Читать книгу "Сцены из минской жизни (сборник)"
Автор книги: Александр Станюта
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Неля встала к пианино и, оглянувшись, со стеснительной улыбкою подняла крышку и тут же опустила, сняла салфетку, начала аккуратно складывать. Он взял салфетку у нее из рук, небрежно бросил в сторону на стул. Сказал:
– Расстроенное. Рухлядь.
Неля прицеливалась в клавиши указательным пальцем. «Сейчас: чижик, пы-жик», – подумал он, и ее палец нерешительно стал выбивать «пим-пам, пим-пам, пим-пам-пам»… Крышка захлопнулась.
– А ты играешь, Юра? Ну сыграй…
– Я уже ни одной ноты не помню. Сюда бы сейчас Кима Рыжего.
Ким Лабунов, знаменитый на весь город математик из их класса, Ким Рыжий, рохля и добряк, которому на школьных вечерах часами не давали встать из-за рояля, – едва не вылетел из школы накануне выпуска. Кто-то его уговорил играть в оркестре ресторана «Радуга», и он уже немного подрабатывал, когда дознались об этом завуч с директрисой. По правде, Ким играл там потому, что ему нравилось, но и от платы тоже не отказывался. Это все знали, вот поэтому и возмутились страшно, когда оказалось, что Ким уже висит на волоске, несмотря на свои подвиги в городских и республиканских математических олимпиадах.
– О-о, Ким – король! – Она даже зажмурилась. – Мне в «Радуге» сыграл мою любимую «Зиму»… «Ким, ну сыграй», – прошу, а он все упирается. «Кима, ну, Кимушка, сыграй…» Сдался, конечно. Как всегда. Ох, и играл тогда!..
Она дотронулась до стопки его книг на пианино и, подровняв ее, слегка погладила зеленое стекло стоявшей там настольной лампы. И он опять подумал с беспокойством, что вещи в комнате ей нравятся, но и смущают чем-то. Может, невольно заставляют сравнивать его квартиру со своей, чувствовать разницу между их семьями и помнить мачеху, скандалы на всю улицу и пьяного отца. Он щелкнул ногтем по абажуру лампы и презрительно сказал:
– Стекляшка, только собирает пыль.
Неля молчала, как молчат из вежливости, но не соглашаясь. А он чувствовал, что готов уже все тут высмеивать, лишь бы она освободилась от стеснительности, которая ему мешает, сковывает в чем-то.
– Да ты садись, – он снова показал ей на диван.
Она послушно села, в том же углу и точно так, как раньше.
– Хочешь, я чаю принесу? – спросил он.
Она с улыбкой покачала головой, отказываясь. Но он достал из серванта коробку мармелада, перевязанную красной ленточкой, – это был подарок маме от Мишуши – и начал открывать.
– Нет-нет, зачем ты открываешь! – Неля остановила его руку. – Она не начата, так и не надо. Слышишь?
Теперь они сидели рядом, почти касаясь друг друга. Он подумал, что надо взять ее за руку, но не осмелился. Неля молчала, и он мучил своей нерешительностью и боялся, что она встанет, может, даже уйдет.
Прогрохотал трамвай на улице. Гулко и пусто, точно крышка в большом ящике, хлопнула дверь соседнего подъезда, и все стихло.
– Как тихо, – медленно сказала Неля.
Он поднялся, потом сел на корточки возле дивана, стал гладить ее ноги, обнял колени и прижался к ним лицом. Они были прохладные и круглые, а под коленями он почувствовал ладонями теплую нежную гладкость. И это была Неля: как после внезапного толчка, он ощутил вдруг ее всю, целиком, со всем тем тайным и влекущим, женским, чего еще не только не знал в ней, но о чем, оказывается, и не догадывался, – так сильно и радостно-страшно отличалось оно от созданного в воображении.
– Юра, ну что ты… – зашептала Неля. – Слышишь, Юра… – и потом что-то еще, он слышал и не слышал, потому что ее ладони были на его висках и теперь двинулись к затылку, наполняя уши теплым шумом, – двинулись медленно и осторожно, так нерешительно, что он подумал: вот еще миг, и Неля уберет их, снимет. Но миг прошел, а ее руки продолжали свои осторожные движения, словно раздумывая и одновременно успокаивая его.
Тогда он встал и, наклонившись, взял ее за плечи, хотел по имени назвать, только с дыханием справиться не удавалось. А Неля, опершись руками за спиной, растерянным и благодарным шепотом просила: «Юра, ну успокойся, успокойся», – и все смотрела на него с улыбкой тихого и радостного удивления, так, словно спрашивала что-то у себя самой.
– Неля, – удалось ему проговорить наконец, но ее влажная, горячая ладонь легла ему на губы, закрыла рот.
– Это все я, дурная… Мне не нужно было…
Но он уже не слышал ничего, жадно вдыхая запах ее шеи и волос, гладких, скользивших под губами. Легонько стукнула, свалившись на пол, туфелька.
– Юра, не надо, лучше полежи так…
И, ощутив подъемом ноги несмелый упор ее голой маленькой ступни с упруго распрямившимися, потными после тесной «лодочки» пальцами, он вместе с новой волной желания почувствовал, что ему хочется сказать Неле какие-то нежные слова. Руки его уже ласкали под одеждой всю ее, а Нелина рука их находила и сжимала, и в этом был немой запрет, призыв, и вместе с тем какая-то стыдливая признательность за что-то. «Ох, Юрка, все из-за меня… ну что я делаю…» В последний миг она ладонью закрыла ему глаза.
…Неля стояла перед зеркалом. А он стоял за нею и видел в зеркале ее лицо, молча смотрел, как поправляет она волосы. Хотелось взгляд ее поймать, и все не удавалось. Хотелось что-то угадать в ней, найти самые нужные сейчас слова. И уже до того, как Неля вдруг сама заговорила, только заметив, как ее руки задержались на щеках, пока еще не скрыв, не спрятав все лицо от зеркала, от себя самой и от него, – уже тогда он почти догадался, как будет дальше.
– …Так все случилось, понимаешь? Да, случилось. – Голос ее из-за ладоней, закрывающих лицо, был глуховатым, носовым, будто при сильном насморке. – Из-за меня все. Ты тут не… Мы же с тобой по-настоящему и не знакомы… были. Ты про меня что хочешь думай. Все знаешь сам. Только теперь вот, здесь – это не значит, что я и вообще… И ты не думай. Я сейчас пойду. Только встречаться мы не будем, ладно?.. У вас так хорошо… Ты не иди за мной!
Она метнулась к двери, обернулась на пороге:
– Ты не ходи!..
А он стоял, не двигаясь, и уже слышал ее торопливые шаги в пустом дворе.
Вверху, в квартире Жданов, грянул первый аккорд гимна, за ним вступили голоса, потом громкость уменьшилась – это, наверно, старый, глуховатый Ждан, как и всегда, сверял часы по радио, ставил на утро.
Двенадцать. Скоро должны были вернуться мать и бабушка.
Глава шестая
Кухня в квартире Антоневичей. Вечер, девятый час. Тусклый свет лампочки, шипит на электроплитке чайник.
– Ты в доме не насвистывай, – сказала бабушка, когда он вошел в кухню. – Взял себе моду.
– А что, нельзя?
– В своем доме не свищет человек. Не ветер в поле. Это как немцы были тут, так все свистели. Им все равно было, что на дворе, а что под крышей. Вот их и высвистали всех отсюда. Небось своих домов там тоже не нашли.
– Только поэтому их выперли, по-твоему? Только – не только, а вот досвистались, понял?
«Не в духе наша Каролинка, а с чего?..» Бабушка яростно, со злостью скребла под краном черный бок кастрюли обломком столового ножа – скрежет и визг, хоть уши затыкай.
Взяв с подоконника кружку, он из-за бабкиной спины подставил ее под струю воды и, пока пил, смотрел на согнутые узенькие плечи и видел, как свободно ходит под коричневым жакетом бабкина тонкая, крылом торчащая лопатка.
Вдруг ее плечи еще больше сузились, чуть приподнялись, она быстро и мелко закивала головой, и он сказал растерянно, с легкой досадой:
– Ну вот… Чего ты плачешь?
– Если б врагов только… – протяжным тонким голосом начала она сквозь слезы. – Если б врагов, а то своих… высвистываем…
– Кто? О чем ты?
– …ей все не нравилось в Мише, все. Я ж это видела, я видела… Только молчала. А он к ней всей душой, к тебе… Как ни приду теперь к нему – он сразу: мама, ну как там Лида, Юра? Чужие люди, кто не знает, так подумают, что он и виноватый перед нею. А он вот и сейчас, как лишняя копейка, так сразу – мне, чтобы до Лидиной получки нам свободней повернуться, только б сама она не знала… Ты без стипендии тогда остался – он же до ночи не вылазил из мастерских. Хоть и не надо было, подловил себе халтуру – с напарником, с тем Колей, подвезло… А ей – ну все не так. И учит его, учит и муштрует. Все хочет, чтоб он лучшим стал, стыдилась его… Сестра, а допустила и сама так сделала, что брата на пороге нету уже с год… А кто к нему сходил, узнал, как человек живет там? Ты ж не сходил вот…
Как всегда, когда неожиданно чувствовал себя виноватым в том, о чем раньше не думал, он ощутил сперва одну досаду, а потом нетерпеливое желание как-то поправить все: не то чтоб прямо убедить совсем в обратном, а доказать нечаянность этой своей вины, случайность, как бы невзаправдашность. И, как всегда, хотелось это сделать сию минуту, с места не сходя, все в нем противилось укору, как незаслуженному злому обвинению.
Он дотронулся до бабушкиного локтя – острого и легкого, костлявого даже сквозь плотную заплату на рукаве, – собираясь что-то сказать. Но не нашелся, отнял руку и молчал.
Бабушка что-то еще говорила – он уже не вслушивался, все было и так понятно, – потом вытирала краем передника глаза и нос. А он по-прежнему смотрел на ее сгорбленную спину и теперь со стыдом чувствовал, как права эта спина, права настолько, что уже и не укоряет больше, не ожидает ни раскаянья, ни возраженья, вообще не требует от него слов и вместе с тем готова терпеливо слушать их, любые, – словно подставленная, чтобы он сложил их на нее, привычно помнящая, что ему не обойтись без оправданья.
Только язык не поворачивался сказать ей, что он как раз сейчас вернулся с Железнодорожной, от Мишуши. Смолчал не потому, что не застал его. А потому, что просто с дельцем забегал. Приспичило, прижало.
– Иди же ужинать, – позвала бабушка уже из комнаты.
Есть не хотелось. Ел, чтобы не обиделась. Не подымая от тарелки голову, гадал – смотрит или не смотрит? Не утерпел и бросил осторожный взгляд: нет, не смотрела. Крупу перебирала, стоя у окна. Легонько, быстро, как и в кухне, двигались локти с серыми заплатками, сутулилась спина. «Сколько она стоит вот так? Сколько я помню. Всегда… Над раковиной или над корытом с мыльной пеной, у плиты, или скоблит старый кухонный стол, раскатывает тесто на клеенке, – всегда, только не замечаешь, не смотришь даже, до того привык…»
Стало вдруг жаль ее. Тебя вечно несет куда-то, что-то случается с тобой, потом проходит, новое летит, – а может, вот на ней все это незаметно оседает, как-то откладывается, пусть даже ей и ничего не говоришь. И может, ей уже не нужно оборачиваться, даже и слушать, чтобы все понять. Достаточно стоять здесь, за работой, быть среди них… Руки ее без устали, привычно двигаются, двигаются – ткут, ткут невидимую нить – в надежде, что безостановочной работой в доме удастся все скрепить и удержать…
– А я как раз недавно собирался к дяде Мише, – сказал он. – Правда. Ты не веришь?
– Я верю, верю… Как-нибудь сходи.
Она вздохнула, пошла в кухню с освободившейся зеленой миской. Струя воды гулко забарабанила в пустое дно.
Из дома он сегодня вышел в половине первого. Косо, рассеянно летел под ветром дождь. Проблескивало солнце. Мокрые листья расползались под ногами у спешащих людей, как обрывки намокшей бумаги. Он засунул обе толстые тетради с конспектами за борт плаща, но гладкие обложки там скользили, пришлось придерживать рукой. Потом достал повестку из одной тетради, переложил ее для верности в карман, где лежал паспорт.
Повестку он нашел в почтовом ящике сам – мать, уходя утром на работу, газеты не доставала – и медленно, два раза перечитал серую полоску, где между печатных строчек была вписана его фамилия, такая чужая, как показалось в первый момент, хотя и с правильными, именно его инициалами.
Не почувствовав ничего, кроме удивления и любопытства, он подумал, что мать ничего не знает и, значит, не придется видеть ее лица, наверняка бы принявшего то выражение, с которым она в последний школьный год читала в его дневнике вежливые приглашения классного руководителя Модеста Евгеньевича.
Он слишком хорошо знал это ее выражение – подчеркнуто скорбное, а потом гневно-торжествующее: «Я как в воду глядела!» Она собиралась в школу быстро, решительно, не желая слушать его объяснения, отметая все попытки успокоить ее или оправдаться. «Вызывают – значит натворил! Какое еще «может»? Мне будет стыдно – мне, а не тебе!..» – и что-то еще в том же духе, с каким-то даже азартным нетерпением поскорей убедиться в своей правоте, в том, о чем она «так и думала» и «всегда знала», – будто эта ее правота и была тут важнее всего. Двери хлопали, что-то падало вслед, гремело, а он уже видел ее, входящую в учительскую: чуть откинутая назад голова и лицо человека, не только не ожидающего снисхождения, но отвергающего его с порога, заранее принимающего даже самое худшее, чтобы, не дай бог, не показаться слепой защитницей своего сына.
Повестка вызывала его к часу дня. Лекции начинались в два, и он подумал, что первую из них можно свободно пропустить, сказав потом старосте группы Дорогавцеву, что задержался до начала третьего, – мол, очередь была. Демобилизовавшийся со сверхсрочной службы Дорогавцев – «сержант», как его звали за глаза на курсе, – на просьбы не отмечать в журнале пропуски поддавался очень туго, шел на это дело со скрипом. Кроме справок, на него действовало только четкое перечисление каких-либо дат, учреждений, часов приема. Тогда «сержант» что-то рассчитывал и кивал.
Вспомнив о Дорогавцеве, он вдруг подумал, что вызов связан с чем-то совсем не институтским, – иначе бы он знал или хотя бы мог предполагать. Скорее всего, вызывали ради какого-нибудь уточнения в документах, хотя и это было не совсем понятно. И все-таки причин для беспокойства – никаких.
Он вышел к площади Свободы и стал ее пересекать, воспользовавшись небольшим разрывом в цепи грохотавших расхлябанными бортами грузовиков, блестевших гладкими спинами «Побед» и кургузых «газиков» с намокшими брезентовыми крышами. Площадь подымалась к середине покатым холмом и там, на возвышении, обведенном трамвайными рельсами, был похожий издали на остров скверик с никогда не работавшим фонтаном, голубовато-серыми скамейками под тополями и с газетным стендом. Любимое когда-то место, где навсегда уже, наверное, заучен каждый выступ придвинувшихся к площади зданий, – оно было в точности таким же и в первые послевоенные годы, каким-то чудом уцелев среди сплошных развалин городского центра. Все было тут, вся жизнь заключалась тогда в круге этой площади.
Плыли в закате медленные, пахнувшие теплой пылью вечера. Они сидели под деревьями на своем острове. Готовилось кино у музыкальной школы, между деревьями натягивали полотно, машина с кинобудкой все не приезжала. Возле зеленого фанерного киоска «Пиво» страшно дрались костылями инвалиды. Нестройные звуки рояля и скрипок доносились из освещенных, как-то по-праздничному открытых окон консерватории. А рядом темнели развалины гостиницы «Европа», из подвалов которой, рассказывали, уже зимой, спустя полгода после освобождения города, выбежали среди бела дня два обезумевших, заросших немца, – их сразу взяли солдаты из близкой отсюда комендатуры, а потом приехали другие и обыскивали, включив прожектор, подвалы до позднего вечера… Салюты раньше тоже были здесь, на площади. И в праздники, октябрьские и майские, возле фонтана в сквере танцевали, бухал оркестр – даже подрагивали листья на деревьях – и от тугих ударов колотушки съезжал к краю скамейки барабан…
– Восьмая комната, – сказал ему дежурный.
Он подошел к двери, хотел постучать, но она открылась, и появившийся на пороге полный мужчина в синем кителе спросил:
– Сюда? – и, не дожидаясь ответа, громко и весело проговорил через плечо в комнату: – Вот, следователь, принимай своих гостей! Потом еще зайду, Степанович…
За столом у окна сидел средних лет человек в штатском, с широким спокойным лицом. Он кивнул, тихо сказал: «Садитесь», – и потянулся к бумагам, лежавшим слева, на краю стола.
– Тут вот, значит, какая штука… Вы же Борщук Степаниду Ивановну знаете? Ночную сторожиху скупочного магазина на вашей улице?
– Знаю, – ответил он и, хотя еще минуту назад не чувствовал никакого беспокойства, теперь мгновенно ощутил облегчение от того, что речь идет не о нем.
– Ну, а двадцатого июня, так, скажем, часов в двенадцать ночи, или позднее, не видели ее? – спросил следователь с улыбкой, рассматривая вынутый из папки лист бумаги. И вдруг добавил, точно услышал уже утвердительный ответ: – Скажите, Борщук была одна там?
И тут все сразу вспомнилось: ночная улица, разрытый тротуар и голоса за приоткрытой дверью магазина, красное, рыхлое лицо, – да, Степанида, а с ней Неля и та длинная…
– Да, я все помню. Шел тогда домой и слышу – говорят там. Свет какой-то. Ну, заглянул. А там она сидит…
– Одна?
– Нет, еще девушки.
– Сколько их было?
– По-моему, две, – ответил он, в последний миг успев зачем-то вставить впереди это «по-моему».
– Вы их не знаете?
«Что говорить?» – мелькнуло у него. Но тут открылась дверь, и на пороге появилась высокая узкоплечая фигура милиционера, которого он сразу же узнал. Это был Агурейчик, прежний их участковый, прозванный в квартале Пихтой – наверное, за свою привычку подолгу и уныло, даже как-то обиженно торчать среди двора, прежде чем зайти в нужную квартиру.
«Что отвечать?» – все думал он, пока Агурейчик и следователь разговаривали. «Про Нелю не скажу. Что бы там ни было». И в то же время с тоскливым беспокойством чувствовал, что умолчать ему хочется не из-за Нели, а чтобы поскорей отделаться и самому не оказаться втянутым во что-то.
Агурейчик, сутулясь, вышел, и следователь поднялся из-за стола.
– Так вот, эти две девушки… Вы знаете их?
– Я? Нет… – и как сказал, так сразу и почувствовал с испугом, что уже втянут, что уже стоит на чьей-то стороне.
– А описать хотя смогли бы?
– Света там мало было. Кажется, свеча… Нет, не запомнил.
В комнате было тихо. За окном, выходившим во двор, слышались детские голоса, и равномерно, как-то очень мирно и невинно, незамешанно ни в чем, все шлепала и шлепала об асфальт скакалка.
– Да-а, – протянул следователь, складывая бумаги в ящик стола. – Как говорится, дело ясное, что дело темное. Вот Борщук эта в заявлении пишет, что вы заходили. Ну, а пропавшие там вещи предлагает нам искать у этих девушек.
– Я… я не брал там ничего. И даже можно сделать…
– Обыск, да? – следователь засмеялся. – Глупости, этого еще не хватало… Я немного знаю вашу мать, Лидию Казимировну, – так, кажется? Да и, вообще… С Борщук этой все просто. Грешки ее известны, вот и поплатилась. Ей двести шестьдесят рублей надо вносить – насторожила себе на голову! Платить не хочется, конечно, – ну и заявление нам: ищите девушек, которые к ней заходили. А что наверняка впустила их по дружбе, чтобы уютно угоститься или просто так, – про это ни полслова… Вас не забыла – авось, вы поможете ей расхлебать.
Следователь наводил порядок на столе, собираясь, кажется, уходить. А он смотрел на него, слушал и вдруг вспомнил – увидел ясно, как в тот самый миг, когда поворачивался, чтобы выйти тогда из магазина на темную улицу: ныряющее, быстрое движение вниз той длинной, Нелиной подруги, ее что-то поднявшую с пола руку… «На что рассчитывает Степанида? Не видела, кто взял? Да. И, скорей всего, ту длинную не знает. А Нелю, как свою знакомую, ей не с руки назвать. Ей выгодно, чтобы я назвал, свидетель…»
– Нет, я не знаю их, – сказал он еще раз.
– Возни нам этой еще не хватало, – поморщился следователь, доставая расческу. – Конечно, больше сторожем ей не работать. Ну, уплатила б сразу, по-хорошему, как говорится. Ведь все равно придется. И нам бы легче, правда? – Он снова засмеялся и пошел к двери, пропуская его вперед.
До начала лекций оставалось около четверти часа, и можно было, наверное, успеть. Но он нерешительно двинулся вверх по улице, мимо кафедрального собора, не зная, сесть ли на площади в трамвай, или пройти еще пешком. Хотелось только одного – быстрее понять, чем может грозить эта история, если она еще не кончилась для него. Но понять ничего не удавалось, все казалось неопределенным. Несколько раз он повторял себе: «Нелю не выдал», – только ни радости, ни облегчения от этого совсем не чувствовал. Единственное, в чем еще везет, решил он, так это то, что мать пока не знает. Но неизвестно, как там будет дальше. От Степаниды этой можно ждать всего.
Опять шел дождь. Он втиснулся в трамвай и, дыша сырым запахом мокрых плащей, решил обдумать все на лекциях.
Звонок застал его в гардеробе. Через минуту, уже устраиваясь на заднем ряду в актовом зале, он увидел впереди сосредоточенную спину «сержанта» Дорогавцева, склонившегося над журналом группы (над чем же еще?), – и почти обрадовался, что успел вовремя, чувствуя, что объяснять тому свой пропуск было бы сейчас особенно неприятно. Но ощущение какой-то скрываемой и неясной самому виновности становилось все сильнее. Представилось, какие лица были бы у ребят в группе, если б стало известно, что его сегодня вызывали в милицию. И, прежде всего, у парней из деревни, живущих в общежитии, – уже почти привыкших к городу, к сокурсникам из городских семей, но относящихся к ним еще по-деревенски сдержанно, порой чуть настороженно, словно не зная, чего ждать от людей, чью жизнь всю, целиком, они не видят. На их лицах, наверное, было бы и любопытство, и смущение вместе с не добрыми, но и не злыми, только житейски-хитроватыми улыбками, которые не поторопятся ни высмеять, ни оправдать.
Он положил перед собой тетрадь и постарался побыстрее выключиться из всего вокруг и думать только о недавнем вызове. Тут и стараться, в общем-то, не нужно было, все завертелось сразу, точно в колесе: мысли о Неле и о том, чтобы дома не узнали, чтоб не дошло до института, потом – вопросы в кабинете и свои ответы. И над всем этим одно висело – противная, мешающая думать боязнь. Боязнь своей уже причастности к тому, что называлось «делом» и находилось сейчас в ящике служебного стола, в бумагах, где есть его фамилия и адрес.
«Чего я дергаюсь, ведь я не виноват ни в чем». И вдруг подумал, что не будь в том магазинчике пропажи… Ей надо денег, этой Степаниде – вот что! Тогда конец и всей «возне», как сказал следователь. А Степанида тянет и не платит, пока у нее есть хоть какой-то шанс. Ну, так вот взять и всунуть ей те деньги!.. Пусть платит в торг да забирает заявление. Дело заглохнет, кончится. И не откажется она – не так глупа.
Он стал соображать, где можно взять эти деньги. Почти стипендия… Сразу решил: на курсе не просить. Дом исключался тоже. И тут до удивления спокойно, просто, как нечто совершенно ясное – и казалось, давно решенное – пришло: «А у Мишуши». И непонятно даже было, как он об этом сразу не подумал. Да, выход есть всегда. Только не суетиться. Самое главное – раскладка вариантов. А то замельтешил. Да и, вообще, нагромоздил бог знает… Одно только вдруг показалось странным, и он задумался, так ли это было на самом деле. Вроде бы он сегодня о Мишуше вспоминал уже. Но мысль эта тогда явилась не сама. Что-то ее там подтолкнуло – что-то, похожее на смутную догадку, что, может быть, Мишуша и понадобится скоро как запасной вариант. Да-да, вот там, в милиции, – ну как же он забыл? – когда тот спокойный широколицый человек стал складывать бумаги, а он сказал себе с надеждой: «Может, уходить собрался…» И даже раньше, сразу после слов: «Платить не хочет – ну и заявление нам: ищите». Тогда вот ясно и быстро так представилось, как дядя у себя на Железнодорожной, будто бы понявший все с полуслова и не желающий входить в подробности, неторопливо повернувшись, открывает ящик своего столика возле окна («А там же столик, там же его столик», – сказала бабушка давным-давно, когда пришли в освобожденный город) – он открывает ящик, отгибает край газеты, постланный на дне, и, взяв оттуда деньги, протягивает их ему… Конечно, все это мелькнуло еще в кабинете. Как странно…
Звенит звонок. Осталось три часа, и он решает высидеть их все, потом – к Мишуше. «А это даже и не столик у него. Просто смешная тумбочка такая, довоенная… Какой уж там столик…»
Мишуши дома не было. В замочной скважине торчал свернутый трубочкой клочок газеты. На белом поле возле заголовка он разглядел старательно выведенные карандашом слова: «Буду после 11-ти ночи. М.» Он улыбнулся этим «11-ти ночи», постоял немного на крыльце в густевших сумерках, напрасно пытаясь вспомнить, когда был здесь в последний раз. Потом опять свернул записку. Что-то в записке было такое, будто Мишуша написал ее для него. Будто бы все надеялся, что он придет… Не исключал. Он вдруг почувствовал укор себе в этой дядиной надежде. И вместе с тем хотелось почему-то думать, что сам Мишуша уже знает все, и завтра не понадобится ничего объяснять. И что записка эта – и есть его вечное «само собой», – его согласие, готовность поддержать, помочь без лишних слов.
Он знал, что все с Мишушей будет просто и легко. Уверен был – завтра все устроится.
Домой он ехал в троллейбусе, и место досталось хорошее, у окна. Он смотрел, как летят мимо вечерние огни, и ни о чем не думал.