядывалась влажными блестевшими глазами перед собой. А та, что справа от нее сидела, застыв и пригнув голову, старалась что-то расслышать или угадать, – та была Неля, Неля… Как же это он…

– Соседский… Юра, кажется? – заулыбалась Степанида.

– Значит, свиданьице, – послышался писклявый голос из угла, и он сейчас же отыскал там взглядом высокую, какую-то острую фигуру с белым лицом и черными, будто наклеенными на него кругами глаз. «Ну, эта… Ясно. Она и хихикала».

Он посмотрел на Степаниду. Та наклонилась и поставила бутылку на пол. Неля не двигалась, сидела, точно отгородившись от всего.

Он вдруг почувствовал к ней что-то мстительное, злое. Будто стоял сейчас над ней в отместку за все прошлое: за свое школьное, слюнтяйское томленье, за стыдный тот плен, за тоску и бред о той, случившейся однажды близости, которая была, наверное, подарена ему просто по доброте и под влиянием минуты, но заставляла потом чуть не год, как тяжелобольного, тенью ходить за ней, пока это не умерло или он сам не затоптал, – теперь уже неважно… «Этой музыки звуки… и дрожат твои руки», – неслось тогда по вечерам из репродуктора над танцверандой, белая юбочка мелькала среди млевших пар; счастье твое аккордеонное – для всех, кто подойдет… Нет, с этим кончено, сейчас предоставляется шанс для полного расчета; только стоять вот так над ней – и все, первым не заговаривать, не помогать ни словом. Что она скажет? До чего докатилась: ночью – и здесь, со Степанидой, из мутных баночек…

– Ты, Неля? – неожиданно как-то само сказалось – он и не понял как.

Только она и тут не шевельнулась, даже ресницы не вспорхнули – длинно, черно торчали книзу с крошками краски на концах. Тогда он вдруг увидел: не отгороженность и, уж конечно, не враждебность были вот в этой ее неподвижности. Нет, нет, что-то совсем другое, что исключало начисто попытки мстить, торчать здесь благороднейшим немым укором, тонко сводя счеты. Шанс-то давался, только добыл этот шанс не он. Козырь его играл и бил, наверное, да только он его не выиграл сам – то ли подкинули, то ли в чужие карты заглянул… Была в Неле одна растерянность и даже беззащитность. И в то же время словно бы какая-то привычная готовность не отрицать, признать все молча и переждать, не поднимая глаз, – та самая готовность, что говорила уже больше всяких слов.

Так странно было это все… Ту длинную, в углу, наверное, уже порядком развезло – она там начинала что-то напевать.

– Девочки вот… зашли, – с одышкой, медленно проговорила Степанида. – А што б какое тут плохое – никогда…

– А я домой вот шел… – он снова посмотрел на Нелю.

Вот эти губы, полные и, как всегда, словно по-детски чуть припухлые и приоткрытые, маленький нос, так аккуратно, мягко округленный на конце, – все то же, будто и не тронуто ничем; и та же шея – она всегда ему казалась чересчур открытой, и раньше, по утрам, он, еще полусонный, любил об этом думать на уроках, все представляя, как легко и чисто сходит, спускается к Нелиной шее прохладно-матовая плавность подбородка, щек. Все это он тогда, стыдясь, звал про себя одним непроизносимым словом «нежность», и каждый раз, когда оно встречалось в книге, все это, Нелино, будто касалось его лица.

– Шел тут домой… – опять сказал он и умолк: Неля вставала с табурета, и вид у нее был почти спокойный и усталый.

– Смотри, не стукнись там опять, – сказала Неля. Голос ее звучал чуть хрипловато, непривычно низко, и у него от этого что-то с тоской сжалось внутри. Она теперь стояла рядом: чужая, новая, кажется, выше ростом. И грудь высокая, большая, как-то по-иному уложены волосы, и еще много в ней всего другого, чего он раньше и не замечал.

Он понял, как-то догадался, что она выйдет вслед за ним, и боком двинулся к дверям. И Неля, обтянув на себе блузку, уже шагнула мимо Степаниды, но та, мотнув с бессмысленным упрямством головой, вдруг потянулась к ней рукой и, промахнувшись, покачнулась, стала падать.

– Стой! Ты к-куда?! – успела она выкрикнуть, схватившись за свисавшее из-под настольного стекла сукно и разом сваливая на пол стекло и все, что на нем было. Раздался грохот, звон, и длинная девица взвизгнула в своем углу. А на полу в блестевшем крошеве стекла уже лежали тонкие хрупкие весы с цепочками, остов разбитого футляра, чернильный мраморный прибор и что-то там еще, – не разобрать. Мотнулся в сторону язык свечи на полке, извернулся и снова длинно вытянулся вверх.

– Ну?! Ну-у?! – рычала Степанида, угрожая. – Ну, што теперь вы, а?.. – Она сползала вниз, еще цепляясь за край стола, все падала и словно не могла упасть совсем, как будто не решаясь.

– Быстрее выходи, – шепнула Неля совсем близко, дохнув на него запахом вина.

– Нэлка, давай! Нам не хватало еще бобиков, – сварливо повторяла сзади длинная девица, и он успел заметить, как она, быстро нагнувшись, словно бы нырнув, что-то подняла с пола.

– Ну, вот, Юра, и встретились. Как, нравится? – шутила Неля с горьким вызовом. Они стояли уже возле арки.

– Нэлка, идешь? – занудливо тянула длинная откуда-то из темноты.

– Ты… теперь где живешь? – спросил он Нелю, стараясь кончить все каким-нибудь незначащим коротким разговором, будучи уверен, что это нужно прежде всего ей.

– Я? – Неля оглянулась, поправляя волосы. – А, далеко, возле Кальварии. Вот Степанида там жила, мы же тогда с ней обменялись…

– Да-да, – кивнул он, удивившись про себя, что вовсе и не помнил уже этого. – Я вот шел, смотрю – тут свет и разговаривают…

– Да ладно, Юра…

– Кончили сегодня сессию.

– Что?

– Ну, экзамены добили. И отметили. Сильно, по-моему.

– Кончай. Знаю я, как. Сильно тебе нельзя.

– Мне? Почему?

– Ну можно, можно… Только осторожно…

Она вдруг стала приближаться, не улыбаясь, странно опустив голову. Глухо, отрывисто сказала:

– Значит, идешь? Сейчас, сейчас… – и прислонилась: – Ах ты, Юрайка, Юрчик умненький, студентик… – Стала вжиматься в него вся с нежной и смелой силой, сцепив на спине под пиджаком руки.

Он замер и, удерживая равновесие, переступил на месте, коленями почувствовав упругое тело. Сердце уже так громко бухало, все целиком – в нее, в нее. Он ткнулся вниз лицом, в вырезе блузки пахло ее телом и духами. Его уже бил озноб.

– Ох, ну, конечно… – Неля вдруг подалась назад. – Дура я. Вот нашло… Так захотелось тебя обнять.

Он снова потянулся к ней.

– Не надо, Юра. Это же так давно… И не могло же тогда, не могло, разве не ясно было?..

– А почему?

– Ты мальчик из хорошей семьи и все такое… Я даже иногда тебя стеснялась, веришь?

– Нет.

– Пусть. Не в этом дело. А просто я…

– Что – ты?

– А то. Ты ж мог подумать: простигосподи такая…

– Ты скажешь.

– Думал же, да? Я знаю. Ну хоть со злости, когда было то, с Беляевым. Как ты меня тогда не отлупил? После я тоже, знаешь, напетляла, накрутила. Свет стал такой, что… Или я сама? Ткнешься домой – война… В общем, пошла по кочкам. Теперь бывает, что смотрю на все, как на трамвай: мимо идет, звенит, и пусть, а мне туда не надо. Сегодня вот сюда приперлась с этой… Все от скуки. Юрка, ну ладно, ты иди. Скоро устроюсь на работу, ты не думай. Иди, увидимся когда-нибудь, стипендию твою замочим. Ну, я шучу. Иди, Юра, иди!..

И она резко повернулась, побежала вдоль стены под окнами, только бежать там трудно было – узко и темно, и она дробно, сбивчиво застучала каблучками, переходя на торопливый шаг. А он стоял, пусто трезвея, и слушал, слушал ее шаги, пока они не смолкли в темноте, – как два года назад. Он знал: сейчас опять подступит все то давнее…

Глава пятая

Парк вечером. Огни и музыка. На танцверанде толчея, тут уже свой час пик. Снаружи, перед сеткой – зрители.


В просветах между вьющимся плющом ему видна часть площадки с танцующими. Яркий свет в середине и мягкий полумрак у сетки, под навесом. Здесь сидят. Красные точки папирос и спичечные костерки в ладонях, когда прикуривают, и запах дыма тянется сюда, за сетку, слоится в запахах и вечерней остывающей листвы, цветов.

Он ее ищет сперва тут, среди сидящих.

Спины в белых рубашках, белые полоски выпущенных на пиджаки воротничков. И спины в платьях, кофточках, чей-то приглушенный смешок, и руки, легко вскинувшись, стряхнув локтями тесноту рукавов, медленно, долго поправляют волосы… Нет, не она. А в репродукторе уже шипит, шипит – и вот опять этот крутой аккордеонный разворот, после которого вступает надоевший тенор:

 
Этой музыки звуки,
Полной страсти и муки,
И дрожат твои руки,
Как гитарная струна…
 

Этой пластинке никакого нет конца. Такое чувство, будто и все, что так натянуто сейчас внутри, тоже не кончится и не отпустит, даже не порвется, а будет вечно ныть, сосать под ложечкой, и остается только ждать и ждать. Чего?.. Конца нет этим вот его стояниям и подглядываниям. Конца нет шлянью, околачиванию там, где может быть она.

Пары танцующих замедлили движение и, со значительностью замерев на миг, распались. Музыка смолкла, и площадка в середине стала пустеть. Он шагнул ближе к сетке, изготовившись теперь всмотреться быстро, цепко, но тут же вильнул в сторону и спрятался за плотным сплетением ветвей: Неля, откинув голову, прикрыв глаза, какая-то стыдно-довольная, сдувала со щеки прядку волос, а кто-то, не вставая, за руки ее держал, притягивал, чтоб на колени села.

Злость и обида, жалость к себе, стыд держали его тут, он чувствовал свою улыбку на губах и почти понимал, что она только виноватая, совсем не ироничная и не презрительная, как бы ему хотелось.

Потом как высмеянный, как побитый, он двинулся назад и в темноте шагнул в клумбу, но не остановился, пока не перешел ее всю, увязая по щиколотку в рыхлой земле. На узкой дорожке стал отряхивать туфли, изо всех сил стуча ногами по асфальту, твердя про себя одно и то же грязное липкое слово, называя им Нелю, проклиная и втаптывая. Жгло уже ступни, будто в кипяток ступил, и он затих, вытащил сигареты из кармана. Вздохнул – вздох получился жалобным, прерывистым, как в детстве, когда, бывало, после быстрых и горячих слез вдруг схлынет тяжесть, только сухая пустота в груди, и наступает тот покой, что уже полон горько-сладостного примирения с обидой.

Сколько проходит времени, он и не знает. С веранды снова плывет музыка. Сквозь неподвижную листву ярче желтеют фонари в аллеях. Пахнет настурциями и землей от клумбы, и гниловатой сыростью потягивает от реки.

«Надо о чем-то думать, – вдруг решает он. – Зря меня так теперь скрутило».

А думать есть о чем, только он все откладывал, – не то чтобы противясь или уклоняясь, но собираясь сделать это в специально выбранное время, как следует, а не на скорую руку. Потому что, если на то пошло, не каждый ведь день случается узнать, что ты уже стал студентом.

И вот, выходит, даже хорошо, что он еще не думал обо всем этом. Может, сейчас самое время и подумать о том новом, что прибавится к привычной жизни, когда через четыре дня он двинет в институт, на первую лекцию. Может, это и есть та твердая опорная площадка, которую он, наконец, утрамбовал среди всего податливого, рыхлого в себе, в чем постоянно увязаешь будто в сырой глине. Может, это такая точка, откуда лучше и понятнее увидятся и те запутанные расхождения со всем домашним, с матерью, да и самим собой, которые не просто остаются прежними, но увеличиваются, растут… Вот как растет сейчас опять досада на свою зависимость и несвободу от этих видных и отсюда, загорелых, налитых, красиво полноватых ног, от Нелиного круглого лица, ее открытой всем, доступной всяким взглядам шеи.

И, чувствуя, что и сейчас не выбраться из всего этого, он, чтоб помочь себе, отчаянным движением кинулся наперерез одной неясной, уже ускользавшей мысли, – настиг и ухватился за нее: «А-а, может, вот из-за своей этой доступности она и стала для меня такой?..»

Этой музыки звуки… завел опять, точно в насмешку, тенор в репродукторе, ему вторил услужливый аккордеон.

А он заметил: Неля вдруг крутнулась перед своим кавалером, отпрыгнула и, сразу же нырнув в толпу у выхода с веранды, исчезла там, то ли застряв, то ли прошив эту толпу насквозь.

Он побежал узкой дорожкой вдоль кустов акации и выскочил на ярко освещенный пятачок, где контролеры, дюжие и тертые ребята, стриженные под «бокс», облокотясь о турникет, лузгали семечки. Вид у них был настолько сонный, словно не то что Неля здесь не пробегала, но не прошаркала даже какая-нибудь старушенция с авоськой, которую они могли впустить, чтоб та забрала несколько пустых бутылок под скамейками. Тогда он бросился на главную аллею.

Неля там шла одна и очень быстро. И сразу же отчетливо увиделось, что руки ее будто жестикулируют и двигаются сами по себе, не в такт шагам – не поспевают за стремительной походкой, или же заняты другим, еще отводят в стороны, отталкивают за спину все, что уже осталось позади. И будто не из парка она шла, а прочь от парка и от плывущей ей вдогонку музыки, от всего вечера, прочь от самой себя.

Он добежал – она остановилась:

– Юра? Откуда ты тут взялся?

Он ничего не говорил. Неля внимательно смотрела и ждала. Потом вдруг улыбнулась:

– Юрка, смешной… Чего ты за мной бегаешь?.. Смотри, ты еще чего доброго… в меня…

– Да! – выкрикнул он со злостью. – Да, если хочешь знать!.. Что, скажешь, знала все уже давно?

– Не-ет, – протянула она удивленно и без паузы, как-то послушно-быстро.

Он чувствовал: вот в следующий миг все, что она произнесет, будет уже ответом на то, что криком вырвалось, с чем он не совладал сейчас в себе.

– Господи, – выдохнула Неля.

И было в этом столько женски-взрослого, что он вдруг показался себе совсем мальчишкой рядом с ней, своей ровесницей. Но главное, что удивило в ее голосе, так это смешанная с сожалением беспомощность, какая-то безысходность. Словно не он, сорвавшись в откровенное признание, находится сейчас в нелегком положении, а именно она, она. И у него мелькнуло, что, наверное, вот так с ними всегда, – будь это даже мать или бабушка: ты никогда не угадаешь, как все обернется, если решился в чем-то открыто их упрекнуть. Они не только заглушат всю твою правоту немым укором павших, якобы в неравной битве. Это уже само собой. Но не признают даже срыв твой, промах – хоть бы вот этим «господи», – чтоб ты не очень упивался поражением. А то и просто сдвинут в свою сторону твой белый флаг, чтобы опять-таки сочувствовали им, а не тебе.

– Чего ты испугалась этого танцора? Там у тебя полно защитников. Вот только главного не видно, капитана…

– Юра, не начинай, сама все знаю. А этот – первый раз его тут вижу. Ну, подошел – я, дура, согласилась: танго… Скотина. Амнистированный, кажется… Идем.

– Куда? – спросил он и хотел получше рассмотреть ее лицо, но свет от фонаря почти не доставал до того места под большим каштаном, где они стояли.

– А все равно, – тихо сказала Неля. – Лишь бы отсюда поскорей. – И то ли в шутку, то ли вызывающе, себе назло: – Ты бы увел меня куда-нибудь? А, Юра?

– И уведу, – ответил он, стараясь, чтобы это выглядело и уверенно, даже слегка развязно, и вместе с тем как бы шутливо, чтобы не попасть впросак. И вдруг добавил, неожиданно для самого себя, забыв про взятый тон и осторожность: – А к нам пойдешь? Мать с бабушкой ушли до ночи, точно знаю. У бабки родственник какой-то умер.

– Да?.. – Неля спросила так рассеянно, будто не слушала его. – Смелый ты, смелый… Значит, в гости приглашаешь? А я вот соглашусь! Идем.

И пока шли, не разговаривали, не смотрели друг на друга. А он все думал: «Этого не может быть». Когда свернули за пожарной на их улицу, Неля сказала:

– Ты здесь иди вперед, я за тобой.

А он только кивнул, словно не раз они уже вот так сговаривались, коротко и просто. Шел и старался ни о чем не думать. Ни о словах ее, в которых ему слышалась теперь лишь деловитость, опытность, ни о том чувстве настороженности, опасения, которое уже овладело им.

В том, как они сейчас шли порознь к его дому, было уже что-то от связывающей их, ненужной, неприятной тайны. А все на улице, казалось, об этой тайне уже догадывались, знали. Догадывались пожилые женщины в окне трамвая, что провожали почему-то его взглядами, держа свои большие, натруженные руки на доходивших до подбородка связках обоев. Знали, наверное, и маляры, с хохотом вышедшие из ворот в настолько заляпанных мелом шляпах и куртках, что казались в уличном электрическом свете уже нарочно размалеванными для какого-то дурацкого карнавала, – они даже посторонились с клоунской любезностью. И уж, конечно, догадался Макс Миленький, торчавший во дворе в своей «Победе» с шашечными клеточками на боку; он уже, видно, посигналил, чтобы вынесли сверток с едой, за которым заезжал всегда под самые окна, – и теперь, высунув из машины свою маленькую седую голову, ответил на его «здравствуйте» привычно-нелепым: «Чай готов, извольте кушать, подал барину пальто». Но сейчас и в этом увиделся какой-то шутливо-поощрительный намек.

Дверь он решил не запирать, только прикрыл, включил в прихожей свет и пошел в комнату.

Чисто блестел клеенкой плоский и широкий круг стола. За ним, в углу, спокойно, холодно и непричастно ни к чему высилось зеркало, глядя куда-то поверх остальных вещей. Давно смирившись с ролью просто мебели, немо, зажатое между сервантом и окном, скучало их старенькое пианино, держа на себе лампу и часы, стопки учебников и тетрадей. Все выглядело как всегда по вечерам. И в то же время комната смотрела как-то выжидательно, может, чуть-чуть недоуменно, – это особенно было заметно по стульям у стола, спинке дивана, по чему-то еще неуловимому, чего уже нельзя было определить.

И вот, когда он, постояв здесь с полминуты, пошел в прихожую, чтобы, услышав Нелины шаги у двери, сразу ей открыть, – тогда вдруг и почувствовал, что ему вроде и не очень хочется, чтобы она пришла. То, что он раньше только пробовал представить, когда думал о Неле и о себе, но что казалось недоступным, безнадежным, – все это сейчас приближалось, буднично-просто и со странной, непонятной быстротой, но словно без его участия, помимо его воли и виделось едва ли не навязанным со стороны.

Ему казалось, Неля все это в нем заметит. Но она появилась в дверях с осторожной вопросительной улыбкой и, глядя себе под ноги, словно боялась наследить, сразу же посмотрела на него с такой открытой и веселой доверчивостью, что он с облегчением улыбнулся, чувствуя, как отпускает что-то внутри, и ему делается проще и свободнее.

И когда были уже в комнате, и Неля с интересом оглядывалась по сторонам, смущенно прижав к себе локти опущенных рук, он вдруг отчетливо увидел все и понял: «Она же рада!..» И сам обрадовался – за нее и за себя.

– О, радиола, – улыбнулась Неля, сказав это, наверное, чтоб только не молчать.

– Да, старый «Пионер», – сказал он небрежно. – Садись, – и показал ей на диван, а сам стоял, держась за спинку стула.

Она села в углу, продолжая с любопытством осматривать все вокруг. И он, заметив, как уютно лежит ее рука на валике дивана, сразу, как ему казалось, понял это положение Нелиной руки: когда Макс Миленький впервые появился во дворе таксистом, настолько уже низенький в высокой довоенной «эмке», что малышня вопила радостно: «Без человека едет!» – когда он, заглушив мотор, весело крикнул: «Ну, Юра, что ты скажешь, что?» – тогда он сел к Максу, захлопнул дверку, а правый локоть как-то сам собой сразу же лег на подлокотник, который предлагал это приятное удобство, звал к нему… Наверное, вот точно так, мелькнуло у него сейчас, и Неля положила руку на диванный валик – не ради позы, а только послушно валику и с удовольствием приняв этот уют. И тут подумал: «Может, у них дома нет дивана…»

Неля спросила, поступал ли он куда-нибудь после школы в это лето, и он начал рассказывать про факультет и конкурс.

– Постой, – она чуть подалась вперед, – ты что, значит, уже студент? Ну-у, Юра!.. По медали, да?

Она смотрела на него с восхищением, без тени зависти. Но он, словно спохватившись, стал быстро и охотно говорить, что на медаль и никакой надежды не было, и вообще постарался представить дело так, будто десятый кончить удалось чуть ли не чудом. Ему казалось, что ей проще и легче слушать об этом, чем об удаче с институтом. Но Неля все повторяла, что он молодец, и незаметно было, чтобы она жалела или просто помнила сейчас о своем уходе из школы после девятого класса.

А потом они говорили о чем-то другом, и он все смотрел на нее и удивлялся, какая она здесь совсем другая, чем на веранде, когда он следил за ней, стоя за сеткой, и там, в аллее, когда он ее догнал. Его только немного беспокоило, что Неля и теперь поглядывает вокруг себя с тем же смущенным любопытством, что и в первые минуты. Она все возвращалась взглядом к пианино, к яркой «Европе» на стене, к афишам «Кубанских казаков» из нового кинотеатра «Беларусь», которыми бабушка устлала оба подоконника (и вырезала там, как на салфетках, уголки – зарубки об одержанной победе в вечной, уступчивой борьбе за право сделать в доме что-нибудь по-своему). Ему стало казаться, что в обстановке комнаты что-то стесняет Нелю непривычностью и явной непохожестью на то, среди чего живет она сама. И захотелось как-то дать понять ей, показать, что все тут, перед ней, обыкновенное, совсем ничем не интересное, а для него так просто скучное и надоевшее своей ненужностью до раздражения.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации