Электронная библиотека » Алексей Чапыгин » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Гулящие люди"


  • Текст добавлен: 4 апреля 2014, 23:46


Автор книги: Алексей Чапыгин


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 43 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Сенька подговаривал стрельцов написать на пятисотного и голову челобитную царю. Написать брался сам.

– Пытали мы, – ответили забитые служаки, – мало проку: побьют челобитчиков, тем и дело изойдет.

«В „медном“ много людей окалечили, а все же медные деньги убрали – серебро пошло, – думал Сенька. – Около царя живя, терпят всякое лихо… Без бунтов у царя и бояр ништо возьмешь!»


Сенька служил, терпел и присматривался. Так прошли весна, лето и осень. Осенью зачастил к Сеньке в гости старик подьячий, а с ним плотный, приземистый стрелец, подьячий староста Ерш. Староста трезвый был малоязычен, все молчал, а подвыпив до красноты в глазах, кричал, размахивая кулаками, но по столу не стучал:

– Неправды, други, скопилось – сундуки-и! Когда же то, што в сундуках лежит, крышку выпрет, быть лиху!

Рыжевато-седые кудри на голове Ерша становились дыбом. На слова старика подьячего: «Когда же, Ерш, щучий сын, хозяина нашей выпивки своим человеком устроим? Когда к площади укрепим?» – отвечал:

– Ты, одноусый Кот, пей, ешь и язык держи! Нынче ему у нас не время.

– Когда же время-то, Ерш?

– А тогда, когда вы друг на друга перестанете кляузы писать царю. – Поглядел красными пьяными глазами на Сеньку, прибавил: – Пождем еще… Кого возьмут в войско да пошлют куда, тогда жди!


Раскидалась на постели боярыня Малка, рыжие волосы от пота свалялись, как мочала. Иссохла пышная грудь, долит пот, особенно ночью, и кашель – негромкий, частый – беспокоит горло. Розовые губы синевой подернуло. Старая шутиха сватьюшка время от времени поправляет съехавшее голубого шелка одеяло, обложенное соболем. Больная пинает одеяло, шепча:

– Ой, жарко! Ой, тошно! Грудь гнетет.

– Не скидай одевалье! Зазябнешь, голубица, как в утре зябла.

– Дай пить, сватья!

– Испей-ко во здравие святой водушки.

– Дай квасу! Святая вода тухлым пахнет.

– Грех, боярыня! Святая вода – она целит.

Сватья в серебряной чаше дает боярыне святой годовалой воды.

– Ух, нехороша! Дай квасу!

– На-ко малинового взвару. Испей, согреет.

– Мне и так жарко! Погаси у образов лампадки, – душно!

– Ой, боярыня! Грех какой: скоро к вечерне зазвонят, а ты лампадки тушить.

– Вот, сватья… во время, как Никон ко мне ластился, взяла я у него тетрать в сафьяне, а в тетрати от какого-то Прокопия[273]273
  Прокопий Кесарийский (между 490 и 507 – после 562) – византийский писатель, автор трактата «О постройках», «Истории войн Юстиниана», «Тайной истории».


[Закрыть]
списано о Византии. Был там царь Устиньян[274]274
  Царь Устиньян – император Восточной Римской империи (Византии) Юстиниан I (483–565). При нем в Византии было развернуто грандиозное строительство, возведен знаменитый Софийский собор (532–537).


[Закрыть]
, все церкви строил да монастыри украшал, и состроил тот царь предивную церковь, а назвал ее Святой Софией. Он так ее изукрасил мраморами цветными и камнями самоцветными, коврами золотными и свешниками, как мореходцы с моря плыли ночью, то думали, глядя на ту церковь, что гора серебра, злата и драгоценных камениев светится. Хоры отроков там чудно пели. Ох, погаси лампадки! Тяжко, вдоху нет.

– Да уж погашу! Приму на душу грех.

Сватья встала, теребя бородавки на лице, сняла свой колпак с бубенчиками, подула на огни, перекрестилась, потом села, как прежде, на низкий табурет, а боярыня, покашляв, отдышалась и продолжала:

– Свету было в той церкви, будто на небе, и много, много воздуху теплого. Думается мне – поехала бы я в тот город Цареград. Молиться, вишь, не мастерица… Подышала бы тем дивным воздухом, послушала бы птиц, что в садах кругом той церкви поют и… исцелилась бы… А, нет! Руки, ноги будто чугун стали… и город тот нынче под турчином.[275]275
  …и город тот нынче под турчином. – Царьград (Константинополь) был захвачен турками в 1453 году.


[Закрыть]

– Ну, боярыня, матушка, голубица моя. Я о том Цареграде от стариков, людей древних кощуну чула, а говорится в той сказке, будто тот город под водой кроется, и не нынче уж залит он. Сказывается, помню, кощуна по церковному ладу:

«И восстанет жена именем Феодора[276]276
  Феодора (ок. 500–548) – византийская императрица, жена Юстиниана I. Сыграла большую роль в подавлении восстания «Ника» в 532 году.


[Закрыть]
… и царствовати имет в Царе-граде. И будет буява и потворница диаволя дочь. Во дни ее будут во граде том мор, беда и убойства… будут убивати брат брата… и во святых местах блудники будут блуд творити и всякое непотребство делати: игры, плясание и песни бесовские… И речет та окаянная царица гордынею: «О, нарицаемый божецарю! Пришла я погубить на земли память твою с шумом, се бо видел еси, что сотворила я? Ты же и волоса единого с головы моей не уронил!»

Тако ей глаголющей и ина хульная, срамная словеса на Бога, и разгневается на ню Бог яростию великою и пошлет архангела Михаила и подрежет серпом град той, обернет его, яко жернов-камень, и тако погрузит его и с людьми во глубину морскую. Останется от него на торгу столп един, в нем же положены гвозди честные, ими же пригвождено было на кресте тело Христово и запечатано вверху столпа того благочестивым царем Констянтином. Приходяще же в кораблях корабельницы-купцы и ко столпу тому будут корабли свои привязывати, будут плакать: «О, превеликий, гордый Царь-град! Колико лет приходим к тебе куплю деюще, а нынче во един час пучина морская тебя без вести сотвори».

Так рассказала дурка-сватьюшка, потрогала на лице бородавки и, вздохнув, прибавила:

– И нету ныне Царя-града и церкви, о коей ты, голубица, печалуешься, нету же…

– Все есть! – сказала боярыня. – Только нынче там турчин живет… народ греческий покорился ему. Не мое то дело, а не так давно слышала, как бояре говорили: «Турчин идет воевать польскую Украину!»

– И Царь-град есте?

– И Царь-град цел, и церковь стоит, только в ней все турское устроено. Кощуны те твои от раскольщиков, они давно плачут, что Византия умерла, и старые люди до них говорили: «Веры нету… утоплено все в море за грехи греков, они-де султану предались… веру казили»… А Феодору до раскольщиков иные церковники еретицей чтили.

Сватья завозилась на месте – она вспомнила и забоялась своей затеи. К ней захаживала Улька. От Ульки она узнала о Сеньке и решила привести его: авось-де, увидит любимого, обрадуется, поздоровеет? Любя боярыню, старая дурка теряла голову: одна у ней боярыня Малка, – иных искать негде…

– Ты чего там возишься, сватья?

– Вожусь, вишь, боярыня, худые ноги не держат! Ставала да упала, а упала – села: в голову лезет такое, и сказать трушу.

– Не трусь! Своя ты мне.

– Лекаря привела, того и трушу. Ростом молодец, а видом стрелец. Сыщет за мной боярин, узнает – убьет!

– Чего боишься? Боярин в приказе сидит. Ежели тот стрелец лекарь, – веди! Знахарок звали, – не помогли. Может, он излечит меня.

– Так они – с черницей, коя вхожа к нам, ту близко!

– Зови.

Сватьюшка, звеня бубенчиками колпака, спешно ушла и скоро вернулась.

Вошел Сенька.

Боярыня приподнялась на подушках, долго рассматривала у порога ставшего Сеньку, потом с хрипотой в голосе закричала, сколь хватило сил:

– Сватья, ты – злодейка!

Шутиха подбежала к кровати поддержать боярыню, – больная опускалась на подушки. Тяжело дышала, глядела прямо в потолок и, видимо, думала… Потом сказала чуть слышно:

– Выведи, – пусть ждет, позову.

– Жди! – сказала шутиха, выводя Сеньку за дверь.

– Ладил ей два слова сказать…

– Сколь надо, скажешь, жди.

– Где же ты, неумная?

– Тут, боярыня! Тут, голубица!

– Дай вина испить!

– Не указано лекарем вино давать.

– Велю – дай!

Сватья, сыскав бутыль, налила в чашу романеи.

– Держи, изолью! – Дурка, поднеся чашу, поддерживала голову боярыне.

– Коли на грех навела, помоги одеться.

И дивно было шутихе: боярыня села на кровати, спустила ноги:

– Дай куньи ногавицы!

Шутиха бойко, радуясь про себя, надела на ноги боярыне куньи сапожки.

– Рубаху дай шелковую… шелковый сарафан, кой легше, – вон тот. Кику не надо, – дай повойник: он узкий, а волосы подберет. Натри шею помадой… руки, руки… Ой, кости одни! Натри их помадой.

Когда боярыня встала на ноги, то еще указала:

– Побели лицо. Губы подкрась.

– Все знаю, голубица скорбная! Сделаю…

И боярыня имела подобие, смутно напоминающее прежний вид.

– Я сяду, а ты веди его и сама уйди!

Сеньку пропустили. Он подошел. А так как боярыня сидела на низком мягком кресле, он же стоял над ней, то, поддерживая саблю, встал перед ней на одно колено.

– Боярыня!

– Да… да… Семен! Вот я какая, но ужо стану на ноги… и тело мое не будет опрахтелое, и тебя я снова познаю.

Сенька покачал головой молча.

– Ты думаешь – я умру? – прошептала она.

Сенька смотрел на ее иссохшие колени, охваченные тонким шелком, на впалую грудь… на жилу, которая билась часто-часто на шее былой красавицы. Он молчал. Сватья-дурка, впуская его, настрого наказала: «Боярыне о смерти не говорить! Скажешь такое, падет и будет биться – слова не молыт».

Боярыня часто и тяжело дышала. Спросила:

– Чего молчишь? Ты не веришь, что я восстану?

– Верю.

– Ох, где мои волосы? Искрами горели они, а нынче их болезнь съела. Где моя грудь? Руки – разве они те, кои рылись в твоих кудрях?

– И я уже не тот, боярыня! Не тоскуй даром.

– Я поправлюсь – будешь ли любить меня?

– Буду крепко любить! – Сенька чувствовал, что надо утешить ее.

– Ой, спасибо! Ой, милый ты мой, ты постарел мало… ты не тот… И пошто пришел глянуть на скорбную твою любовь?

Улька не знала, что Сенька любил когда-то боярыню, а дурка-сватьюшка ей того не говорила и звала Сеньку:

– Може, она при конце живота? От виду сильных людей больным легчит.

Сенька, перед тем как идти к боярыне, зашел на ее двор. Нищие люди, крепостные, обступили Сеньку:

– Пойдешь к боярыне, служилой, попроси за нас!

– Не одевают… не кормят… отощали! При конце живота многие бояра людей отписывают монастырям, нас же проси на волю спустить. Може, и боярыне оттого полегчает.

– Молчишь? – шептала Сеньке боярыня. – Молчи… Мне с тобой радошно.

– Молчу, боярыня. Люблю тебя, думаю свое.

– Что же ты думаешь… помру?

– Нет, не помрешь, а все же ради правды тебе надо быть доброй.

– Я не зла.

– Знаю, с добрыми ты добрая. Вот глядел я твою дворню и видел неправду: пошто твой боярин держит такую дворню? Не одевает ее, не кормит, и копится оттого воровство и, худо сказать, что убойство.

– То правда, милый. А как поправить?

– Отпустить голодных людей на волю, хлеб найдут работой.

– Ой, Сенюшка! Правда! А я и не подумала… Завтра же позову из Холопьего приказу подьячего, велю отпускную им написать.

– Великое спасибо за голодных людей! Я сам к тебе приду на днях и отпускную напишу, а ты подпись дай.

– Дам, милый, дам! Приходи, ждать буду.

Боярыня положила ему, склонившемуся близко, на плечи тонкие руки. Она плакала, и голова ее упала.

– Не плачь, боярыня! Пошто слезы?

– Ой, слезы мои от радости, что довелось видеть тебя, жива и цела… и все то вспомнила, как был приголубником моим… все, все… И еще плачу оттого, что близко ты, а нету силы обнять тебя.

– Ништо… поправишься… Поправишься, верю я!

– Теперь, милый, подыми… сведи на постелю… в глазах тускло.

Сенька встал, бережно подсунул руки, снес больную, как пушинку, откинув одеяло, положил и прикрыл ее голубым шелком. Когда он укладывал ее, она поцеловала его в щеку.

– Ой, спасибо! – сказала она слабо, чуть слышно, и еще: – Говорила не раз боярину: «Нипошто держишь такую дворню… нище? Томишь людей…» Да разве он думает о людях? И не он один таков. Иди – мне же спать.

Сенька вышел. Улька давно ушла к себе. Дурка-сватья проводила его до двери, и они, молча поклонившись, расстались. Сеньке было грустно. «Давно ли, – думал он, – была красна лицом и телом… Эх, ну же!» Он зашагал по улице, она мутно желтела снегом, чуть искрясь от блеска большой хвостатой звезды, вместо месяца звезда стояла высоко в небе, и свет от нее был недвижимый, ровный, как от невидимой свечи, завешенной тонкой прозрачной тканью.

Была уж отдача дневных часов[277]277
  День кончался в седьмом часу, сменялись караулы. Сменяясь, стрельцы били в барабан.


[Закрыть]
, звонили к вечерне. Боярин Никита Зюзин кончил сидеть в Судном приказе, сторож зажег перед образами лампаду. Боярин перекрестился, не глядя на казенный, с облупленными красками образ, держа шапку и трость в левой руке. Выходя из своей в дьячью палату, шапку надел и трость взял в руку крепко. Нахмурив лохматые брови, оглядывался на писцов. Подьячие еще сидели за длинным приказным столом, иные чинили перья, а кто подливал чернил из общей бутыли в поясную чернильницу, иной с деловым видом глядел в замаранный черновой столбец и ковырял пальцем в бороде. Все еще косясь по сторонам, боярин проходил палатой медленно. С конца стола встал один подьячий, поклонился боярину и, бойко ковыляя на кривых ногах, отворил дверь в сени.

Не глядя на отворившего дверь, Зюзин спросил:

– Был ли без меня кто в приказе?

Косолапый, проковыляв по сеням, отворил с треском дверь на крыльцо, ответил:

– Дьяк государев Алмаз Иванов был, боярин.

– Нехорошо… Алмаз Иванов? А я и не был… Нехорошо!

– Того-сего… я ему молыл: боярин замешкался, дома у него боярыня недужит… так-то…

– Сказал ладно. Что же думной дьяк говорил?

– Того… што ему говорить? Жаль-де, не застал Никиты Алексеича, дело есть… Так-то…

– Ты, Тереха, ведаешь, какое у дьяка до меня дело?

– Нам и нельзя того ведать, боярин, да ведаю… того…

– Говори.

– Не смею, того-сего, о том деле молыть: нам, малым людишкам, за то батоги бывают.

– О государе, я чай?

– Того-сего, о государе-царе, боярин!

– Все мы тут люди служилые, не поклепцы на друга. Говори, Тереха!

Боярин на крыльце за дверью приостановился, подьячий стоял, просунув лохматую голову в приотворенную дверь.

– А сказывал дьяк, сходя тутотка с крыльца, боярину Троекурову – той боярин его у крыльца ждал – што-де государь крепко патриярха Воскресенского сожалеет… к нему-де от патриярха Ерусалимского, Нектария, письмо о Никоне есть, – просит простить… Государь Никона восхвалял, а Аввакумку ямой грозил… был-де гневен на раскольников… так-то…

– Ты явно такое слышал?

– Явно, боярин… так-то…

– Вести эти и я слышал не раз. О Нектарии слышу впервые. А ты, Тереха, молчи и смотри – ни слова про то.

– Молчу, боярин… так-то… – Подьячий запер двери, идя, сказал тихо: – Сам, как Тараруй Хованский, многоязычен, меня же просит молчать… так-то…

Звон колокольный, звездное небо, и среди звезд звезда хвостатая, бледная, немного изжелта, и светит мало.

– К радости нашей эта звезда. Эх, попировать бы по-старому!

Снег мягкий, не тронутый ростепелью, легко запятнанный шагами людей. Широкой грудью вдохнул в себя боярин холодный, благодатный воздух и почувствовал, как он напоил его будто ключевой водой, и было такое особенно приятно после вонючего и спертого духа Приказной палаты. «Малка извелась. Ништо – коли чуть протянет, помрет – возьму другую жену… да воли ей такой не дам, какую Малке дал, – думал боярин, медленно идя к Никольскому крестцу. – Эх, Господи! Коли удастся друга вернуть, сослужим тебе молебен! Вернуть его да посадить с прежней честью в патриарших ризах! И ведь иные бояре то же, что и я, мыслят…»

– А это кто? Он? Он!

Боярин глубже надвинул на голову высокую бобровую шапку и крепче зажал в правой руке дубовую трость. Навстречу к Троицким воротам шел Сенька. Сенька хотел обойти боярина, свернул было в сторону.

– Эй ты, холоп! У меня был?

– Я стрелец, а не холоп!

– Ты не вирай, черт! У меня был?

– Хотя бы и у тебя… чего кобелем борзым глядишь? Любить у тебя некого…

– Не погань моего крыльца! – Боярин, подняв трость, кинулся на Сеньку.

Сенька, с виду неповоротливый, взмахнул саблей. Трость боярина переломилась, он бросил ее и, сверкая глазами, отступил.

– Кабы оружный ты был да в броне, нарубил бы из тебя мяса! – крикнул Сенька.

– Гилевщик окаянной! – заорал боярин, скрипя зубами, и отступил на дорогу. – Ужо в Земском приказе поглядим, кто ты. Сыщем! Не был ли в Медном бунте?

У Сеньки коротко мелькнуло в голове: «Изрублю дьявола!» Но он сдержался, пошел дальше.


– Не тамашись, боярин! Спит она… – сказала у дверей дурка-сватья.

– Шишей всяких водишь в дом! Блудня-а…

Боярин, размахнувшись, хотел дать тумака шутихе. Она присела, удар не тронул ее. Боярин пнул дверь, дверь с треском распахнулась. В желтом полумраке, в углу под образами с зажженными лампадками, на кровати зашевелилась больная, закашлялась, а когда боярин подошел близко, сказала:

– Чего ты, Никита, как на базар едешь?

– Зачем здесь был твой приголубник?

Дурка-сватья заперла распахнутую дверь, проскользнула мимо боярина в угол, за кровать. Боярыня молчала, закрыв глаза. Боярин снова крикнул:

– Пошто был здесь этот выжлец?!

– Сам ты выжлец… Выискиваешь, следишь. Он – хороший, добрый.

– Я этого доброго твоего поймал, сдал в Разбойный приказ! Он – гилевщик, хотя и ряжен стрельцом.

– Стыда у тебя нет! Пошто пугаешь меня?

– У тебя велик стыд? Не сегодня-завтра помрешь, а приголубников в дом кличешь!

– Я не хочу умирать!

– Помрешь! Поеду вот к иеромонаху Александру, попрошу тебя особоровать.

– Уйди, медвежий оборотень!

– Не топырься, Малка! Помирай, грехов меньше… Смерть – она лучше всяких приголубников голубит. На живу руку – раз! – и глядишь, человек в колоде… а там земля – бух, бух! Хе, хе-е!

– Уйди-и…

– Я уйду скоро! Теперь же миримся. Хочу говорить с тобой о деле. – Боярин, придвинув скамью, сел. – Эх, Малка, Меланья! Жалко мне тебя…

– Уйди! Ведаю твою жалость.

– Ну, уймись! Будем говорить. Хочу, вишь ты, Никона звать… писать ему письмо.

Больная широко открыла глаза, в них сверкнул огонь и потух. Она закашлялась, отдышалась, сказала:

– Писать будешь, мне покажи письмо. Сам писать будешь?

– Сам, конешно. Дело тайное, кого звать? Как ушел Никон, и доходы наши пали… день ото дня нищеем!

– Еще бы! Жену стало некому продать.

– Не злись, говори толком. Совет надо твой. Забудем… не помни… я же приголубника твоего не стану поминать.

– Кого поминать, ежели ты его в Разбойный сдал?

– Ну и сдал. Там огнем да кнутом помянут.

– Теперь будем судить о твоих грехах?

– Моих? Я безгрешен! К чужим женам не лез.

– Знаю… Сам станешь писать? Пиши от меня – зови его… Никона.

– Хочу спросить тебя: писать ли от нас одних или и от имени государя?

– Не напишешь ему от имени царя, он не поверит тебе: бояр Никон опасается.

– Да. Мне такое говорили Афанасий Ордын-Нащокин и Матвеев.

– Говорили? Все прямо так и говорили?

– Не прямо… немножко не так, но понять было можно: что де государь очень хочет помириться с Никоном. Ордын даже денег дал в долг, поташ с «Будных станов» новгородских привезти. А денег тех мало. Я кнутом ободрал мужиков, старост на варницах сбивал везти – и не везут, разбойники!

– Поди пиши… устала я.

У себя, в крестовой, боярин Никита помотал рукой и головой косматой склонился перед образом «Спас Златые Власы» работы учеников Симона Ушакова[278]278
  Симон (Пимен) Федорович Ушаков (1626–1686) – выдающийся русский художник, иконописец Оружейной палаты.


[Закрыть]
, копия – дар Никона.

От горевшей у образа лампады зажег на круглом, покрытом парчой столе несколько свечей, придвинул медную чернильницу, взял гусиное перо, оглядел чиненый конец, подумал: «Писец – лентяй! Худо чинит перье, – сменю».

Придвинув склеенную тем же писцом в столбцы бумагу, навалился широкой грудью на стол. «Испишу… кое отчеркну, что лишнее», – сказал сам себе и написал: «Великому государю святейшему Никону, патриарху Московскому и всея Великия и Малыя России, раби твои Никитка и Малка, требуя твоего святительского благословения, челом бьем…» Написав, боярин задумался: «Нипошто пугал Малку смертью. Жить хочет баба…» – и продолжал писать Никону: «А слыша твое святительское спасение и здравие, радуемся, а и паче бы видеть Господь изволил…»

– Иное с Малкой надобе: расспросить бы ее ласково – пошто холоп, собачий сын, приходил? Не за любовью, конешно. А за любовью – то ништо получил! Помрет Малка… В чем душа живет? Едина злоба аль туга великая заставляет языком шевелить. Не умно дразнить мертвых, боярин Никита! А ну, пишем еще!

«Да ведомо буди тебе, государю, тако приятели мне сказали: изволено тебе, государю, быть в воскресение во осемнадысеть день и к заутрене часов за семь или меньши малым, чтоб в пение приттить, а не в понедельник девятнадцатого числа…»

– Призову, умирится государь… Нектарий, вишь, Ерусалимский, и тот просит мириться. А не смирятся ежели? Тогда, боярин Никита, держи голову! И ээ-х! На разбой кидался в Путивле, а голова цела… – Оттянув к коленям упрямую бороду, Зюзин продолжал писать:

«Войти в церковь во двери Северные, и будет, не ведая и твоего странного входу в церковь, церковники петь перестанут или не перестанут, пришед на свое место, начало положа, изволи молыть вслух: „Мир вам!“ А архимандриту своему и ключаря пошли известить Иова, или кой лучится, ко государю…»

Боярин прочел написанное:

– Что кому сказывать – что и кто о царе говорил, дописать особо.

«Да ведомо тебе, великому, буди о том: присылай ко мне Афанасий и Артамон, и сказывали они: декабря в седьмой день у Евдокии в завтреню наедине говорил с ними царь-государь, что ты присылал архимандрита, и он твоему совету обрадовался и архимандрита добре хвалил: “Сидел-де я с ним наедине, а он-де со мною со слезами говорил, чтоб нам ссоре не верить, и я-де клятвою говорю, что тому ничему ссоре никакой отнюдь не иму веры. И ныне-де на Николин день приезжал ко мне в Хорошево чернец Григорей Неронов с поносными словами всякими на патриарха, я знаю-де, кто с ним и в заводе, только-де я тому ничему не верю, а наш совет и обещание наше Господь один весть, и душою своею от патриарха, ей-ей, не отступил, да духовенства и сингклиту ради, по нашему царьскому обычаю, собою мне патриарха звать нельзе и писать к нему о том, потому что он ведает, для чего сшел, и придет также воля ево, а ныне в церкви и во всем кто ему бранит? И я-де, ей-ей, в том ему не противник…”»

Боярин сунул перо в чернильницу, встал, потянулся, походил по крестовой и еще раз подошел к образу, крестясь.

– Помоги, Господи! – Отошел, сказал: – Малка скорбна, в ночь идти к ней недобро. В утре прочту, а придет монах от Александра, при нем перепишу и отошлю.

Сел боярин, снова взял перо.

– Приписать веры для пущей: царь-де сказал тако: «А тыде, Афанасий, моим словом прикажи Миките описать все сие в тайне к приятелю моему патриарху!» Да не забыть! – И приписал сбоку столбца: «А сие писание паки возврати!» Погасил свечи, встал, поправил у образа лампаду, покрестился и ушел.

Утром, когда боярин прочел жене писание, Малка сказала:

– Писано хорошо. О царице прибавь: «зовет», и о царе припиши больше – скорее вернется… Письма в обрат не ищи, заподозрит твой умысел.

Когда ушел боярин, больная сказала себе: «Феодора Устиньяну царство спасла… я же твой дом гублю! Будешь помнить, злой, как от имени царя писать!»


Окончена работа в Разбойном приказе, в башне, куда отводили для пытки, палачи ушли. Клещи и другие пыточные орудия висят на стенах, забрызганных кровью пытаемых. Последнего лихого парня пытали по Сенькину делу: «Не ты ли, вор, в Коломенском убил объезжего дворянина Бегичева?» И, так как парень отговаривался незнанием, запытали до смерти. Парень был снят с дыбы, умер скоро у допросного стола, лежал комом.

Боярин, князь Яков Одоевский, вставая за столом, сказал сторожам, башенным приворотникам:

– Тащите его, киньте у стен, божедомы подберут!

Сенька стоял у широких каменных столбов без дверей, в руках у него бердыш, сбоку – сабля. Ему тоже начальник Разбойного махнул рукой:

– Гуляй, стрелец! Завтра твой день, приказ будет на запоре. Наши дела, кажется мне, переведут на Земский двор, вишь, башня развалилась!

На сводчатом потолке башни зияли широкие трещины. В воротах осыпался правый кирпичный столб. Боярин, грузно вылезая из-за стола, прибавил:

– Н-да-а… перемены! Слух есть, что и вами в Стрелецком приказе будет ведать не Матвеев Артамон, а Юрий князь Долгорукий с сыном.

Перед тем как выйти Сеньке из приказной Константиновской башни, сторожа к воротам выкинули убитого на пытке. Раздетое до порток, сплошь черное тело раскинулось на мутно-белом снегу, ноги на горе, голова под гору. В черном рте ярко белели зубы. Сенька, выходя на Красную площадь, подумал: «Вот она, правда государева! Человека для нее нет! Есть смерд, пес, и тело его не дороже псиного… Ищут прибытку казне царской, а почему бы им не торговать мясом казненных?»

В правой стороне от площади за Китайгородскими стенами мутнел рассвет: разгоралась зимняя бледная заря.

Сенька привык стоять по ночам, спать ему не хотелось. Фроловские ворота закрыты, а Никольские открыты. Перед Рождеством во многих церквах шли всю неделю сплошные службы. Для молебствий, чтоб народ мог приходить, не закрывались на ночь Никольские ворота, а также и решетки в городе. Сенька видел, что народ густо шел в Кремль, подумал: «Видно по всему, будто в Кремль приехал кто. Польского посланника ждут. Не он ли?» Вместо того чтобы повернуть на Москворецкий мост, Сенька пошел к Никольским воротам.

– Никон!

– Патреярх приехал! – сказали в толпе, с которой Сенька входил в Кремль.

«А, вот кто! Погляжу, каков-то он, мой каратель?»

– Ой, пропустите, милые! Дайте узреть его, батюшку! – кричала баба и широко крестилась.

От фонарей, зажженных монахами на длинных подставках, у Успенского собора было освещено. Толпа, сгрудившаяся к собору, и стрельцы, гнавшие эту толпу батогами, мешали Сеньке видеть того, кто стоит на площади. Расталкивая сильными локтями людей, держа бердыш острием вперед, Сенька скоро добрался до освещенного места. В мутном блеске хвостатой звезды – она была теперь иссиня-белая – только широкий хвост звезды, закиданный плывущими облаками, почти не светил, а месяц в небе тонким ободком робко сиял – он стоял на последнем ущербе.

И еще – при мерцании церковных свечей в фонарях из слюды Сенька увидел того, от кого вот уже сколько лет бежал и забыл о нем думать: на дне широких, плоских саней с высокими передом и спинкой, на коврах, раскидавших по снегу свою бахрому, стоял Никон. На голове его – белый рогатый клобук, в надбровии – херувим из жемчугов. В темной мантии, закрывавшей плечи, в серебристом белом саккосе, с набедренником с левого боку, Никон казался особенно высоким и тонким. Из-под темных бровей глядели в небо, почти не мигая, злые глаза. Под усами не видно губ, но борода – длинная, сплошь седая – вздрагивала, он шептал что-то. В правой руке, еще могучей, Никон крепко сжимал старинный посох. Опустил глаза, взглянул на толпу народа, громко сказал:

– Третий и последний ответ жду! Хотят ли самого Христа принять? (Никон ждал от царя бояр с ответом на его письмо.)

Бывший патриарх приготовился в путь. В храме он приложился к образам и, выходя, взял с собой посох святителя Петра. Бояре мешкали. Ушел из собора от нетерпения и тяжести воспоминаний – стены украшенные, благолепие храма, по стенам с лампадами в серебряных раках мощи священных предков. На воздухе в санях легко. Приятнее еще ему оттого, что народ, не уместившийся в храме, желавший видеть его, заполнял всю площадь. Никону хотелось крикнуть: «Раздвиньтесь! Дайте всем лицезреть попираемого владыку!» – молчал и ждал, а бояре не шли.

Сенька видел, что на площади кругом саней Никона – стрельцы, монахи и люди города, они крестились, и ни один боярин не показывался, как будто боялся, что его обвинят в сообществе с Никоном.

Наконец появился один из бояр – Троекуров, только оделся боярин смешно: в женский торлоп[279]279
  Торлоп – женская меховая одежда.


[Закрыть]
шерстью наружу, в руках у него кунья шапка с хвостом на маковке. Троекуров подошел к саням. Низко кланяясь Никону, заговорил. Сенька прислушивался, толпа глухо гудела, но слова боярина можно было с трудом разобрать, и Сенька разобрал:

– Ох, ох! – охал боярин, видимо играя голосом на женский лад. – Ох, ох! Господи, спаси и не приведи на грех. Не стерпел, вишь, праведник постного жития? Мирского брашна возжаждал. Черти, черти! Ох они, преисподний лицедеи! Антония блазнили… святого. Простых грешных им не надо! Блазнят нечистые, твердят о почестях, о славе, о былой власти.

Сенька понял, что боярин глумится, для глумна и торлоп надел. Подумал: «Терпи, лихой старик, гордец…» А боярин женским голосом визгливо продолжал:

– Ох, ох! Я чаю – проклянешь? Не боюсь! И пошто ты, бедный, старый, побежал на прежний амвон без зова великого государя?

– Ты шут из дворян! Шутишь не у места. Шутить бы тебе при Иване Грозном, – тот шутов-дворян щами чествовал[280]280
  Намек, что шута Иван ошпарил щами.


[Закрыть]
.

– Ох, ох! Ехал себя казать, лошадей гонять, псов дразнить, людей давить! Ох, опоздал, бедный… сгоряча кинул, не ищи! Кинутое подобрали. Наплевал в портки, теперь туда гузно не лезет – мокро и тесно!

– Тот, кто звал меня, на скота, как ты, не похож! – громко и гневно сказал Никон и, чтоб не видеть врага, возвел глаза к небу.

– Ох, слышал, умилялся! Чли бояре царю твои видения… ох! Семнадцать ден постился… сидя, трудился, сон видел… зрел и слышал святителя Иону, митрополита… с семьнадесятого на восемьнадесятое прибежал бедный старик! Пришел ты к Успению самозванно, – сам себя в бреду звал, инако была бы в руках грамота.

В гневе Никон забыл себя, он опустил дрожащую левую руку в тайный карман набедренника, торжественно вынул письмо со сломанными печатями, показал издали Троекурову:

– Вот крест, сатана. Исчезни!

Увидав письмо, боярин, шутовски изображая смятение черта перед крестом, съежился, присел, взмахнул руками, как бы призывая кого-то, и, пятясь, приседая, исчез в толпе стрельцов.

Никон опомнился. Гнев прошел, патриарх забоялся: «Пошто я? Одолел бес, Господи!» И, торопясь, сунул руку с письмом Зюзина к набедреннику. Не желая потерять свой торжественный вид архиерея, он не глядел и на ощупь норовил положить письмо. В то же время кто-то, малорослый, юркий, в заячьей шапке, дернул из руки Никона письмо, выдернув, исчез в толпе так же быстро, как и появился.

Толпа молящихся и созерцавших Никона заволновалась. Сенька не понял, что произошло, так скоро это случилось: он только слышал и уяснял себе: «Почему волнуется народ?» А в толпе сильнее шумели тут, там и еще:

– Шутенок троекуровский схитил!

– Што схитил-то?

– Што? Панагию патриаршу – во што…

– Да на ем ее и не было!

– Грамоту-у…

– Слышьте, кричит!

– Вор! Злодей! Отдай грамоту, – государева она! – кричал Никон, глядя растерянно на толпу. – Православные! Дети мои! Письмо воровски схитил, с тремя печатьми! Сыщите вора!

– Вишь, письмо-о!

– Грамоту государеву!

– Да хто схитил?

– Шутенок боярской! Дашкой кличут, а он парнишко, ходит в портках.

– Сыщем, да едино не седни! Утек нынче…

Никон сошел с саней, ему под ноги кинули ковер, он почти забыл, что надо ждать ответа царя, – приказал готовить сани. Лошади топтались, иззябли. Монахи засуетились, подтягивая подпруги, поправляя попоны.

Но вот перед стрельцом с зажженным факелом толпа раздвинулась, за стрельцом шли посланные от царя, поблескивая парчой шуб и жемчугами высоких шапок. Никон, запахнувшись в мантию, поник головой, – он ничего доброго не ждал от врагов. Шли: первым – Юрий Долгорукий, пузатый, хмурый, с бородой, широко раскинутой ветром, вторым – суровый, с отечным бледным лицом, жидкобородый князь Никита Одоевский, и сзади их – дьяк Алмаз Иванов. Они остановились все в ряд, сказали одно, но говорили по очереди:

– Великий государь, царь всея Русии, самодержец Алексей Михайлович приказал тебе, патриарху Никону, ехать в Воскресенский монастырь и ждать суда вселенских патриархов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации