282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Станюта » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 25 мая 2015, 16:54


Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава седьмая

На следующий день у Михаила Казимировича Антоневича.


…Как только вышел на Железнодорожную, так сразу же и бросилось в глаза, приблизилось, точно с киноэкрана: водонапорная колонка слева от булыжной мостовой и желтый дом, единственный тут двухэтажный, каменный, а рядом, под деревьями – тот низкий, деревянный, который помнится как первый в жизни дом, но о котором вчера вечером это не вспомнилось.

А дом этот по-прежнему на своем месте – плывет и в нынешнем, и в давнем времени, когда, бывало, возвращаешься домой и издали заметишь, как маячит у колонки фигура дяди Миши или мамы, а то и бабушки с коромыслом; приблизишься – уже встречает с полными, подхватываешь, тащишь, в ведрах колышется тяжелая и плотная, холодная вода (и даже чувствуешь, как дно под ней упруго прогибается), а сверху плавают бабкины деревянные кресты, чтобы вода из ведер не выплескивалась… В том давнем времени – но не теперь.

Все это уже сплыло или расплескалось, впиталось в жаркую под солнцем землю у калитки или в утоптанный до скользоты, посыпанный золою снег, – давно исчезло в череде тех лет и зим. Но что-то же осталось. Должно остаться. Вот тот же двор, только сейчас он меньше и темнее от разросшихся кустов сирени. То же крыльцо, только с него вдруг с лязгом катится консервная жестянка, и сразу – громкий, но не злой, а просто не согласный с твоим появлением лай собаки и затем новый лай, спешащий на подмогу от сарая… И тут же – он едва успел подумать: «Вчера их не было, мне не хватало еще перепутать дом!» – тут же распахивается дверь, и из нее, как нечто вполне зримое и неотъемлемое от знакомого темно-коричневого лица и разваливающихся черных с проседью волос – гулко спешит навстречу, радуясь и одобряя, голос:

– Ну, Юра, ты и подгадал! Вот молодец!..

И, протянув к нему обе руки, Мишуша стал спускаться, и только обнял его, как собаки сразу же замолкли.

– Входи, входи, мы только что присели. Как знал. Вот молодец! И правильно – сегодня ж воскресенье, – гудел Мишуша, поднимаясь по ступенькам. И, показав на собак:

– Вот удивился, да? Я вроде как ветеринаром тут заделался, с приблудными вожусь. Вчера на целый день устроил к Бабичу – ты его помнишь? А он с утра сегодня мне их приволок. Очухались уже…

В комнате за столом, сверкая медной лысиной, сидел огромный Бабич, давний приятель Мишуши, живший раньше в конце улицы, за переездом. Бабич осторожно, вежливо приподнялся и с серьезным видом подал ему тяжеленную ладонь.

– Ты наливай моему племяннику сначала, Бронислав Игнатьевич, – сказал Мишуша и весело взрыхлил обеими руками свои волосы.

Потом было легко и хорошо, приятно, и очень нравились и Бабич, и Мишуша, и не хотелось вспоминать о том, за чем сюда пришел.

Он вышел в сени, оставив незакрытой дверь, и зачерпнул кружкой воды из полного ведра. Дверь на крыльцо тоже была открыта. Собака поднялась и, виновато повиляв хвостом, опять легла. Из комнаты был слышен медленный застольный разговор, попавший, видно, снова в колею начатой раньше темы. Голос Мишуши гудел низко, с хрипотцой: «…тогда он стал ей говорить, как плохо у него с женой и как она его не понимает, – ну, в общем, ты сам знаешь что». И Бабич: «Что я знаю?» – «Да обожди ты! В слове не уступишь, готов прямо язык мне защемить. Ты слушай…» И Бабич, так же неподатливо, но с любопытством: «Ну?» Тогда опять Мишуша, терпеливо: «Ну, в общем, стал ей говорить то, что она сама хотела слышать, понимаешь? Что вот, мол, так и так, чужой в семье. И что жена перед людьми уже стыдиться его стала, только молчит, виду старается не подавать…»

Он больше не прислушивался, спускаясь с крыльца, входя, как в воду, в осенний сырой воздух двора с холодными запахами еще темно-зеленых листьев сирени и свежих опилок. И тут почувствовал, как что-то на миг зацепило его внимание – не в долетавших еще из комнаты словах, а в самом этом спокойно-монотонном, глуховатом гудении голосов, – но только на миг, и сразу же ушло. Но спустя несколько минут, когда он сидел под окном на почерневшей скамейке, это опять приблизилось, и он, даже не сделав ни малейшего усилия, вдруг ощутил, как четко оно выступило, – будто чей-то голос сказал: вот они там сидят и говорят, не важно что, они – в беседе, им только это нужно друг от друга, и нет никакой иной причины в том, что они здесь. Им просто хочется быть вместе – вот и вся «причина». И, не давая себе увильнуть от этой мысли, он докончил: «И я бы тоже мог вот так сидеть с Мишушей. Он же уверен, что я просто так пришел».

Вернувшись в дом, он сел опять к столу и потянулся к пачке «Севера», лежавшей возле Бабича.

И Бабич, показав кивком Мишуше, что продолжает слушать новый, только что начатый рассказ, предупредительно взял желтый коробок и, сухо зашуршав им в толстых пальцах, не чиркнул, а только провел по нему спичкой. Спичка была до удивления крохотной в его ручище – совсем как те мелкие деревянные гвозди, «тэксики», которые Мишуша когда-то держал в специальном мешочке для домашней работы на заказ.

– Ну, а когда нас там освободили, – Мишуша тоже потянулся к папиросам, – вот тогда… Да я уже говорил, наверное… Тогда сказал себе, что, видно, буду теперь вечно жить. Помню, стоим уже рядом с машиной санитарной – фургон такой с колонкой генератора возле кабины – а там, в колонке, маленькая круглая задвижка, она колышется, дрожит – тепло, тепло оттуда… И хочу руки протянуть, не то чтобы согреться, а обхватить вот, кажется, обнять эту колонку – и все… Тут дверку сзади открыли. Я первый был, а взялся за нее и вижу – не смогу залезть, и плачу. «Давай, батя, давай!» – кричит мне лейтенантик от кабины и отвернулся, санитарку в ватнике зовет: «Верушка, скоренько подсаживай!» Я как услышал это его «батя» – точно со стороны себя увидел, понял все: мне же тогда и сорока еще не исполнилось… Вот же свобода твоя, говорю себе, – прямо за тобой приехала, успела, чтобы опять в жизнь тебя везти. А ты подняться, дотянуться до нее не можешь. Напрягся, в голове поплыло – как-то вполз. А лейтенант кричит, чтобы я к стенке сдвинулся, – сзади еще другие. Я чувствую, что будет обморок сейчас, успел перевалиться к стенке и думаю: надо же скинуть с ног эти пудовые, долбленые, из дерева, колодки – они, наверно, места занимали, что половина всех моих костей. Ну, шевельнул ногами, а колодок нету, свалились, слава богу, пока лез. Тогда колени подтянул и отключился, все… В общем, веселая была картинка.

Мишуша, улыбаясь, кашлянул, умолк. Бабич разлил по рюмкам оставшуюся малость.

– Да-а Миша, – протянул он, выпив, – вернулся ты, конечно, с того света. Не говори…

– Да что там я… Плечо бы не прошило, не контузило, так хрен бы я им дался. А там, глядишь… Сорок четвертый уже близился. Ну, а у вас тут свет был тоже… не того.

– Не говори… – Бабич локтями оперся на стол, сидел тяжелою горою. – Правда, и мы здесь им старались… поднести. Пошурудили на железке… А в лес тогда втроем ушли – я, помнишь, говорил – и прямо из депо, домой даже не заходили…

– Ага, – Мишуша показал на Бабичевы руки и весело сказал: – Ты, Бронислав, мог и без тола обойтись! Посвязывал бы рельсы узелками, песочком бы присыпал – и конец. Не развязали б немцы. Сами бы и рвали. Так, Юра?

Бабич убрал громадные ручищи со стола.

– А знаешь, задушил я одного…

– Ты не рассказывал, – тихо сказал Мишуша.

– А что рассказывать… Снимали часового с насыпи. Ну, вышел на него, как положено, сзади. Думал, сейчас одной рукой за автомат, другой закрою ему фотокарточку, чтобы не пикнул. И что ты думаешь – перемудрил. А он как черт. Он сапогом, холера, вот сюда мне, понял?

Мишуша коротко кивнул, но Бабич, словно не удовольствовавшись этим, повернулся от Мишуши к Юре и с чуть растерянным и смущенным выражением продолжал:

– Ну, в это место, грубо выражаясь… Вы понимаете.

Мишуша хохотнул:

– Да он не медик, Бронислав, не объясняй. И не стесняйся: Юра филолог, все деликатные слова поймет. Ну, в пах – скажи.

– Я думал, кончусь. Как ватный сделался, падаю вместе с ним в снег. А как он снизу оказался, я своей правой его руки и зажал, а левую – на горло. Как собаку… Озверел. А мог бы взять живым.

– Ну, а зачем он вам живой? – сказал Мишуша.

– Да я тогда не думал. Может, в работу бы какую запрягли.

– Битюг был?

– Нет, цыпленок. Лет девятнадцать, рыженький. Правда, как вьюн крутился, укусить хотел…

Он слушал Бабича, смотрел на синеватый клуб дыма перед Мишушей и вдруг почувствовал, как это приближается опять: отчетливое понимание не то чтоб неуместности, но как бы незаконности своего присутствия в кругу людей, где его приняли как равного, а главное, пришедшего без всяких там «причин», лишь для того, чтобы побыть тут вместе с ними. И он увидел все, точно со стороны: вот он сейчас сидит тут, в доме, где он рос, и слушает двух пожилых мужчин, можно сказать, слушает их жизнь (и это обращенное к нему, стеснительное, как бы в оправдание: «Вы понимаете?»). Да, а потом, после всего, что ими говорится, вспоминается, – потом, выходит, он возьмет и скажет одному из них: «МНЕ ДЕНЕГ НУЖНО, ЧТОБ ЗАМЯТЬ ОДНУ ИСТОРИЮ. Я И ВЧЕРА ЕЩЕ ЗА ЭТИМ ПРИХОДИЛ».

И вот если бы этот человек был не Мишуша, то он бы мог, наверное, съязвить в ответ: «А-а, денег, только и всего? Так – на, возьми, вот плата за твое присутствие». И, чтобы уже доконать: «Чего ж ты с самого начала не сказал? Столько сидел, томился, делал вид…» Но он поймал себя на том, что представляет, слышит, как возразил бы – твердо, горячо: «А я не делал никакого вида! Может, мне все это на самом деле интересно, важно. Может, я только здесь и начал что-то понимать в таких, как вы». Да, возразил бы, потому что это – правда…

Бабич собрался уходить. Мишуша убирал посуду со стола, складывал кости для собак в пустую алюминиевую миску.

– Юра, а редечки моей больше не хочешь, значит? – Мишуша весело, с лукавством посмотрел из-под свалившихся на лоб волос, уже готовый рассмеяться. – А хорошо дерет, аж прожигает все внутри…

– Нет, не могу, – ответил он и улыбнулся: редьку Мишуши есть мог только он сам. Это была его любимая закуска. Он покупал редьку горчайшую, и раньше, когда еще обедал вместе с ними, то приносил ее в портфеле, вместе с четвертинкой, и тер, а потом солил нещадно, отвергая бабушкины попытки полить ее подсолнечным маслом. Все остальные овощи он не любил, ел мало. Зато, бывало, повторял, когда впервые летом появлялись на столе молодая картошка или помидоры: «Ты, Юра, ешь, а про себя говори: новина в рот, здоровье – в живот, медвежья сила, зайцев поворот».

– Ты бы пока прилег там у меня, – сказал Мишуша. – И «Спорт» возьми на подоконнике, вчера купил.

Он взял «Советский спорт» и прошел за перегородку.

Глава восьмая

Крохотная, «задняя» комнатушка в квартире Михаила Казимировича. Низкая узкая кровать, стул, тумбочка возле окна.


Сняв туфли, он лег на спину. Слегка кружилась голова. Снаружи под окном слышались голоса – это Мишуша с Бабичем прощались. «Вот, Бронислав, как принесет щенков, всучу я тебе сучечку. – ну, для развода… Юре? Да Лида против будет, не могу…»

Он слушал эти голоса и вдруг подумал: в конце концов, занять двести рублей – что тут такого? Ведь лучше здесь, чем клянчить у чужих. Но что-то подсказывало ему, что дело не в деньгах, Мишуша даст их с удовольствием – не стоит, мол, и выеденного яйца… А в чем же тогда дело? Во всем… Во всем, что раньше было, жило тут и до чего теперь уже не дотянуться… «Сколько же времени я не был здесь? А года два…» И не тянуло, даже и не помнилось. Не было потребности? Может быть, и так. И уже скоро год, как не приходит к ним Мишуша.

Он вспомнил, что сегодня, в первую минуту, и в дяде, и вокруг него что-то увиделось без радости, с тоской, но очень скоро перестало различаться, – ну вот как если б тень качнувшихся ветвей прошла, скользнула по глазам, а в следующий миг ты сам уже в нее вступил, глаза привыкли и не замечают тени. Да, только на короткий миг это ему увиделось: что-то не просто тусклое, поблекшее, но словно бы остановившееся, выпавшее из привычного ему потока жизни, ее ритма… Эти лицо и голос, дом и обстановка не сохраняли видимых следов какого-либо увяданья, запустенья. И все-таки он ощутил тогда в жизни Мишуши какую-то… окраинность, что ли? Окраинность даже не в смысле территории и места, края города, а в смысле…

И вдруг он понял: «Время. Ну, конечно же, время». Это он со временем, в котором жил Мишуша, соприкоснулся и вошел в него. Но ощутил только на миг: оно ведь не всегда торчит перед глазами четко обозначенным. Люди не носят его на себе как старую одежду – плотный шевиотовый костюм или перелицованный пиджак с перескочившей вправо прорезью нагрудного карманчика. Одежду можно заменить, как заменяют вещи, – глыбу источенного шашелем комода с кольцами «шуфлядок» или настенный репродуктор – черный покоробившийся круг. Да что там вещи и одежда!.. Крышу над временем своим – и ту можно сменить, сняв зеленеющую мохом дранку или слои пожухлого, сырого снизу толя и настелив там, как Мишуша, оцинкованную жесть… Вот только само время не заменишь, Твое, оно останется с тобой даже под новой крышей и среди светленьких обоев, под плафоном из «Электротоваров» вместо абажура. Останется, особенно если ты сам хочешь остаться в нем, не покидать его из боязни, что дважды не ступить в одну и ту же реку…

Да-да, Мишушино, словно остановившееся, выпавшее время – вот что, почти неуловимое для глаз, он угадал тут в первые секунды. Мишуша, довоенный человек, преподававший в железнодорожном техникуме черчение, живший по-простецки, добрым, безалаберным холостяком, – он, может, и теперь хотел там оставаться, в довоенном времени. Сам стрелки своей жизни перевел назад, даже не попытался в чем-то измениться и задержался где-то в стороне от времени нового, несущегося все быстрей… Будто стоит вагон на запасном пути, с виду еще пригодный, а между шпал под ним уже пробились чернобыльник и репей.

Мать как-то бросила Мишуше: «Ты не умел и не умеешь жить. И не научишься!» Кажется, это был тот разговор, когда она уже не то что не могла, а просто не хотела сдерживаться и в раздражении своем шла до конца. Он даже видел сейчас выражение ее лица – жесткое, мстительное, как у человека, который мстит уже за собственный, не красящий его, открытый срыв.

Она тогда почти уже кричала на Мишушу: «А это вечное твое юродивое самоумаление?.. Тебя же хлебом не корми, только оставь в покое, незаметненьким. Дай притулиться в уголке – и все. Хоронишь себя в этих мастерских, а мог бы человеком быть, как люди!.. Живешь руками – ну, а голова? Скажи ты мне хоть раз: ты что, боишься показать какое-нибудь превосходство над другими? А в чем? Открой секрет. Тебе удобно оставаться этаким простягой: ни зависти людской, ни сложных отношений. Да ты просто лентяй, лежачий камень…»

Мишуша ей тогда не отвечал, как и всегда. Смотрел в окно с какой-то терпеливой неподвижностью, словно не он, а кто-то или что-то там, в окне, должно было ответить, объяснить ей или хотя бы отозваться…

И, вспомнив его вот таким, он вдруг увидел человека в комнатке, сплошь застеленной накрахмаленными бабушкиными салфетками, – этого же человека, но другого, в белой майке, легонько вытолкнувшего в вечерний синий воздух две половинки маленького белого окна… – а занавески чуть колышутся, к ним от стола плывет слоями папиросный дым, и низкий женский голос в патефоне поет:

 
С майорскими погонами
Вернешься ты домой… —
 

и повторяет тот припев:

 
…Оркестр наш духовой.
 

И вот теперь тот человек, уже с густою проседью в разваливающейся шевелюре, накормив собак, возится в сенях, и моет руки, чтобы потом войти сюда, в эту же комнатку, где слушал те пластинки много лет назад. Тот человек, который раздражает свою сестру уступчивостью, мягкостью и даже добротой, а главное, упрямым постоянством в привычке жить всего лишь как живется, совсем не так, как ей хотелось бы, – наперекор ее желанию.

И когда этот человек вошел и, сев в ногах кровати, тихо спросил: «Так что случилось, Юра?» – словно бы возвращаясь к прерванному (а ведь и не начатому даже) разговору, – тогда он понял, что дядя с самого начала знал, по крайней мере, чувствовал, что племянник пришел сюда, на Железнодорожную, не просто так.

Он тоже сел и, глядя Мишуше в глаза, все рассказал – сначала путаясь, спеша, сворачивая в трубочку газету, затем отбросив ее и спокойно, не торопясь. И дядя молча встал, и, сделав шаг до тумбочки возле окна, выдвинул плоский ящик (а он смотрел и с удивлением думал, что в точности вот так и представлял это вчера на лекциях, и еще раньше, в кабинете следователя, когда, казалось, ничего не успевал сообразить, но все-таки успел, выходит, высмотреть эту возможность, позволившую не назвать, не выдать Нелю). И, пошуршав бумагой в ящике, Мишуша вынул деньги, вложил в карман его висевшего на стуле пиджака и снова сел:

– Ну, Юра, как ты поживаешь?

И все. И даже ни полслова про всю эту историю, будто уже отвел ее одним движением руки назад, за спину, оставив там, в кармане пиджака…

Потом Мишуша спрашивал еще, а он рассказывал – о начавшихся лекциях, о том, что через пару дней они поедут в колхоз, на картошку, – и говорить было совсем легко. Мишуша живо отзывался на все шутки, перебивал, жестикулировал, тряс головой, закашлявшись от смеха. И был момент, когда с досадою подумалось, что вот нужны были не просто бабушкины слезы, ее обида за Мишушу, высказанная несчастным, тонким голосом, – понадобилось впутаться еще в какую-то дурацкую историю в скупочном магазине, чтобы прийти сюда и посидеть, поговорить… И только так подумалось, Мишуша, словно он слышал это, вдруг сказал:

– Ты знаешь, Юра… Не ходи ты к этой Степаниде.

И он с недоумением, даже растерянно спросил:

– Так как же?..

– А так. Я сам ей отнесу. Поговорю, как надо. Может, еще и к следователю зайду, чтобы спокойней было. Если Журавский, как ты говоришь, так мы поймем друг друга. Вроде знакомы были одно время, разберемся.

– А Неля?

– Не беспокойся о ней. Вот Степанида возвратит, что нужно, – и все.

Мишуша закурил, а он достал из пиджака деньги и молча положил их на тумбочку, стараясь, чтобы это не выглядело поспешным и не выдало его чувства облегчения.

Не глядя на него, Мишуша продолжал:

– Ты говоришь вот: Неля. Только… Ты не обидишься?

– Нет-нет, ты говори.

– Ты, Юра, перестань бояться. Ты же ни в чем не виноват. А испугался и…

– И что? – спросил он торопливо.

Мишуша слабо, будто через силу, улыбнулся, потом, стараясь голосом смягчить и как-то упростить все, сказал:

– Ну, это называется дать ложные показания, – и тут же, словно спохватившись: – Хотя, конечно, Нелю как было назвать?.. Другую ты и знать не знал, действительно…

А он только кивнул и ничего не ответил. То, что уже и раньше смутно чувствовал, но не хотел додумывать и гнал, запихивал в какой-то дальний угол, – теперь отчетливо стояло перед ним, от этого нельзя было не только увернуться, но даже и переиначить, перетолковать, – не было выступа, чтоб зацепиться: не Нелю он старался оградить в милиции своим «не знаю», а себя, себя… Нелю «не выдал», чтобы самому не влезть в то дело. Уже тогда мелькнула мысль, как его замять. А если б не мелькнула?

– Ну, а вообще, наверное, худшей холеры нет, чем страх, – сказал Мишуша. – Никто от него не застрахован. Как налетит… А нужно за рога его хватать. Упрешься крепко сам, так уже не свалит, не растопчет, – можешь верить…

Мишуша говорил слегка смущенно, как человек не то что не привыкший, а просто не умевший наставлять, но в то же время и с веселой твердостью в густом спокойном голосе. И он подумал, что характер дяди – совсем не воск, как мать уверена, и если бы тому пришлось это доказывать… И тут же понял: приходилось – все годы, пока шла война. Да и потом, когда они с мамой и бабушкой пришли уже в освобожденный город, в этот дом (а через два или три дня был тот ночной налет – немецкие бомбардировщики прорвались, земля ходила ходуном, дом трясло, а они сидели почему-то в сенях, на полу, страх в животе ворочался тяжелым камнем, поднимался к горлу; мать потом долго еще вспоминала, что всякий раз в ту ночь, как бабушка переставала креститься, он торопил: «Ты, бабушка, молись, молись»).

Мишуша вышел его проводить. Собака, что лежала на крыльце, пошла за ним. Возле калитки, уже положив ладонь в теплую руку дяди, он спохватился:

– А когда же к нам?.. – но, еще не закончив, понял, как-то догадался, что Мишуша не ответит. А тот сказал, будто не слышал ничего:

– Значит, теперь уже дорогу вспомнил? Так заходи же, слышишь, Юра? Заходи. – И отвернулся.

…Он шел и думал, что, конечно же, зайдет – это теперь так ясно было. Шел и не знал, что, побывав у дяди перед праздником, он в следующий раз увидит его только через год, и эта встреча их будет уже последней тут, в знакомом с детства старом деревянном доме на тихой Железнодорожной улице, за Западным мостом… Если бы кто-нибудь ему сейчас сказал, что так получится, он просто рассмеялся бы тому в лицо.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации