Электронная библиотека » Александр Тимофеевский » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Весна Средневековья"


  • Текст добавлен: 26 июня 2020, 10:40


Автор книги: Александр Тимофеевский


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Такое последовательное разворачивание именно сегодня взволновавшей всех истории имело и свой апофеоз: на днях «Кристи» удовлетворил совсем жадных до подробностей, устроив аукцион по продаже SOSов с «Титаника». SOSы оценивались по-разному, но по цене доступной, от $4 тыс. до $10, – надо полагать, в зависимости от степени отчаяния.

Жизнь развивается стремительно: в дни триумфа «Списка Шиндлера» золотые зубы из Освенцима, кажется, на «Кристи» не продавались.

23 марта 1998

На днях Д. С. Лихачев призвал «защитить Пушкина от безнравственного с ним обращения». В интервью корреспонденту ИТАР-ТАСС он сказал: «Александру Сергеевичу еще никогда не была уготована такая судьба, как в наши дни. Имя его понапрасну тревожат все кому не лень. Некоторые театральные и кинопремьеры по произведениям поэта – это издевательство над национальным достоянием. Питерский ТЮЗ кощунственно интерпретировал „Повести Белкина“. Российское телевидение с удовольствием прокручивает проект „Наш Пушкин“: на фоне прачечного белья (иначе не скажешь) бессмертные творения читают Жириновский, Расторгуев, другие политические, рок– и поп-звезды».

Поскольку академик вряд ли хочет покончить навсегда с Пушкиным, как Лужков с Манежной площадью, ему, к сожалению, надо смириться с тем, что великого поэта читает не только он, но и «другие политические, рок– и поп-звезды». «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой, и назовет меня всяк сущий в ней язык» – в том числе и язык Жириновского с Расторгуевым: Пушкин никаких ограничений на сей счет не оставил. Любые операции со сложившимся текстом, любая вообще трактовка всегда есть «издевательство над национальным достоянием», даже если Томас Манн пишет «Иосиф и его братья». Фактически призвав в своем интервью к селекции, дабы с помощью депутатов, юристов или медиков определять, где Манн, а где Расторгуев, что есть издевательство, а что освоение национального достояния, Д. С. Лихачев поставил общественность в тупик.

Вчера «Альфа-банк» распространил пресс-релиз, из которого следует, что к 2000 году – о, счастие, о, радость – в Нью-Йорке будет установлен памятник Пушкину. Этим занимается Международное общество пушкинистов (МОП). Банк не просто так дает деньги: у МОПа, помимо памятника, есть другие титанические планы, в первую очередь присудить имя поэта одной из нью-йоркских улиц. Эта задумка особенно впечатляет, памятуя о том, что улицы Нью-Йорка обычно обозначаются числительными. Впрочем, неожиданная Пушкин-стрит, по законам английского языка читаемая как «Пашкин», породит в конце концов легенду про романтического русского мафиозо, Пашку с Брайтона, осуществив предчувствие поэта:

 
Что в имени тебе моем?…
Оно на памятном листке
Оставит мертвый след, подобный
Узору надписи надгробной
На непонятном языке.
 

Для того чтобы все случилось именно так, образована специальная комиссия, шефствующая над МОПом, которую составили люди, входящие во все комиссии мира: Владимир Васильев, Майя Плисецкая, Мстислав Ростропович, Никита Михалков, Борис Мессерер, Эдвард Радзинский и проч. Почему-то еще – Ван Клиберн, Роберт Де Ниро и Джек Николсон. Входит туда и Д. С. Лихачев, который, видимо, про эту свою комиссию и сказал, что «Александру Сергеевичу еще никогда не была уготована такая судьба, как в наши дни. Имя его понапрасну тревожат все кому не лень». Иначе придется предположить, что Лихачев всерьез полагает, будто Де Ниро с Николсоном просвещеннее Расторгуева – тот, по крайней мере, уж раз точно читал Пушкина («на фоне прачечного белья», академик свидетельствует, вся страна видела).

9 апреля 1998

Галерея бюстов художников прошлого появится на Пречистенке. Так решено оформить сквер, расположенный напротив здания Российской Академии художеств, недавно возглавленной Зурабом Церетели. Новый проект, горячо одобренный мэром, предусматривает фонтан, скамьи для отдыха, игровую площадку и, по выражению самого Церетели, «блистательную плеяду гигантов живописи, ваяния и зодчества… воплощенную в камне и бронзе, которая составит музей под открытым небом».

Очередной почин Зураба Церетели очевидно восходит к импровизированной свалке, возникшей в Москве в 1991 году, когда свергнутые со своих постаментов большевики были свезены к Центральному дому художника. Выбор места стал, надо полагать, не случайным. Священным некогда изваяниям, утратившим свою сакральность, было прямо указано на их изначальную декоративно-прикладную сущность. Бессмертное пушкинское «но мрамор ведь сей бог» было тогда перевернуто в точности до наоборот: ведь бог сей – мрамор. В нынешней церетелевской непроизвольной реминисценции из 1991 года чувствуется что-то обреченное. Поэтому бессмысленно острить, выясняя, что именно есть его новая песочница – римский атриум, закрытый средневековый сад, задумчивый hortus conclusus, или все-таки кунсткамера, дитя пытливости Нового времени. Важнее всего простая скученность. Техническая характеристика значимее культурологической. Исходя из этого, следует поддержать почин и даже предложить расширить отведенную под него площадку, вместив туда всю поставленную Церетели в Москве скульптуру.

В конце концов, призыв великого Фамусова, который, как старомосковский барин, был стихийным эволюционистом, «собрать все книги бы да сжечь» – предполагает действие, осуществляемое в два этапа.

11 апреля 1998

В Певческих палатах Новодевичьего монастыря – памятнике нарышкинского барокко – будет произведена изрядная реконструкция: в здании возникнут водопровод и канализация, «место проживания монахинь переоборудуют согласно требованиям цивилизации». Последнее, очевидно, надо понимать в том роде, что обновленные келии просоответствуют определенному гостиничному стандарту: ванная комната с биде, жидкое мыло, рассеянный свет и проч. Такое благоустроенное прибежище для поста и молитв – во вкусе саркастического Бунюэля, любившего изобразить мощную христианскую аскезу. И хотя оно не вполне согласуется с православной традицией – отцы-пустынники и жены непорочны спасались скорее в бегстве от цивилизации, чем в погоне за ней, – само по себе вряд ли предосудительно. «Спасенье с любовью Спасу милее», – говорил один, правда, не вполне ортодоксальный проказник. Печальные мысли рождает другое: битва жидкого мыла с нарышкинским барокко никогда не заканчивается победой последнего. И хотя реставраторы клянутся ничего не портить и «строго по историческому образцу заменить вышедшие из строя двери и окна этого старинного здания», результаты подобных проделок у всех перед глазами – глядя на реконструированные здания-памятники, жители столицы уже оценили этот красочный подарок москвичам. С Певческими палатами можно начать смиренно прощаться.

3 июня 1998

Новый опрос по храму Христа Спасителя дал неожиданные результаты.

«Внести личный вклад в воссоздание храма Христа Спасителя на последнем, завершающем этапе готовы многие наши соотечественники независимо от пола, возраста, уровня образования и рода деятельности», – как некогда про Беломоро-Балтийский канал, потом про БАМ, теперь про ХХС бодро рапортует корреспондент «ИТАР-ТАСС» о результатах последнего опроса, проведенного московской службой «Мнение». Кое-что все-таки изменилось: не вся страна ринулась ныне на героическую вахту – только 52 % выразили желание «пожертвовать на благое дело», чего ликовать-то? И другая, совсем уж неуютная цифра: «39,3 % категорически исключили любую возможность своего участия» в соборном начинании. Особо востроглазые уже отметили, что реконструкторы ХХС чуть-чуть наврали в пропорциях, но «чуть-чуть» оказалось роковым: купола вышли минаретообразными. Унылое творение академика Тона в казенном неовизантийском вкусе само по себе отдавало Востоком, но не до такой же степени. Под руками реконструкторов Константинополь окончательно превратился в Стамбул – причем парадоксальный, времен сталинской дружбы народов. Это вообще свойство лужковской архитектуры: она выявляет азиатскую природу Москвы, но не ту, что была, а ту, которой не было. Был Константинополь на грани со Стамбулом, стал Стамбул на грани с Бухарой. Был Восток под густой европейской вуалью, потом – под гривуазно просвечивающей, теперь ее отринули вовсе, но оголенная рожа оказалась другой и по-другому отвратной: новодельное православие – что Иверская часовня, что ХХС – смотрится как ислам.

Наивно полагать, что одни эстеты, знакомые с историей искусств, понимают это. Обыватели, участвовавшие в опросе, чувствуют неладное печенкой, что никак не менее болезненно, чем головой: дабы осознать противоестественность мусульманизированного храма, не требуется никаких специальных знаний. Ажиотаж вокруг церкви конца восьмидесятых годов явно пошел на убыль, что ни хорошо, ни плохо: бывают периоды спада, бывают – подъема, все это нормально, по-земному суетно и для церкви скорее полезно. Отпала праздношатающаяся интеллигенция, раньше семенившая впереди всех со свечкой, зрелище вообще-то противоестественное. Теперь на ее месте красуется власть, предавшаяся новой вере со всей дикостью своих вкусов и представлений. Ошибка в пропорциях ХХС, как и копия Иверской часовни, похожая на шарж высокомерного европейского насмешника, – случайности, насквозь символичные. Нельзя, детски попирая Божью волю, возводить заново то, что разрушилось навсегда: есть понятие необратимости. Оно, помимо прочего, создает множество чисто технических проблем: никакая память, не говоря уж о чертежах, не удерживает нюансов, а только из них складывается целое. Играя в башенки-мансарды и создавая ложное прошлое, которого отродясь не существовало, лужковские умельцы грешат не только против истории, но и против метафизики – период спада может затянуться неоправданно долго. По чистому невежеству оказавшись в роли римского язычника Юлиана, назло новому Богу строившему уничтоженный Иерусалимский храм, нынешние московские неофиты от одного простодушия нагадят христианству куда успешнее и, главное, необратимее, чем это сделал изощренный и злоумышленный древний Апостат.

27 июня 1998

Московские красоты начали постепенно прививаться в Петербурге – улица Софьи Перовской, став опять Малой Конюшенной, тут же на арбатский манер издохла: старые деревья выкорчевали, наставили фонарей да памятников; один дядька притворяется Гоголем, другой – Городовым. Монумент городовому, умилительный, можете не сомневаться (и в самом деле, что может быть умилительнее городового?), – последняя петербургская новинка. Она слизана современными умельцами с несохранившегося памятника Николаю Первому, модель которого находится в Петропавловской крепости. Злого умысла здесь нет, один бессильный ностальгический плагиат, но получилось в традициях отечественной мысли «гнева и печали», уподоблявшей Николая Палкина именно и буквально городовому. Без всякого, впрочем, умиления. Из лучших простодушнейших чувств и не держа в кармане ни одной фиги, искрометные любители старины сделали свое черное либеральное дело. Это только начало славного пути, вслед за Городовым должны появиться другие петербургские «типы», каменные, разумеется. Человеческие – исчезли. Все чисто, лысо и пока безлюдно: одинокие торговцы скучают над разложенными матрешками. Это временная передышка, пауза перед кипением, скоро все забурлит, как на Арбате: Малую Конюшенную тоже объявили пешеходной зоной, чтобы сподручнее было «скорой помощи» – в конце улицы по-прежнему стоит больница.

На углу Невского и Владимирского, над магазином, торгующим аудиокассетами и техникой, наконец возникла надпись «Сайгон» – глубоко бессмысленная для тех, кто не знает, что еще лет десять назад тут располагался одноименный кафетерий, никогда, впрочем, так не называвшийся. Это было прозвище, тайное и любовное, промеж своих, которые годами, десятилетиями ходили сюда пить кофе. Очень удобное место в самом центре города водоворотом затягивало в себя всех, кому в глухие годы нечем было заняться – праздных поневоле. Перестройка как-то незаметно, само собой, покончила с «Сайгоном» – просто потому, что образовалась жизнь за его пределами. А когда-то здесь стояли в очереди, томительной, ритуальной, брали свой маленький тройной кофе, долго, нестерпимо долго, как дорогой коньяк, его тянули, потом выходили продышаться, протоптаться и снова вставали в очередь, и важно перебрасывались пустыми, очень тонко интонированными словами, и снова пили кофе, и исчезали в небытие. Среди ходивших и исчезнувших было больше всего «людей воздуха», о которых сейчас никто не помнит, да и вспомнить нечего, но были, наверное, и поэты, и художники, и музыканты, ничтожные и не очень, безвестные и знаменитые, впрочем, совсем не тем, что ходили в «Сайгон». Но со временем вся петербургская мифология оказалась к нему привязанной. Она влипла в этот угол Невского и Владимирского: «Сайгон» превратился в «Бродячую собаку» и «Привал комедиантов» брежневского времени и даже более того – в какую-то Волшебную гору социализма, в историко-культурный миракль, растянувшийся на три десятилетия, и сейчас витрины музыкального магазина украшают картины «митьков», живописующие «Сайгон» былых времен: великие поэты пишут великие поэмы, иногда витийствуя и золотом каждой прохожей косы пленяясь со знанием дела. «Люди воздуха» и впрямь исчезли навсегда.

11 июля 1998

Московские выставки, даже многомесячные, как мотыльки-бабочки, живут один волнующий день: вернисажная публика, дыша духами и перегаром, приходит посмотреть друг на друга и, на халяву забрав каталог, который никогда не будет раскрыт, разбежаться. Уже назавтра в залах царят обычные пустота и скука. Редкое исключение составляют гастролеры, коих с каждым годом становится все меньше, масштабные экспозиции кичменов Глазунова, Шилова, Андрияки и т. п. да фотобиеннале Ольги Свибловой. Выставка «Николай II. Семейный альбом», третий день открытая в Манеже, словно продолжает месячник фотографии, и на ней не протолкаться. Подлинники вообще не доступны для обозрения, крошечные любительские снимки, разложенные в витринах, с годами поблекли и выцвели до полной нечитаемости, к тому же они прочно закрыты склоненными зрительскими спинами, но, славу богу, на стенах висят увеличенные дубликаты – первый раз в жизни испытываешь живую благодарность к новоделу. Фотография, сейчас ставшая проклятием для царствующих домов, в начале века, похоже, была их прибежищем, едва ли не единственным. Личная жизнь существовала в границах семейного альбома, скрытого от посторонних, как нижнее белье под верхним: кто посмеет приподнять платье? Большинство снимков, сейчас представленных в Манеже, никто, кроме родственников, не видел, и не подразумевалось, что увидит. Даже спустя девяносто лет их неловко рассматривать: будто входишь в чужую комнату без стука. Жизнь застигнута врасплох – в неловких позах и случайных гримасах: видно, что и сам император, и жена, и дети безраздельно доверяли фотографии, этому великому достижению цивилизации. Между ними и камерой нет вообще никакой преграды, цивилизация не обманывает – так тогда обожали аэропланы, рвущихся в небо всеобщих любимцев. В 1914 году с них полетели бомбы. Фотография предавала медленнее, папарацци загнали принцессу Диану лишь на исходе столетия. В природе оказалось много разных чудес.

Последний Романов голышом плещется в заливе, обнаженный вовсе не парадно, а как на медкомиссии в военкомате, – беззащитность перед судьбой подтверждается беззащитностью перед фотоаппаратом. Это единство, достигнутое осмысленно или невзначай, – самое замечательное, что есть на выставке. Николай II за последние годы проделал изрядную эволюцию в народном сознании от царя-изверга и кровососа до святого великомученика. В одном варианте существовали только Девятое января и Распутин, в другом – ни Девятого января, ни Распутина не существовало вовсе. Выставка в Манеже, не претендуя ни на какую историческую полноту, ни на какую концепцию, представляет не царя, а семьянина, каковым Николай II – кровосос или святой – в любом случае был. Обыденный человек, взывающий к состраданию, в котором ему отказали перед смертью, и – что самое удивительное – много после нее. Статус великомученика оказался столь же тяжким, что и изверга. Екатеринбургские кости почти наверняка царские, 99,9 % вероятности, но на большую точность наука неспособна. Патриарх хочет стопроцентного обоснования благодати, а вслед за ним и мэр Лужков, и атеистическая, зюгановская Дума: двусмысленное «почти» ее тоже мучает, она тоже не примет участия в похоронах – пусть Николай II, не обретя последнего жилища, и дальше странствует с кладбища на кладбище.

20 июля 1998

Ритуал погребения Александра III – последнего русского царя, мирно упокоившегося в Петропавловской крепости, – был вчера воспроизведен в Петербурге. Разумеется, с некоторыми поправками. Николай II отрекся от престола, и гроб с его останками не могла венчать корона. Это первое. Второе и наиглавнейшее: в Ипатьевском доме вместе с царем и его семьей расстреляли слуг и Евгения Боткина; кости всех несчастных больше семидесяти лет пролежали вместе в придорожной яме, разделять их сейчас было бы безнравственно, и в Екатерининском приделе Петропавловского собора вырыли братскую могилу. Это – поверх надуманных, фальшивых речей о примирении палачей и жертв, с одинаковым усердием произносимых как сторонниками, так и противниками захоронения, – и есть подлинный символ национального единства: лакей Алоизий Трупп и повар Иван Харитонов, горничная Анна Демидова и доктор Боткин рядом с венценосными останками всех Романовых, начиная с Петра Великого. То, что гробы мещан и крестьян окружили благоговением и почетом, как царские, без всякой разницы в ритуале, сделало петербургскую церемонию не только человечески трогательной, но и исторически грамотной. За полчаса до начала панихиды Никита Михалков, приехавший в Петербург, на всю площадь перед Петропавловским собором разъяснял свою позицию с помощью громкоговорителя. Народный артист блеснул логикой, народной и артистической. Он полностью оправдал Патриарха, по-прежнему не верящего в екатеринбургские останки, но почти осудил президента, так долго в них сомневавшегося. Если Михалков доверяет науке, безоговорочно признавшей найденные кости, то все колебания плохи одинаково, в том числе и Алексия, продолжающего твердить, что Солнце ходит вокруг Земли. «Ельцин должен был с самого начала возглавить захоронение», – заключил парадоксальный Михалков, и с этой мыслью мешает согласиться лишь то, что она поздно высказана. Ельцин уже приехал. Самую решительную поправку внес в церемонию Алексий. Православная панихида включает называние усопших по имени. Церковь, как известно, не признает екатеринбургских останков. Из тупикового положения был найден блистательный иезуитский выход. Панихида служилась по «всем в годину лютых гонений за веру Христову умученных и убиенных; их же имена, Господи, ты сам веси». Изобретательная эта формулировка была в диковинку даже священникам, один из них, боясь, видимо, ошибиться, зачитывал ее по бумажке. Шестьдесят два представителя Дома Романовых, впервые собравшиеся в таком количестве с 1913 года, так и не услышали имен рабов Божиих Николая, Александры, Ольги, Татьяны, Анастасии, которых приехали захоронить. Зато повезло великой княгине Леониде, ее дочери Марии Владимировне и внуку Георгию – так называемым Кирилловичам, – отказавшимся приехать в Петербург и отслужившим вместе с Патриархом свою альтернативную панихиду в Троице-Сергиевой лавре. Там не было сомнительных останков, и люди назывались своими именами – так в конце XX века наука сделала усопших анонимными.

Среди зевак, собравшихся у крепости, было два человека с плакатиками. Один держал «Душегубу – душегубово», другой рядом – «Лжедемократы хоронят лжецаря», один был вроде левый, другой, надо думать, правый. Им бы повернуться и плюнуть друг в друга, ан нет, они сплотились, сдвоились, срослись, они были – одно. Их имена, Господи, ты сам веси.

20 июля 1998

Выступление «Трех теноров в Париже» – хотя бы потому, что один миллиард зрителей примкнул ухом к телевизору, – стало, несомненно, крупнейшим культурным событием недели, но только совсем чуждые музыке или уж очень милосердные критики над ним не поглумились. Хосе Каррерас пел блекло и скучно, Пласидо Доминго – не без привычного обволакивающего драматизма и непривычных проблем с верхним «ля», а Лучано Паваротти обнаружил такой крошечный, зажатый голосок, как у Валерия Леонтьева, что отойти от микрофона не было никакой возможности. «Серенаду» Шуберта пришлось адаптировать, все более-менее виртуозные арии исполнить сразу же, как тяжкую обязанность, уф, пронесло. С каждым номером музыка делалась все элементарнее, тональности опускались долу (песенку Герцога спели на полтона ниже): так фигуристы засовывают в начало программы весь требуемый судьями утомительный набор прыжков, чтобы потом ничто не мешало срывать несмолкающие аплодисменты на ровном месте.

Впрочем, это можно было бы написать не глядя, язвить сегодня теноров – легкий хлеб. Проблема, однако, не в том, как пели тенора, а в том, как их слушали. Чем хуже они поют, тем оглушительнее выходит триумф: он обратно пропорционален исчезающим профессиональным достоинствам, и эта зависимость оскорбительна для музыкального сообщества. Успех теноров наглядно, рельефно, жирно, как назло оттеняет падение филармонической культуры, ее все большую невостребованность. Против этого трудно возражать, но я попробую.

Кажется, никто из писавших о концерте на Марсовом поле не обратил внимания на некоторые изменения в репертуаре, приспособленные не только к ослабевшим связкам ветеранов сцены. Все объясняется унизительно просто. Основные сборы делаются алчными тенорами не на самом пении под открытым воздухом – эти деньги идут на рекламные благотворительные акции, на борьбу со СПИДом и т. п., – а на выпускаемых вслед за тем дисках. Но при стабильной, не меняющейся программе и качестве, неизменно меняющемся к худшему, они вряд ли будут раскупаться: репертуарное разнообразие продиктовано рынком. Количество сквозных, кочующих из концерта в концерт хитов – песенка из «Риголетто», ария из «Турандот», «O sole mio» и т. п. – поневоле должно быть ограниченным, а основная масса – подвижной. В поисках необходимого репертуарного наполнителя, картошки для «оливье», тенора перерыли все залежи неаполитанских песен, они идут по второму, третьему кругу европейской культурной рутины и, кажется, готовы идти по двадцать пятому. И безостановочное это шествие равно вынужденно и величественно.

Комментировавший телевизионную трансляцию Зураб Соткилава сетовал, что в России никак не найдутся спонсоры, готовые устроить аналогичный концерт в Москве с участием, конечно, отечественных исполнителей – такой же, как в Париже, красочный подарок москвичам. Соткилава ошибается: для красочного подарка культурных спонсоров недостаточно, нужен еще культурный балласт.

Неаполитанские или неотличимые от них испанские и пр. средиземноморские, и пр. латиноамериканские песни, сладостные и стертые, никакие, распевавшиеся всеми мальчиками на всех пляжах, из девятнадцатого века льются в двадцать первый. Никакого конфликта времен нет, нет и борьбы пространств. Накануне игрушечной футбольной схватки Франции с Бразилией был дан концерт в честь их подлинного неразрывного единства.

В культуре Латинской Америки тенора сделали ударение на слове «латинская». В сущности, они предались наглядной пропаганде, как тучегонитель Лужков с его дружбой народов и добросовестными ребяческими фейерверками. Но в отличие от московского мэра, складывающего случайные узоры из того, что плохо лежит, они месили проверенное дерьмо, на котором давно вырастают лучшие в мире пионы. Так получалось вчера, позавчера, наверняка выйдет и завтра. Европа была всегда и пребудет вечно. Средиземноморская культура – лучшая в мире. И ни Майкл Джексон в одиночку, ни англосаксонская попса скопом ее не переборят. Смешно. Мильоны вас, нас тьмы и тьмы, и тьмы, миллиард телезрителей, – скажите, девушки, подружке вашей. Три пожилых, трясущихся, неотразимых тенора спели это неделю назад в Париже.

1 августа 1998

В Москве несусветная жара, в Пушкинском музее открывается главная, юбилейная, выставка года с собачьим названием «Музеи мира – партнеры ГМИИ», пресс-конференция назначена на 12 часов, в самый раскаленный полдень. После некоторых раздумий надеваю сандалии на босу ногу, а ноги – в брюки, хотя естественно было бы в шорты, но бог с ней, с естественностью, музей все-таки, вернисаж и пр. Оппортунистический мой компромисс устроил, как выяснилось, не всех.

Одна из главных героинь пресс-конференции, спонсорша из N-банка, уже научившаяся напряженно держать спину, но посреди бела дня одетая с вечерней тщательностью, злым, оскорбленным взором буравила мои конечности. Я понял, что наплевал ей в суп. Ни «Флора» Рембрандта из Метрополитен, ни портрет Хальса из Вашингтона, ни «Балкон» Эдуарда Мане, ни «Моление о чаше» Эль Греко – ничто не отвлекло ее внимания от голых пальцев меж сандальных перемычек. Несколько журналистов подошли ко мне, чтобы поделиться своими соображениями – не об экспозиции вовсе, а выразить братскую солидарность. Один из них жарко шепнул в ухо: «Спасибо вам за смелость!» Я чувствовал себя Чернышевским в день гражданской казни.

Нынешняя выставка приурочена к годовщине – век тому назад проф. Цветаев организовал музей античных слепков, дабы глядя на высокие и сплошь обнаженные образцы, русские граждане получали некоторые навыки свободы. Отмечая сегодня это славное начинание, дирекция решила устроить выставку, собрав по одной, по две картины из разных музеев мира, такую экспозицию поклонов со всех концов света. И в самом деле, Варшава нам и Вильна прислали свой привет, но не то что бы от души. Как говорится, по мощам и елей – пушкинское собрание, более чем скромное, не может рассчитывать ни на какие сверхшедевры. Но, даже прибыв, они вряд ли бы спасли дело. Выставка шедевров – чисто советское мероприятие, сегодня не так нужное, как позавчера. Если очень надо увидеть «Джоконду», можно сесть на самолет и через три с половиной часа оказаться в Париже. Выставка должна иметь концепцию, и впервые за сто лет своего существования Пушкинский музей ее вроде бы выдавил.

Концепция состоит в том, чтобы западному поклону подыскать соответствующий отклик в отечестве. Не слишком вежливо: вы нам – работу, а мы ей – пару. Достаточно кропотливо: нужно все перерыть в поисках. Заведомо искусственно: по кураторской воле пары не обязательно складываются, а исторически они не сложились. И все выходит на один, печальнейший манер: чем старательнее вписывают русское искусство в западный контекст, тем бесповоротнее оно оттуда выпадает. Главная пара на выставке – «Донна Тадеа Ариас ди Энрикес» Гойи и «Графиня П.И. Шереметьева (Параша Жемчугова)» Аргунова – подобрана по росту. Два больших вертикальных портрета издали производят гармоническое впечатление, и даже кажется, что Энрикес мраморной красою затмить соседку не смогла, хоть ослепительна была. Но вблизи эта иллюзия исчезает. Дело даже не в том, что живопись Гойи изрядно превосходит аргуновскую. Дело в том, что на одном портрете изображена свободная женщина, а на другом – крепостная, волею случая вышедшая замуж за барина, но так и оставшаяся рабыней. Простейшее это соображение, видимо, даже не пришло в голову кураторам, но оно делает главную экспозиционную пару символичной до зубовного скрежета: вся русская живопись на выставке кажется девкой, составившей головокружительную и, в сущности, тягостную партию, которая вынуждает ежедневно притворяться госпожой.

К вящему смущению настоящая госпожа все время торчит рядом и взывает к сравнению. Вторая экспозиционная пара – новгородская икона XV века, которой, как сказано в пресс-релизе, «соответствует замечательно тонкая по живописи небольшая картина итальянского мастера Раннего Возрождения Фра Филиппо Липпи „Мадонна со святыми“, где, используя только что открытую линейную перспективу, мастер находит выразительные возможности иллюзорного единого пространства». Ужас в том, что решительно не соответствует. Новгородский современник отстает от смиренного Филиппо Липпи на век, если не на два, и в поисках реальной аналогии нужно было выставлять работу действительно мастера Раннего Возрождения, тринадцатого, а не пятнадцатого столетия, Чимабуэ или Дуччо, например. «Только что открытая линейная перспектива» в каком-то смысле и есть только что открытая свобода, и ее отсутствие у русских мастеров не стоило демонстрировать столь выразительно.

Но самой показательной парой стал портрет почтальона Жозефа Рулена работы Ван Гога и купца И.С. Камынина кисти Перова. Общее между ними – пуговицы на пиджаках. Почтальон, нагруженный всей психологической изощренностью автора, и честно, реалистически исполненный купец: тупо-фронтально, как на первых фотографиях, – корнеплод, не обезображенный ни мыслью, ни страданием. Только ничего не имея в виду, уже много лет по привычке ни над чем не задумываясь, не вникая ни в какие подробности-детали, ни в – избави бог – умствования, только от самого чистого сердца можно было учудить такое простодушное, такое безыскусное глумление над русским характером и русской историей. В своем роде это результат свободы – единственный – за сто лет после проф. Цветаева.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации