Текст книги "Гулящие люди"
Автор книги: Алексей Чапыгин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 43 страниц)
– Не божеское твое вранье надобно! Надобно крепить ту каменную кладу, коя зовется народ! Слабые камни, которые из нее выпали, прибрать, пообтесать и поставить в своды палат государства руського. Тот лишь камень, кой и доселе держал окна, своды и двери, только он крепок, с ним и на нем палаты простоят века!
– Бруси знай! По-твоему, и Бога нет?
– И нет! Все попы врут, а сказывают так: «Сидит Бог на ледяном татуре в облаках, с топором в руке, с вилами в другой, топором он сечет на куски грешников, да все лишь бедных, худых, а вилами кидает в огонь геенны…»
– Лжешь, Лазарко! Такого бога мы не чтем и попов не чтем! У нас всяк лоб – поп, ежели чист телом да молится двумя персты, по-древлему.
В сумраке Сенька, выдернув дужку толстого замка, снял с себя кандалы, беззвучно собрал цепь, сняв ее с рук, положил на земляной пол у дверей. Подошел к столу, недолго послушал старцев, потом сказал:
– Ну-ка, старец, двинься! Голоден я, поем мало.
– Двинусь с трудом: чепь ногу ест.
– Кажи-ка!
– Чого?
– Цепь твою.
– А во, гляди ладом, светить не могу.
Сенька нагнулся, нащупал цепь, разжал одно звено и опустил цепь на пол. Старик задвигался, разминая ноги.
– Вот те спасибо! За нуждой безбольно сброжу, а то волоки ее, окаянную.
Другой тоже попросил:
– Слободи, младень живой, меня тоже.
Сенька поел, свернул узелок с едой и другого старца ноги избавил от железа.
– Вот нам Бог Бову-королевича послал, – сказал один.
Другой прибавил:
– Ты, молочший, берегись! Воевода – сатана: силу ему не кажи, а то он тебя закует, што и не двинешь перстом.
– И за нуждой под себя ходить зачнешь!
Старики, кряхтя, встали, оба ушли в дальний угол, там в земляном полу была вырыта яма, а перед ней – жердь. Они присели над ямой и по-прежнему спорили о Боге, попах и народе. Один, зевая, почесываясь, лег на лавку к окну, где у него валялось какое-то тряпье. Он ворчал:
– На новом-то месте, може, и сосну вскоре.
Другой, обратясь к Сеньке, говорил:
– Ложись, молочший, на лавку… Я же, помолясь Создателю, еще писать буду, доколе огарок светит.
Без иконы старик, кланяясь земно, покрестился в угол и сел к столу, а Сенька, любопытствуя, подошел, стал сзади. На раскрытой чистой странице книги старец, посапывая носом, писал: «…ничтоже есть страсти Егову, насыти может… Растет бо в них страсть, устава не знает, но тогда станет, егда убиет имущего той же… якоже гордость источник злобы всякия есть. Сице и смиренномудрие, философии всякия начало, на покорных Бог ездит!»
Сенька читал слово за словом писание старца и видел: на другой, чистой странице, сменив перо на кисть, старец бойко обвел контур человека. Правую руку изображенному выдвинул вперед, нарисовал к руке нечто похожее на свиток. Платье изображенного раскрасил киноварью, бороду тронул рыжим цветом, а над лбом сделал красный околыш шапки. Вместо шапки на голове человечка изобразил маленькую фигурку с венцом сияния у головы, в руке – книгу, похожую на скрижали, вверху бойко написал: «Так-то Бог на смиренных ездит!»
Окончив рисунок, старец разогнулся, сказал Сеньке:
– Вот учись, молочший!
– Нечему… – ответил Сенька. – Поучаешь смирению, а тебя, смиренномудрого, воевода к скамье приковал и за нуждой в угол ладом не дает сходить. Непереносная вражда и злоба растут, множатся кругом, а ты покорность восхваляешь.
– Ежели Господь не вызволит, против силы у убогого силы нет!
– Ждать Бога – сгниешь заживо. На силу надо силу, на злобу – злобу пущую!
– Ого, какой ты! Лазарке под стать. Ложись, завтра поговорим, да с утра кандалы надень – и нам и себе, штоб не знатко было сторожу.
Утром, чуть засерел свет в окнах, старовер разбудил Сеньку:
– Молочший, подымись! Вдень себя в кандалы да и наши чепи ставь на место – узрят! Сторож придет.
К скамьям, ножками глубоко врытыми в землю, Сенька прикрепил старцев и на свои ручные кандалы привесил замок.
Скоро вошел сторож, оглянул сидельцев, пощупал цепи, а перед тем, как оглядеть кандалы, поставил на стол три кружки воды и дал каждому по куску черствого хлеба. Сеньке сказал:
– Будешь ежли такой же смирной да не полезешь в большую избу к иным ворам, на ногу цепь не надену.
– Куда мне идти? Чего искать?
Сторож ушел. Старики жевали хлеб. Сенька не ел. То, что осталось от Улькиной подачи, за ночь съели мыши. Когда хорошо рассвело, старовер раскрыл книгу, обмакнул перо в чернильницу. Он писал: «Глаголет бо апостол, неоженившийся печется, како угодити господеви, оженившийся печется, како угодити жене». Сгорбясь, Сенька ходил по земляному полу тюрьмы, приостановился у стола. Старовер спросил его:
– Ты, молочший, чаю я, женат?
– Женат, а тебе пошто знать?
– Апостол, вишь, глаголет: «Кто оженился, печется не о душе своей, а како угодити жене…»
– Чаще бывает, старик, – жена печется угодить мужу. Апостол твой лжет!
– Ой ты! Бойся хулить угодников, противый святым, противый Богу и царю противый же.
Сенька тяжело присел на конец скамьи.
– Старик, я думаю: ежели Бог мешает идти на царя, то и на Бога надо плевать!
– Одумайся, парень! Молись, покайся в хуле своей скверной.
– Ты слушай: у патриарха был келейником, видел архиереев, игумнов, попов и чернцов, а Бога не видал… иные сказывают – видали его, да только во сне!
– Ой ты! Изрекаешь с глумом великим, будто Лазарко-еретик. Ужели он поспел тебе такой глум нашептать?
Старик Лазарко на конце стола дремал, оперши седую, давно не мытую голову на костлявые кулачонки. Когда упомянули его имя, открыл глаза, прислушался и запищал:
– А вот! Нынче видок есть нашему спору давнему, и вопрошу я тебя, книгочей Феодор, лжеписец: что есть царь?
– Не искушай, сатано! Уста мои пребудут закрытыми!
Он плюнул на ладонь и пригладил на лысину седые, серые остатки волос, глаза упер в свое писание.
– Молчишь? А что есть Бог? Ты молчи – я молвю! Вначале бе слово, и слово бе Бог. Истекая из слова «бе Бог», то и царь есть слово, а так как он видимый и вездесущий, то истинное имя ему – тиран!
Старовер не возразил, а только лишь сдвинул клочки бровей и пожевал сухими губами:
– Царь и Бог не живут розно, ибо обман крепится словом, пугающим бог-дух вездесущий. Отсюда истекла и приказня: «Кто идет на царя, помазника божия, тот дерзнул против Бога!» Но все же кто есть царь? В древлих временах – воин, грабитель, разбойник, лютостию, вероломством и дерзостию лютейший таких же грабителей! Стяжавший себе богатства кровью ограбленных. Его именовали всяко – коганом, витязем, князем. Себя же присные ему звали мужами, старцами, а позже болярами. Награбив довольно, утолив сердце в шуме войны и грабежей, сел насельником на пустоши, не обозримой очами, указал воинам своим пригнать на ту пустошь мног народ простой, безоружной, указал ему плодиться и на себя, царя, работать, насилием и угрозами потребовал от народа дань – хлеб, деньги, отроков для войны и женщин для своего сластолюбия. Народ построил ему дворцы, города, башни и тюрьмы, царь собрал боляр, сложил законы, а судьями поставил тех же боляр, себя же среди них назвал высшим судьей.
– Страшно мне с тобой, окаянной! Иссохни твоя гортань, срамник безбожной! Доведут воеводе, и зри-ко – изломает меня он с тобой заедино за окаянство твое! – прокричал старовер.
– А ты не бойся, Лазарь! Сказывай о царе…
Старовер и на Сеньку погрозился:
– Беда и тебе, вкушающему яд змия сего!
– В миру много людей, – пищал Лазарь, – ленивых, кто бежит от работы, о них народ сложил присловье: «Ладон на вороту, а черт на шее!» И вот таковых-то лжецов и безработников собралось коло царя много. Они по ночам спят мало, а о Боге лгут много, ибо измышляют о том, какими словами и молитвами они прельстили Бога и что он сказал им? Тех языкоблудов возлюбил царь и назвал их царскими богомольцами, да они и сами себя тако именовали. Царь дал им земли и рабов, состроил церкви, а где церкви обнесены стеной каменной, те звались монастырями. Дал им чины: кого попом звать стали, кого протопопом, игумном, а иного и патриархом. Когда царь умер, дети его, повоевав меж себя, сели на царский стол. Этим уж не пришлось кричать и принуждать народ, что-де цари они. За них кадят, кричат милостей ловцы – чернцы да епископы.
– Ой, еретик Лазарко! Околеешь, пойдет твоя душа в геенну к сатане.
– Туда же пойду, куда и ты, Феодор! Я не мешаю тебе плести лжу о геенне, сатане и ангелах, а ты пошто мешаешь мне сказывать о том, как я понял царя и Бога?
– Уж кабы не боялся я страшенных очей лихого воеводы да его суда неправедного, то закричал бы на тебя: «Слово государево!»
– Кричи! Чего медлишь?
Так прошло дальше полудня. Сторож снова вошел, принес старцам по кружке воды и по куску хлеба, а Сеньке передал узелок с едой, завернутой в чистую тряпку:
– О тебе женка коя печется, ешь!
Улька спозаранку побывала у сторожа, дала ему денежные поминки за Сеньку, упросила ежедневно передавать пищу. Сторож раздобрился, но предупредил ее:
– Ходи таем… воеводе не пади на глаза. Сидельцов он не велит питать много: пущай-де позамрут, мене бунтуют да силу порастрясут! – Подумал и прибавил: – Еще знай: снедь носи, водки, а пуще ножей, верви, пил и долот не протащи – за такое с меня сыщут, и тебя поймают, кинут в тюрьму, а еще и огнем пытать зачнут. Воевода – он зверь!
Улька подумала: «Что укажет Семен, то и принесу…»
Оглядев кандалы, сторож, уходя, наказывал:
– Ведите себя смирно! Приду в утре, а нынче тюрьму замкну.
Он ушел, и слышно было, как гремел у дверей большой избы железный запор да ключи звенели. Сенька снял со своих рук кандалы, кинул к дверям, подошел к столу и стариков расковал. Когда Сенька бросил кандалы, на лязг железа дверь из большой избы приоткрылась, кто-то заглянул к старцам, потрогал брошенные кандалы Сенькины и исчез. Сенька подобрал кинутую к порогу цепь, положил на лавку, а старовер в черепки с красками из кружки подлил воды и кистью на чистом листе страницы рисовал контур человека в длинной красной одежде с золотом на вороте и рукавах. Потом, заменив кисть на перо, вверху страницы написал по-печатному: «Слово о девстве», а внизу более мелко, но тоже печатными буквами, начертил: «…Глаголет Иоанн Златоуст, аще муж и жена престанут от греха и воздержатся от скверного блуда и ложе свое Бога ради нескверно сохранят, и сии убо наричаются воистину девственницы воздержания ради…»
Сенька подошел, остановился сзади старца, прочел написанное им, сказал:
– Если б люди тебя, старик, послушали и измышления твои поняли, то в миру жили бы одни волки!
– Это, молочший, тебе запутал ум Лазарко-еретик!
– Никто меня не запутал, а думаю я еще такое, что если б Бог, которому ты молишься, и коли бы он был вездесущий, увидал твое писание, он бы сжег тебя вместе с твоей книгой!
– Пошто? Опомнись! Опомнись, парень!
– Видишь ли, а еще понимаешь ли ты? Кто бы молиться твоему Богу стал, если б блуда не было между женой и мужем, – ведь и детей не было бы?
Старец Лазарко начал ехидно хихикать и пропищал:
– Добро сказал, младень живой! Истинно вправду.
Старовер поднял голову от писанья, хотел спорить, но в это время распахнулась дверь, и в избушку тюремный сиделец большой избы с пуком зажженной лучины, пригнув голову, крикнул:
– Эй, новой сиделец, поди к нам!
Сенька ушел в большую избу, притворив плотно дверь в горенку старцев. Окна избы закиданы всякой мягкой рухлядью, чтоб со двора не был виден огонь. Трое стояли с пуком зажженной лучины, иные ютились по углам да сидели на лавках. Мохнатый, угрюмый мужик, заросший бородой и волосами, подошел к Сеньке, сказал:
– Нам вот всем надоело молоть воду на воеводу, воли хотим!
Другой, сидя на лавке, курил. Начал так:
– Слух прошел, што воевода иных из нас порешил на Москву послать. Москва – она ведомая всем! И, може, с нами тебя закуют да увезут.
Мохнатый сиделец снова пошутил:
– Москва – што доска: спать широко, да везде гнетет.
– Повезут – и думать буду, а нынче я вам пошто?
– Терпи, скажем!
– Вишь, дело кое: прознали мы, што ты человек большой силы, железа гнешь да сымаешь с себя, у нас же другой такой имеется, имя ему Кирилка.
Опять заговорил курящий трубку:
– Умыслили мы взять того Кирилку в атаманы, а ты ему будешь есаулом, собьем заметы да сторожей со стрельцами побьем и уйдем!
Заговорила вся тюрьма – лиц почти не видно было в лучинном дыму:
– Воевода – ирод! Прежние в тюрьму бабу аль старуху пущали!
– Рубахи нам, портки они мыли. Бутурлин не пущает баб, завшивели мы.
– У кого деньги – шти варили!
– Покупали хлеба!
– Оружие, кое у стрельцов, – отбить!
– А там и воеводу припрем!
– Нельзя в городу – в лесу зачнем шарапать!
– Мужик гол, да в руках кол – на него надежа, будет и одежа!
– Перестаньте бавкать! Дело надо думать, дело-о!
– И вот два таких богатыря – клад наш! Ты да Кирилка!
– Вы нас из тюрьмы сведете!
– Да как? – спросил Сенька.
– Просто – начать со сторожей и до стрельцов добратца.
– С пустыми руками до стрельцов не добратца! – сказал Сенька.
– Эй, запечной богатырь, выходи!
Из-за запечья слышался громкий храп.
– Выходи! Кирилка!
Храп затих. На голоса из-за печи, потягиваясь, вылез саженного роста, весь черный от пыли и печной сажи, детина. Сенька вгляделся в большого человека, шагнул к нему, обнял:
– Кирилл! Ты жив? А думал я – тебя в Коломенском убили, в Медный бунт.
– Неужто я сплю? Или в сам деле ты – Сенька?
– Да… А вот Таисия объезжий убил, и я того объезжего кончил!
Кругом раздались радостные голоса:
– Так вы, вишь, приятство?
– А мы мекали – зовем Кирилку атаманом, да за атаманство, думали, будете бороться… хе!
– Сами знают, кому атаманить!
– Силу свою ведают, коли товарищи!
– Гей, дружки! Зачинайте сказывать нам, как лучше уйтить…
– Воевода голодом морит, кои православные даяние в тюрьму дают, и то указал отбирать на сторожей.
– Истекаем от глада!
– Непереносно!
На крик из разных углов и на голоса кругом него Сенька ответил:
– Без хитрости да без оружия только даром головы положим!
– Кирилка, скажи ты!
– То же и я вам сказываю, – ответил Кирилка.
С полатей слез один сиделец – он больше все лежал на полатях. Слезал редко. Роста он был малого, с узким лицом и маслеными волосами пепельного цвета. Волосы всегда у него блестели, хотя он их не мыл и ничем не мазал. Бородка жидкая, такого же цвета, как и волосы. Глаза слегка косили, казались хитрыми, схож на служилых людей. С ним никто не говорил, и сам он больше молчал.
– Слышал ваш сговор. А меня хотите ли с собой брать?
Все молчали.
– Зрю, не хотите? Тогда и из тюрьмы без моего совета вам не уйти. Вот слышали – он вам говорил правду! – Маленький человечек ткнул рукой в сторону Сеньки. – И можно утечь без урону в людях. А как? Знаю только я. Возьмете – знайте, к бою я несвычен, подьячий – казнен тюрьмой за подписку и прелестные письма. Грамоты воеводе не оказал. С прежней тюрьмы сшел, был в бегах, нынче сказался гулящим.
– Дельно укажешь – берем из тюрьмы!
– Нам твои руки в бою не надобны!
– Еще уговор, слово свое, знаю, держите… Когда будем на воле, сыщите для меня скарлатной кафтан… в ём я утеку за рубеж, на Ветку: там раскольники епископа ищут, а я начетчик и того чина мыслю у них досягнуть!
– Хо, черт! Нам вона атамана одеть надобе, вишь, на ём ряса по швам ползет… он не просит одежи, а ты: «дай кафтан да шорлат». Где таковой сыскать?
– Мы тя обвесим бархатами бургскими, што и на возу не увезешь!
Человечек повернулся к приступку печи:
– Тогда управляйтесь без меня, а я лягу! Не бойтесь, к воеводе на вас поклепом не пойду.
– А ну, говори, кафтан сыщем, купца коего убьем – и все.
Человечек вернулся, провел рукой по воздуху:
– Слушайте все! Один из нас, хоша бы я, закричит: «Слово государево!» – такого воевода должен из тюрьмы вынять. Воеводу Бутурлина я знаю – чтит он себя великим боярином, а когда говорят то «слово», ведает – ему беспокойство чинят, и он озлится, приедет сам к тюрьме, палача приведет, зачнет тут же под окнами на дворе пытку стряпать и допрос сымать, какое-де «слово» и не облыжно ли и впрямь «государево»? Того, кто кричал в тюрьме, придут стрельцы брать… четверо их и пятеро бывает… у нас же двое таких, кому мало и десятка стрельцов… оглушат их снятыми кандалами, скрутят, кафтаны наденут, сабли да карабины заберут, а битых сунут на полати и рты им заклеплют. Воеводу тоже можно скрутить – иные из ваших доспеют к тому.
– Досмотреть надо, чем скрутить стрельцов!
– Сказал дельно! Иное потребно досмотреть!
– И досмотрим! – уверенно ответил человечек, гладя рукой свои маслянистые волосы. – Все досмотрим, товарищи… только, как говорил он, – снова указал на Сеньку, – не тамашиться и не спешить! Може, женку кою сыщем, – ей наказать, с едой ли, с чем, верви тонкой крученой просунуть в тюрьму… будут верви – и дело близко!
– Орудуйте смело, а то у нас в брюхе засвербело! – пошутил мохнатый сиделец.
Подьячий хотел говорить еще, но у тюремных дверей завозились многие шаги. Огонь лучины потух, окна мигом очистились, а подьячий, царапая кирпичи, залез на печь. Тюрьма притаилась. Сенька ушел к себе. Там он при свете огарка свечи со стола надел свои кандалы и кое-как успел нацепить замок. Вошел сторож главный, который и раньше приходил, сказал Сеньке:
– Воевода к себе зовет, – идем!
У дверей тюрьмы с факелами ждали стрельцы – пять человек. Один из них – десятник с постным, строгим лицом – оглядел Сенькины кандалы, сдернул с них замок, крикнул:
– Воруешь?!
– Чем? – спросил Сенька спокойно. – Замок порван!
Видимо, посулы, данные от Ульки старшему, помогли: сторож спросил:
– Как изломил замок?
– И не ведаю как, – ответил Сенька. – Клопы едят, может, во сне тамашился да два раза, сонный будучи, с лавки упал.
– Надо о том довести воеводе! – сказал стрелецкий десятник.
Сторож ответил:
– И так на всех нас воевода зол, а ты хошь пуще злить.
– Так не поведем!
– Пошто так, служилой? Замков не занимать стать – дам новой.
Сторож завернул в сторожевую избу, принес замок, старый снял, а новый замкнул на кандалах, ключ передал стрелецкому десятнику:
– Ведите и молчите.
Сеньку увели. Сторож на двери тюрьмы накинул железный замет.
– Парень тихой… Кабы все таки были, и добро бы. – Он ушел в сторожку.
Воеводский дом с рундуками, высокое крыльцо в два схода. Над сходами покатые крыши. Дом был сумрачен, светилось лишь одно окно, не закрытое ставнем. Мутно маячили на хмуром небе вековые деревья. Стрельцы вошли в сени воеводского дома, десятник, приоткрыв дверь, сказал:
– Привели, отец воевода!
– Ведите сюда! – ответил голос из горницы.
Когда ввели Сеньку, старик кончил молиться перед золоченым иконостасом в углу, утыканным огоньками лампадок. Горница высокая. В брусьях матиц железные кольца – видимо, для дыбных веревок. В одном кольце даже висел ремень с петлей. Стол среди горницы покрыт ковровой скатертью с кистями, на полу ковер большой. На столе пылали две толстые восковые свечи в медных шандалах.
– Ждите меня с ним! – сказал воевода и вышел в другую горницу низкой дверкой.
Он скоро вернулся с цепью и замком.
– Сажайте-ка молодца вон на ту скамью, – указал воевода.
Сенька шагнул к скамье, сам сел:
– Добро, сам конь в кузнице ногу дает…
– Окрутите-ка молодца-беглеца, нищеброда, по тулову замест пояса цепью.
Сеньку окрутили цепью. Сзади к кольцу у цепи стрелецкий десятник сунулся повесить замок.
– Дай мне! – сказал воевода. – Еще дай ключ от ручных кандалов.
Десятник передал ключ и замок. Воевода снял с Сеньки ручные кандалы, цепь ручную перенес назад и за кольцо у поясницы укрепил один замок. Концом цепи, снятой с рук, прикрутил правую ногу Сенькину к тяжелой скамье, вделанной в пол. У перекладины скамьи внизу воевода навесил второй замок.
– Так с ним вольготно поговорить можно! – сказал старик и прибавил: – Стрельцы, не надобные здеся, ждите в сенях… позову… – Он спрятал ключи в карман кафтана.
Стрельцы, стараясь не громко стучать сапогами, вышли, оставив в горнице запах пота и винного перегара. Сенька молчал. Воевода, уперев в лицо гулящего мутные глаза, казалось, не видел ничего, но его глаза, хмурясь, разгорались, потом открылись широко, стали зоркими, и старик ехидно заговорил:
– Собачий сын! Страдник! Вор! Чти честь – за одним столом сидишь с боярином…
Сенька сказал:
– Затхлой хлеб есть – мала честь!
– Полюбилось вору пряженину на харчевом дворе есть да медом запивать?
– На вольной воле всяко пивали, а тут у тебя за боярским столом в цепях худче тюрьмы!
– Ну, парень, бавкать закинем – дело сказывать позвал… Будь готов на Москву оборотить! Там тебя примут на горячие калачи палачи… кнутом обдерут, ребра повынут, на огне припекут, после чести на шибеницу вздернут… Може, и голову на кол!
– Виселица надобна не мне!
– Кому же?
– Таким, как ты, сатана!
– Пес, ай, пес… Забоец служилых людей!.. Стрелецкая служба тяжка стала… и думаешь, укрылся? Сыск по тебе не закинут – к нам прибежал с женкой, а та женка – раскольница… Святительским собором иереев указано раскольников пытать и, ломанных на пытке, угонять в Даурию дикую!
Сенька потупился, подумал: «Неотложно, как спустит, поднять тюрьму».
– Гляди в душу свою черную – кнут, петля близко!
– Не о душе пекусь…
– Што ж ты, разбойник, иное помышлял?
– Идя к тебе, думал – не напусто зовешь: служба-де ему кая от меня надобна, и нынче понял – глумиться любишь над теми, кто в твоих руках… тюрьму голодом заморил…
– Тюрьму я кормлю.! Иные воеводы сидельцев пущают побираться: кто подаст, а иной плюнет, я же два куса хлеба даю.
– Смерти и пытки, сатана, твоей я не боюсь!
– А женка? Ей то же будет, – становщица, с забойцем в блуде живет!
– Моя женка, как и я, огня и смерти не боится!
– Эх, не привык я бродяг выручать из беды, да с тобой хочу попробовать… покривлю душой перед великим государем – с ляцкой войны меня любит… простит, коль проведает мое попустительство… Не укроюсь: служба твоя мне надобна – угадал, вор! Девку-раскольницу, что харчуется у звонца Ильи-пророка, не трону… слово мое крепко, а ты за оное будешь мне писать обыски и челобитные… Дьякам то дело верить не могу, они мои вороги. Тебя не боюсь – твоя голова у моих дверей в притворе зажата. Сам я пишу коряво и спотыкчато… што говорить тебе буду и што ты писать зачнешь, берегись, штоб меж нами было!
– Того не бойся! Не будешь голодом морить да во вшах держать – писать буду толково, дело письма знаю…
– И я знаю, што сбег ты с Троицкой площади из стрельцов подьячих!
Воевода, боязливо косясь на Сеньку, достал из стола склеенный столбец бумаги, перо и чернильницу, подвинул Сеньке все и быстро, как от огня, отдернул руки. Сенька в пути отрастил длинные волосы и курчавую каштановую бороду, глядя на воеводу, ухмыльнулся в бороду.
– Чему ты радуешься, разбойник?
– Смешно мне – зовешь служить, хочешь верить тайны свои – и меня боишься… Хитер, а малой истины не понимаешь: убить тебя – себе же лихо сотворить…
– Добрым быть к тебе не мыслю… не думаю такого, то и верить не могу… ты не простой нищеброд, а забоец!
– Хочешь, правду молвю: убил тех, кто были грабители худчие разбойника.
– Знаю… такого много, но и от гулящих, как ты, слыхал много того же самого, о чем судишь… Бери перо, пиши!
Сенька приготовился, воевода раздельно и четко стал говорить:
– «Сыну моему Феодору Васильевичу, окольничему государеву! Днесь пишет к тебе родитель твой, наместник и воевода боярин Василий, сын Васильевич… немешкотно, без замотчанья сходи ты, Феодорушко, к думному Башмакову дьяку Демке, снеси ему, псу, не скупись, ценные посулы. Посулы те дай, Феодорушко, ему хитроумно, штоб не заподозрил чего, а допреж узнай – все ли у его в дому по-доброму, и не поругался ли он с женой, и по службе какова удача… Не обижайся, покланяйся ему, он, собака жадная, а пуще хитрая, возьмет посулы не сразу… поломаетца, потом, не бойсь, примет. Поговори ему: “то-де, государев большой дьяк Дементей, тебе от меня в почесть, а мой-де почет к тебе в удивлении великому твоему разуму на государевой царевой службе, заботу, которую и мой родитель ведает в устроении и благоденствии земли русской. Ты же на службе и денно и нощно, в трудах не щадишь живота”. Ну, там сам знаешь, как лучше его, кобеля, убаять! Узришь ежели, што он пообмякнет и тебя обласкает и, статься может, зачнет отдаривать, и ты отдарков от него отнюдь не бери – жаден он до боли в черевах! И еще покланяйся и как бы, после государева и царицына здоровья, обо мне к слову вспомни, будто бы ненароком: што-де старичонко… не от сей-де день взысканный милостями великого государя, а вот сидит-де вдали от светлых государевых очей, погибая душой в одиночестве… Сидит-де, правит царскую службу честно и за ту честную службу наживает едино лишь поклепцов и шепотников лукавых и ворогов, кои-де ежеденно плодятца, изветы кляузные пишут, измышляют всячески и сыщиков с Москвы на него зовут. Ведай, Феодорушко, што посулы Демке, сколь бы ценны ни были, сочтем без спору… “Плодятца-де на него поклепцы все дворянишки, коих не единожды великий государь в жильцы на Москву призывал, а они той службы избывают, насыкают тех дворянишек пьяницы подьячишки губной избы, да те, коих мой родитель за нерадивую службу прогнал. А теми-де кляузными делами поклепцы моему родителю едино лишь службу государеву вести мешают…” И как углядишь, Феодорушко, што дьяк речь твою примает душевно, и ты, сын мой, упроси его – слова сыщешь – за меня у государя дядьчить, штоб царь шепотников на меня не слушал, пуще же заговори с ним о девке Домке моей, через родителей закупной рабе… “Доводят на нее поклепцы, што она конно разъезжает, грабит и жжет помещиков, а она девка, гилью отнюдь не займуетца, то уж-де явная безлепица, штоб девка могла пялить на себя пансырь али бехтерец… Врагам такое надобно, потому они и вороги, им-де надобно, штоб у родителя ее отняли, а она-де его верная псица, стережет старика, ибо иные холопишки, жадные до посулов, его бы, воеводу-боярина, и зарезали… Она-де, та девка, в дому родителя моего стоит клюшницей, рухлядишко стариково ведает”… Да так и убайкай ево, сын мой, штоб он сам под меня нос не подточил, ему-то, Демке, пуще всех сыскные дела сподручны… И иное поговори: “Кабацкие-де и таможенные деньги с приписью дьяков да целовальников, как делали встарь иные воеводы, мой-де родитель берет за себя… и ту-де казну напойную таже тамжоную, он-де, холоп великого государя, отсылает полностью в приказ Большого дворца. Поклепцы же доводят, што родитель мой устраивает и шлет ее вполу, а не целостно”. Еще дьяки докучают мне из Пушкарского приказу, што якобы рушу государев указ: не даю-де “Городовой сметы”[302]302
Перепись воинских людей и оружия при них.
[Закрыть] и “Перечневой росписи”[303]303
Описание укреплений городских, сколько башен, и ворот, и пушек на стенах.
[Закрыть], смету и роспись привезу с собой, как закончу сидеть на воеводстве, поруха случилась за то, што грамотных подьячих не сыщешь, а кои есть – те бражники, вирают дела, а то еще, што-де на жалованье им денег нет, и указу о том ему не посылывано. Казну же государеву опасаю пуще своих очей… опас-де ей нынче велик множится. Слышно, я чай, и на Москве: на Дону у казаков объявился вор большой, Стенькой именуетца. Попрал тот вор запрет казацкой старшины, а как реки половодьем взохнули, набрал тот Стенька голытьбы казацкой да беглых московских и иных холопишек, кои сбежали на Гуляй-поле и в городки верхнего Дону. Прогреб на чайках своих речкой Камышенкой в Иловлю-реку, а водополье нынче не в пример годам велико, с Камышенкой да Иловлей нынче и Волга слилась, волокчи лодки им не надобно, ворам, – ширь, глаз не хватает! Сила, сказывают, Феодорушко, у вора Стеньки копится ежеденно… беда висит на вороту всем воеводам!»
Неведомая до того радость шевельнулась в Сеньке. От той радости задрожала рука, он перестал писать. Воевода уперся взглядом в руку Сеньки, встал со скамьи, кряхтя пошел в угол к иконостасу. Там на лавке лежали плети и кистени. Старик выбрал плеть-трехвостку, а когда пошел обратно, помахивая плетью, то на конце разветвлений плети постукивали железные шарики. Не спеша подошел сзади Сеньки, заговорил негромко, почти спокойно:
– В стрельцах бьют на козле, я же тебя на скамье сидячего употчеваю, крови добуду, а в остатке клопам кину, пущай пососут…
Сенька был мало сутуловат, теперь еще больше посутулился, втянул голову в плечи. Он слышал, как, готовясь бить его, пыхтит за спиной злой старик. Воевода начал бить Сеньку, приговаривая:
– За радость приходу воров! А то не зови воеводу и боярина сатаной!
Сенька молча терпел удары. Не добившись крика, воевода сказал со злобой:
– К черту в пекло! – Он кинул плеть на ковер у стола. Торопясь, пошел в тот же угол, громко, отрывисто ворчал: – А, а-га! Кудри отрастил, сидя в тюрьме, басоту навел? Я тя сделаю распрекрасным Иосифом! Ворам палачи носы да уши снимают, дай же и я тебя комолым сотворю!
Воевода повернулся, в руках его звякнули клещи. Старик шел к столу. Сенька быстро поднялся и сел – цепь тянула к скамье. Гулящий изогнулся, натужась, разломил звено цепи, и цепь упала. Сенька выпрямился во весь рост. Старик остановился, попятился – его ошеломил страх. Клещи звякнули на ковре под ногами. Воевода замахал руками, как малые ребята в драке, он открыл рот кричать. Сенька сказал:
– Закричишь – убью!
Нога была прикручена к ножке скамьи, вделанной в пол. Сенька, нагнувшись, рванул железо, оно со звоном и треском дерева сорвалось. Гулящий, повалив скамью, пнул ее и встал, отойдя от стола. В руках его был обрывок цепи.
– Закричишь? – спросил он, шагнув к воеводе.
– Разлюбезной, не… не кричу!
– Тогда вели стрельцам уйти, и будем говорить!
Воевода, боязливо оглядываясь на Сеньку, подошел, приоткрыв дверь, крикнул. Голос срывался:
– Стрельцы, идите, ждите у ворот…
Слышно было Сеньке, как скрипнула дверь и на крыльце затопали ноги. Старик вкрадчиво заговорил:
– С клещами шутил я… где мне быть палачом?… А ты, смирной человек и надобный мне писец, вишь, спужался меня… Бежать тебе некуда, мы добром поладим…
– Чего ты хочешь?
– Хочу уйти в другую половину – страху нагнал на меня пуще, чем я на тебя… Ты жди!
– Иди, ждать буду!
Воевода вышел в ту же малую дверь в глубь дома.
Сенька снял остатки цепей с ног и все железо, бывшее на нем, покидал в угол к дверям. Ждать пришлось недолго. Воевода пришел с пистолетом в руке, а за ним, выше его головы на две, шла матерая баба в кожаной куртке, крепкие ноги бабы до колен оголены, под курткой короткий сарафан, на ногах зеленые чедыги, на голове бумажная шапка в железных пластинках. В правой руке бабы келепа[304]304
Келепа – молот с острым концом, им запорожцы в боях разбивали панцири.
[Закрыть]. Вместо кушака между курткой и сарафаном повязана петлей тонкая веревка.
– Домка, оглуши его – и наш суд! – крикнул воевода.
Сенька сказал:
– Менять слово берегись!
Баба молча пошла на Сеньку. Лицо ее было хмуро и решительно, Сенька метнулся в сторону, баба быстро шагнула, взмахнув келепой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.