Текст книги "Гулящие люди"
Автор книги: Алексей Чапыгин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 43 страниц)
– Все знаю, атаман! И ты видишь – куда я мог деться? Что мне делать? Окружили, схватили женку, поволокли. Ну, пущай! Женку бы отдал твоим, а меня они бы и одного не спустили, прикончили. Молить, плакать – не то у людей, у Бога не молю, убил, что было делать иное?
– Все знаю, сказываешь правду. А куда идешь и от кого?
– Иду в Ярослав! Женка позвала, там у ей родня. От кого? Да просто скажу – от царевой правды! Служил я в стрельцах, ко мне привязались двое: подьячий корыстной и пятисотник стрелецкой, злодей. Обоих я посек в куски и ушел от петли да кнутобойства.
– Ох, и добро, што на нас пал! Идешь ты не на Ярослав, а на Кострому: оно вертать в шуйцу сторону и не гораздо далеко, да все же путь опасной. Скоро Молока-река из берегов выйдет, искать Сухону, и воды сольются. Иное еще – без дороги разбредешься в залом, а обходить – крутить, а закрутишься – хлеб съешь и в воду попадешь. Пой тогда панифиду, ложись!
– Жил я, атаман, под боком у царя. Никто не пишет, а я написал челобитную мужикам на архимандрита, и за то письмо, гляди, тоже били бы меня кнутом за такое, что царем настрого заказано челобитные мужикам писать на помещика, архимандрит же тем мужикам был помещик.
– Ох, друг мой Семка! То самое мы на своей шкуре опытку имеем! Были мы вот все, коих видишь, помещичьи, тверские, а помещик – боярской сын. Собрал он с нас хлеб и деньги за барщину да все проел и прогулял. Прогуляв деньги, спохватился: война со свейцем… Указ ему: «Быть на войну конно и оружно с людьми», еще стрелецкий хлеб дать. Гонят нас – давай хлеб и деньги, мужик! Людей дай еще и подводы, а у нас и лошаденки все перевелись, пал в том году недород и хлебу и сену. Вышел я к помещику единой головой, Ермилко Пестрой прозвищем: «Ты, – сказоваю помещику, – взял с нас хлеб и деньги – других нет! Недород – и семьи наши голодом сидят». Он на меня зубом закрегчал и гортань разинул: «Повешу, как собаку!» Я ему смирнехонько сказоваю: «Повесить время будет, а дай тому срок с иными поговорить…» И пошел от него. Он ногой в сафьянном сапоге топочет, кричит: «Я-де вас наложу к воеводе на съезжую! Добром не даете, под боем да кнутом дадите…» Наши меня всей деревней ждут, а я и сказоваю: «Ребята! Неминучая пришла всем от помещика в лес бежать!» – «Пошто?» – «А то, – сказоваю, – помещик вдругоряд требует хлеба и денег! Лошадей да людей на войну». – «Ему же, черту, хлеб дан!» – «Вдругоряд требует: што дано, того не чтет!» – «А не дадим! Да и нечего дать…» – «Нечего дать, так пошлет к воеводе, тот кнутом обдерет, а хлеб и деньги подай, да воеводе посулы дай!» – «Чуй-ко, – говорят, – Ермилко, мы в лес уйдем, а наших жен и бабенков поволокут в тюрьму! Как быть тут?» – «А быть надо так: жен да детей, или, по-нашему, бабенков, пошлем христарадничать в чужие места, скота у нас всего лишь баранюшки, старики со старухами пущай тот скот назрят, а штоб ему не видно было, попрошу пождать. Он пождет, а мы семьи угоним, сами останемся и ему башку завернем…» – «Поди, – сказовают, – говори с ним!» Пришел я, сказал: «Боярин! – А он, черт, и с боярами не сидел, да любил, когда боярином величали. – Люди пождать просят!» Дал он три дня помешкать – вот и все.
– Зачал ты, атаман, говорить, а не до конца… что же дале было?
– Дале и сказовать не надо бы… С корзиной на руке, с бабенками у груди пошли наши женки ночью в чужую округу. Боярский сын наши деньги ждет, на остатки бражничает и на царев поход мешкат… Пронюхал клюшник его о женках, ему довел… Кричит меня: «Гей, пестрая рожа! Куды баб да девок угнал?» А я ему: «Семьи мужики по миру пустили, кормить их нечем, а ты хлеб теребишь с нас, так пошто в дому лишний рот держать?» – «Поди, – кричит мне, – домой! Покайся – завтра повешу!» А я ему: «Человек я справедливой, скажу правду: чьи руки крепше, тот и повесит!» Ништо сделал – домой меня спустил, а я собрал кто поудалее, сказоваю: «Мешкать, робяты, не надо! Ладьте харч да топоры поточите». И вот… пришлось нам абазуриться в лесу близ ярославской дороги. Прослышали от ямщиков, что немчин галанский, Свен прозвище[295]295
…немчин галанский, Свен прозвище… – В 1663 г. голландский купец Сведен получил разрешение организовать регулярное еженедельное почтовое сообщение от Москвы до Риги через Новгород и Псков.
[Закрыть], купчина складом, пошту наладил… ямщики погнали в Вологду и Ярослав с деньгами… и мы жили. Проведали, што на Кострому идут воза – сюда перекинулись.
– Ты, атаман Ермил, меня от голодной и холодной смерти избавил и путь указал.
– Указать мало: дам тебе двух парней, они в Ярослав часто на торг ходят – сведут!
– За такое и спасибо сказать не знаю как! Вот на память о Сеньке, бери.
Сенька придвинул суму, выволок из нее шестопер, отдал атаману.
– Ох, и добрая же вешшь!
– Возьми! Порой будешь вспоминать обо мне. Про помещика ты доскажи.
– Так там уж все и кончено. Ну, пришли ночью, сказал я ему: «А ну-ко, чертов боярин, выходи к народу! Не абазур – прямой я человек, – чьи руки крепше, тот и повесит!» Так он у меня на лавке под бумажники полез прятаться. Клюшнику ево сказал: «Аким, ты хоша старик, да много нас за тебя секли плетьми. Не боярин – мужик родом, не казним тебя, но скидай портки, сечь зачнем!» И секла того клюшника вся наша ватага. Дом не сожгли – взяли из него рухлядь, да кое оружье было, взяли. Помещик висел на князьке дома у конца, и воронье над ним граяло. Пойдешь в Ярослав, берегись Василия Бутурлина, наместника, он же воевода. Злой и хитрой старичонко… айканье его Москва любит!
Сенька с атаманом Ермилом еще долго пили водку, наконец атаман сказал:
– Аржанины нет! Вались спать на лосину! Запасись силой в дорогу, и я прикорну.
Они уснули скоро.
Утром опять пили водку и ели гороховую кашу да баранину, пряженную на вертеле. Атаман, отпуская с Сенькой и Улькой двоих парней, наказывал:
– На становищах, парни, делайте нудью – топоры с вами, а сушину сыщете, тропы вам ведомы. – Прощаясь с Сенькой, дал ему серебряный перстень с печатью: – Не теряй! Вешшь неказиста, да тебе надобна. В тюрьму сядешь, тогда твоя женка на торг выйдет, а наши узрят перстень, ее спросят, што ты и где ты, – выручать придем! Краше бы тебе на Кострому идти, там воевода проще да еще есть бражник, поп Иван. Ой, тот поп! Любит нашего народу. Село есть близ Костромы, зовется Становщиково, в том селе всяк дом наших примает! Дай обнимемся да иди.
Они обнялись.
Целый день шли. Изредка садились, грызли сухари. Вечереть стало. Ходоки нашли место, развели огонь. Улька у разведенного огня варила толокно, вблизи было озерко – воды много. Парни отошли недалеко, стали рубить сухопостойное дерево, в обхват человеку. У огня лежали сумки парней, Сенькина сума и армяк. Сенька подошел и сбоку дерева глубоко влепил свой топор.
– Дай помогу вам!
Парни были неразговорчивы, но один сказал:
– Ты, дорожний, не руби!
– А пошто? – удивился Сенька.
Другой парень пояснил:
– Как мекаешь: ежели с той стороны рубить, где ты, куды дерево падет?
– А падет, и делу конец!
– Тогда всему конец! Дерево падет на огонь и твою женку убьет.
– Понял! Рубите вы, тащить обрубки помогу.
– Поди к огню, мы сами управимся.
Сенька отошел к Ульке. Придя, он набил трубку и закурил. Рог, торопясь из Москвы, забыл в избе, про запас была в кармане армяка трубка. Улька сказала:
– Думаю я, Семен, развязать узелок с жемчугами, дать жемчугу парням.
– Того не делай, Ульяна! Мы не знаем, кто они. Атаману и то я не оказал жемчугов… А эти, гляди, мы заснем, они и зарезать могут.
– Ой, правда!
– Дам я им по два рубли серебряных – будет довольно: идут на торг, и там им сгодится серебро.
Сушина упала с великим треском, она прошла стороной, но сухие толстые сучья долетали до огня. Снег на большое пространство и в разных местах потрескивал, оседая. Парни ловко и скоро окорзали сучья дерева, разрубили на два чурака, пролазили и оба чурака принесли. Положили дерево на дерево, один сказал:
– Глубже укрепу тычь в снег!
Другой ответил:
– Знаю… теши клинье да смоль нащепи!..
Изладив нудью, один подошел, взял из огня головешку.
Нудья загорелась, зашипел тающий снег, а когда было готово, – место кругом нудьи вытаяло и обсохло, – позвали в голос оба:
– Эй, дорожние!
– Идите греться.
– Вот туто вам место! – сказал один, показывая на сухой мох, надранный и накиданный, как постель.
Улька, обжигаясь, жадно глотала горячую похлебку. Сенька курил, вытащил малую кису, дал парням по два рубля.
– Оно бы не надо, – сказал один.
Другой прибавил:
– Вот, кабы ты табун-травки дал, было бы любее.
Сенька дал им по горсти табаку. Оба вытащили трубки, стали курить. Пока Сенька ел, молчали, покурив – повеселели, один спросил:
– Скажи, дорожний: чем ты нашего ватамана околдовал?
Другой пристал тоже:
– Ватаман у нас человеку спуску не дает, бедовой и на кровь падок…
Заговорил опять первый:
– А? Как ты ево оборол? Нихто не понял!
Парни были в вотоляных кафтанах, запоясаны кушаками, и топоры еще не вытянуты из запояски. Сенька встал, сказал:
– Станьте оба рядом, плотно!
Парни встали на ноги, придвинулись плотно друг к другу, оба рослые и широкоплечие. Сенька нагнулся к ним, взял за кушак того и другого одной рукой, поднял над головой, повертелся с ними, поставил на ноги, спросил:
– Поняли или нет? Если б вас было четверо, так же бы поднял.
– Теперь домекнули! – сказал один.
Оба разделись, вынули топоры, сунули в снег. Они поели сушеного мяса, взяли у Ульки порожний котелок, по очереди сходили за водой, попили воды. Один пил холодную, другой слегка подогрел воду. Оба крестились, когда ели.
Сенька спросил:
– Вы много озлились, что убил ваших товарищей?
– Нет… чего злиться? Ежедень почти убьют кого. Шапки да уляди сняли с них, а кафтаны вотола не жаль. Васку жалко-таки – исаул наш был.
– Сами знаете – убил неволей.
– Знаем! Ватаман бы не простил, да вишь ты какой…
Так прошли еще два дня: так же на ночлеге рубили нудью, спали тепло и мягко, раздевшись и разувшись, говорили мало, только Сенька спросил:
– Топоры в лесу оставляете, когда в город идете?
– А пошто? Мы на торгу ходим, ищем плотничать, как без топоров?
Осторожно обходили все селения и особенно ямские дворы – так пришли в Ярославль.
Прощаясь, сказали Сеньке:
– Берегись войводу-наместника! Наших он четырех повесил.
Видя вдали белую стену и башни, разрушенные временем, по сгорку над Волгой, Сенька и Улька подходили к городу. По льду реки вились тропы, видимо, из заволжской Тверицкой слободы. В разных местах тропы прерывались широкими голубыми полыньями. От талого льда с Волги несло сырым холодком вместе с запахом смолы и дыма костров. Внизу, у берега, чинились ладьи и насады, шуршали пилы, постукивали топоры, вколачивая гвозди кованые, над пятнами бледных огней чернели котелки с варевом. Сенька думал: «Ладно, что в лесу не скоро тает… утопли бы в болотах». Он ежился и продолжал думать: «В лесу теплее много – ветер идет поверху, а здесь низом продувает…»
Везде таяло, ручейки с возвышений стремились к Волге. В воротах развалившейся башни хлестал целый ручей, его пришлось перебрести. За стеной по гнилому мосту осторожно перешли сухой ров. На площади, куда пришли они, лежали мокрые проталины. У церкви Ильи-пророка, разукрашенной красками и позолотой, с карнизов и подоконников стаял весь снег. Церковь была обставлена ларями, больше деревянными, но были и каменные амбары – для купцов. Огорожена церковь крашенной в цвет медянки деревянной, долбленой, с поперечинами решеткой. За церковью, в глубине двора, поповские и иного чина служителей избы, избушки, погребы, мыльны. От площади зад двора отгорожен высоким тыном. Крыльца, крылечки, сходни и двери пятнали зад двора. Сенька, войдя за решетку церкви, сказал:
– Дяди твоего камору, Уля, в день тут не сыскать!
– Ой, ты! Да вон стоит, по бороде на отца схожий!
У дверей одной клетушки стоял старик в трепаной скуфье, в старой ряске. Сенька сел у церкви на скамью:
– Пожду, а ты поди спроси.
Улька побрела по блеклой зелени двора, обходя лужи. Подошла. Старик из-под руки глядел на солнце, ворчал:
– А не пора ли тебе, Микита, к вечерне вдарить? – Оглянулся на Ульку.
Она, кланяясь, сказала:
– Уж не Никита ли? А коли Никита, то здоров ли? Поклон несу с Москвы, от бати.
– Был здоров – пас коров! Стал худ молодец – пасет и овец. Чего те, девка?
Армяк на Ульке был распахнут, шугай тоже. Она широко раздвинула ворот рубахи, выволокла на черном шнурке крест, показала. Старик проворчал:
– Знаю, по шерсти вижу. Ай ты будешь племяшкой звонцу?
– Кланяюсь да приюта ищу в городе.
– Запахнись – грех! По лицу чаял – девка, а груди спадать стали – знать, баба. И мужик, с сумой на горбах, у церкви – тот хто тебе?
– Муж, Григорий имя.
– Кваском угощу. Пива сваришь – пить буду… Живи, а мужу места нету.
– Пошто, дядюшко, неласковой до него?
– У тебя знак есть! Чужих не держу за то, што двор – церковной: сани поповы, оглобли дьяковы, хомут не свой. Таже воеводой настрого заказано церковникам на дворы принимать. Много, вишь, народу от помещиков бежит. Скоро Волга черева шевельнет, а с Волги завсегда слухи лихие, разбойные.
– Куда ему деться? И мы голодны…
– Ты ночуй, а хошь – живи, ему не дально место к рубленому городу, с полверсты харчевой двор. Там есть, чего хочешь: меду и водки, блинов ай пряженины бараньей, у звонца едина вошь у крыльца, все и мясо тут.
– Ты не уйди! Я ему скажу.
– Пожду, время есть.
– Скажи еще, где ему спать?
– На харчевом угостит дворника – клетушку даст!
Сенька выслушал от Ульки о харчевом дворе, сказал, передавая ей суму и мешок с сухарями, топор:
– Дай старику рубль! Вот деньги. Пускай сыщет для меня рясу да скуфью.
– Я назвала ему тебя Григорием – знай!
– Иди, Уляха!
Сенька видел, как, получив деньги, пономарь юрко сунулся вперед Ульки в ближний сарайчик. Скоро оба они вышли на двор, потом, мало поговорив старику, Улька пришла к Сеньке, принесла старую рясу и скуфью держаную. Еще из полы рясы достала спрятанные портянки.
– Смени онучи – поди намокли?
Сенька молча переобулся, надел рясу. Она едва доходила ему до колен, в плечах по швам трещала, скуфья тоже была тесна.
– Обтянуло всего – узко! – сказала Улька.
– Ништо, покроемся.
На рясу Сенька накинул свой черный армяк, мало порванный в дороге.
– Суму, Уляха, береги. Кафтан, шапку украдут ежели, то не беда! Сюда приду завтра, как солнце встанет, увидишь здесь.
Он обнял ее и ушел, а Улька стояла, глядела вслед ему и думала: «Опасно в чужом месте. Люди хитрые…»
Посреди двора, огороженного старым тыном, татарин в пестрой, шитой из лоскутков сукна, тюбетейке продавал бабам платки:
– Акча барбыс?[296]296
Деньги есть?
[Закрыть] Купым, женки!
– Да покупать-то у тебя, поганого, не дешево!
– Акча бар! Пошем не дошево?
– Барбыскай, сколь надо да уступай!
– Плат алтына не стоит, а ты три ломишь!
– Една – худ, три – харош!
Сенька мимоходом послушал, прошел к крыльцу шумной избы с перерубами. У крыльца стоял мужик в сером длиннополом кафтане, подпоясанный вместо кушака обрывком веревки, на волосатой голове валяная шляпа-грешневик[297]297
Шляпа-грешневик – крестьянская войлочная шляпа с высокой тульей (как у цилиндра).
[Закрыть]. Шляпа – серая, выцветшая, но по тулье голубела широкая лента.
Мужик, расправляя русую бороду и ковыряя в ней пальцами левой руки, сонно покрикивал извозчикам, ставившим у колод лошадей:
– Становь в рядь, вдоль тына!
– Знаем!
– Отдали, штоб твоя лошадь другу зубом не ела!
– И то ведомо!
– Кому поить надо, так в сараишке ведро! Напитаетца – ведро штоб на место становить!
– И ведро и воду знаем, где брать!
Сенька смекнул, что это и есть дворник. Подошел не кланяясь. Дворник делал вид, что не видит Сеньки. Сенька вместо поклона пошевелил на голове скуфью.
– Чего те, раб? Дорога – мимо, крыльцо под носом.
– Дорогу в кабак издревле ведаю. Мне бы, коли упьюсь да не паду, место на ночь!
– Ночь впереди! Нонче вечор! Глаза есть – мне дело не дает о тебе пещись, а вон раб. Эй, Васка!
С крыльца харчевой сбежал бойко посадский средних лет, с серым лицом, с плутовскими глазами. Кафтан на посадском рыжий.
– Пошто звал, Пантелеич?
– Вон по твоему ремеслу – по шее нагрева да на ночь сугрева надобны!
– Можно, спроворим! Ты не наш?
– Я пришлой! – ответил Сенька.
– Коли такое дело, то угостишь? Деньги потребны, потому за пришлых сыскивают от воеводы.
– Угощу – веди!
– Все на ладу, идем!
Они вошли в сени харчевой. На лавке сеней, у самых дверей, распахнутых в харчевую избу, два мужика менялись кафтанами, спорили, тряся бородами:
– Бажило ты, Сидор! Глаз, што ли, нет? Басота кафтан.
– Шитой, да мне не узоры брать. Мой-то, глянь, новой! Придай два алтына, инако не меняю.
Из дверей большой избы несло жареным, соленой рыбой и потом, будто в тайном кабаке. Сенька пожалел, подумал: «Напрасно лез к дворнику! Тут бы поел, попил и незаметно вздремнул у стола». Ставни со стеклами в окнах всунуты в стены, окна раскрыты, в избе за столом, на скамьях много людей в кафтанах – суконных и вотоляных, у иных армяки длиннополые, сдвинуты на одно плечо. Свет из окон отливает по густым нечесаным волосам – рыжим, русым и седатым. Споры, крик, песни. Кричали больше и спорили хмельные бабы. Бабы в душегреях, шушунах трепаных, в платках, киках и сороках[298]298
Сорока – род кики, только пестрее (северный наряд).
[Закрыть]. Ярыга харчевой избы, при фартуке, с засученными рукавами красной рубахи, часто забегал в дверь за стойкой: там была поварня. Вывернувшись, с потным лицом, тащил на деревянных торелях кушанье, иногда хозяин-купец совал ему кувшин или ендову с питьями. Посадский, проходя с Сенькой мимо стойки, подмигнул хозяину. Мало отстоявшись, сказал:
– Рыбки нам да иной пряженины… по ковшику меду доброго… хлеба, да кличь скоморохов. У отца-чернца мошна монастырских рублей не почата.
– Добро! Сажайтесь! Подадим!
– Рубли свои, не монастырские! Кузнец я… – сказал Сенька.
Они едва уселись в углу, как на столе появились жареная рыба, мясо и два больших куска черного хлеба. Сенька принялся есть, а посадский ждал чего-то. Ярыга принес и поставил на стол два ковша хмельного меду. Посадский выпил, потом стал есть. За еду Сенька уплатил, спросил, сколь платить за питье.
– Я плачу! – буркнул посадский, прибавил, обращаясь к ярыге: – Хозяину скажи, пущай чтет за мной!
В харчевой становилось все шумнее. Явно вина не продавали[299]299
Явно вина не продавали… – В харчевнях была запрещена торговля вином, это была монополия казенных кабаков.
[Закрыть], но, видимо, вместо меда в ендовах и кувшинах, поставленных ярыгой на столы, была водка. Заметно было по лицам пьющих: люди морщились, выпивая, сплевывали, быстро закусывали чем попало или нюхали куски хлеба. Раз от разу споры усиливались, голоса хрипели, объятия и матюки крепчали, а иных ярыга, подхватив со скамей, уводил в сени. Были и такие, которые, привстав за столом, снимали одежду, несли ее хозяину, тот брал заклад. Допивая в ковше мед, Сенька сказал:
– Сущий кабак! Только в кабаке не едят за столами.
– Хе!.. Кабак он и есть! Город воеводе государь дал на корм, он завел харчевню… Кабаки у воевод отняты, а харчевня с вином тот же кабак – больше изопьют.
– И где только не обдирают народ!
– И пошто народ не драть, коли сам лезет?
– В старину, слыхал я, – сказал Сенька, – всяк про себя варил пиво и вино.
Снова подали ковши меду.
– Пей-ка, вот! Што было в старину, то государю не по уму стало, а ты, видно, монах-то из гулящих?
Сенька выпил свой ковш и почувствовал, как хмель ударил ему в голову. «Худо спал… Мало ел, должно?» – подумал он, сказал еще:
– Гулящим не был, но кабаки не царь боронит… дьякам корысть надобна, да воеводам пожива.
– Так! Так! А как же тогда помыслить, когда великий государь на кабаки головам пишет: «Штоб кабацкой напойной казны нынче было поболе лонешних годов»?
– Пишут дьяки. Они же и счет Казенного двора ведают.
В харчевую пришли два скомороха: один – с куклами, в решето положенными, другой – с тулумбасом. У стойки ярыга зажег два факела, а на стойке замигали сальные свечи. Сенька почувствовал, что голову его тянет к столу – долил сон, а посадский тоже пригибал голову к столу, говорил:
– Спать будешь крепко, завтра тебе тюрьму покажу.
– Пошто мне?
– Тюрьма – она родная всякому бездомному.
– Я не бездомной.
– Башни въездные покажу, ров у стен. Монастырь Спаса на Которосли-реке. В гости к воеводе пойдем…
– На черта мне такая гостьба!
– Не чурайся! Он у нас старик умной… гляди!
Сенька оглянулся. Один из скоморохов, заворотив широкий подол кафтана, скрыв подолом голову, показывал кукол. Куклы начали игру. Игра состояла в том, что одна кукла била другую палкой по голове одной рукой, другой срывала с нее платье. Скоморох с тулумбасом, поколачивая в инструмент, чтоб слушали его, кричал:
– Зрите, православные, как на царевом кабаку целовальник питуха в гости примает да угощает!
Кто потрезвее за столами, кричали скомороху:
– Ладно угощает! У питуха от угощения мало голова не соскочит.
– Басо-та-а!
– Дай им алтын! – сказал посадский.
Сенька порылся в кармане, достал монету, дал посадскому, тот снес, кинул деньги скоморохам, а вернулся с ярыгой. Ярыга поставил два ковша меду.
– Становь ближе! – сказал посадский. Ярыга под нос Сеньке подвинул ковш.
В это время в харчевую избу вошел видом купец, в синем охабне, с рукавами, завязанными за спиной узлом. В прорехах под рукавами мотались руки, в правой была гладкая черная трость. На голове шапка шлыком. Скоморох, ударив в тулумбас, снова просил глядеть:
– Нынче покажем вам, как поп за мертвое тело посулы хочет, а не дадут – и земле предать не даст!
Купец степенно проходил по избе в дальний прируб, поравнявшись, ударил кричавшего скомороха тростью по спине:
– Пес! Духовный чин не хули!
Посадский пригнулся к Сеньке:
– Зри-кась – сам воевода пожаловал хозяйство оглядеть.
Сенька тяжело повернул голову в сторону идущего по избе купца, в глазах он почувствовал туман, в голове шум. Когда он неловко и медленно поворачивал шею, посадский быстро обменил ковши – Сенькин себе, свой – ему.
– Бакулы соплел! Не воевода, вишь, в прируб пошел – купец. А ну, монах, пьем за те места, в коих будешь спасатись.
Сенька, не раздумывая, поднял свой ковш. Посадский – тоже. Они чокнулись со звоном краями медных посудин, и Сенька привычно выпил до дна, потянулся закусить, но не увидел стола: в глазах было зелено, в ушах зашумело, замелькали огоньки, показалось, что где-то далеко звонят в колокол, не то кусты перед глазами или цветы. Сенька взмахнул руками, глубоко вздохнул. Смутное сознание опасности подняло его на ноги. Он встал, сказал: «Э, дьявол!» – укрепился на ногах и шагнул. Шагнув, услыхал голос сзади себя:
– Стой! Бзырять?
И тут же Сенька почувствовал – сильно кольнуло в голову. «Якун! Ударил?» – упал и крепко, без снов, уснул.
В тесной каморке, пахнущей рыбой и тряпьем немытым, Улька рано встала. В углу перед образом Николы, с огоньком единой свечи, молилась усердию, а старик, как старый кот, не снимая скуфьи, ел рыбу, сопел и ворчал:
– Народ пошел разбойник… Говорил – не дошла рыба, запаху маловато, а он те прямо чуть не из невода насыпал, мель, свежье!
Улька встала на лавку на колени, глядела в окно. Старик спросил:
– Что выглядываешь, баба?
– Мужа, дядюшко, гляжу! Нейдет и нейдет, а обещал… Чуть со сна, не мывшись, ходила – нет! И нынче нет.
– Вечерять зачнет, как вдарю к вечерне, – поди к тюрьме, пожди – и узришь.
– Пошто к тюрьме?
– Да уж так! Послал я ево на испытание в харчевой воеводин двор. Там, ежели пришлой попадет, к воеводе берут, а тот у нас отец! Он всякого скрозь видит. Кто честной, спустит, а кой нечестной – велит в тюрьму.
– Мой муж – честной.
– Стало быть, нечестной, коль досель поры нет. И ты еще хотела ко мне постояльца неладного устроить. Ой, и сука ты, племяшка!
Первая мысль Улькина была – кинуться на старика, выдрать его жидкую бороденку, исцарапать худое желтое лицо да красные слезливые глаза выбить. Но кулаки разжались, когда подумала она о том, что уйти придется, таскать суму с панцирем, кафтан Сенькин, деньги и жемчуг по чужим дворам и людям неведомым. Она сказала:
– Дядюшко, так не по-божьи ты сделал: послал мужика на погибель.
– Себя спасал… себя. А ну как бы он меня покрал аль запугал да делами лихими занялся бы, а я ведь и у отца протопопа на виду. Нет, баба, сделал я себе угодье да и тебе леготу: избавил от худого мужа, ищи хорошего.
Проснулся Сенька в тюрьме, закованный сзади в ручные кандалы, на них позвякивал замок. Ноги были свободны. Тюремные сидельцы – кое-кто, не все – подходили к нему, поздравляли:
– С воеводиной милостью, раб божий!
Сенька молчал, ныла правая половина головы, он не мог вспомнить, где ушибся пьяный – лежал на лавке тюремной у дверей и вздыхал тяжело. Он не боялся, что попал в тюрьму, решил: «Подожду случая – уйду!»
В тюрьму пришли два стрельца в серых кафтанах, без бердышей и карабинов, только с саблями, сказали:
– А ну, новец! Идем на суд праведной!
Они вывели Сеньку на двор, огороженный двойным высоким тыном, провели по мосту через ров, провели в ворота и направились в рубленый город, в приказную избу.
Был вечер, в углах приказной коптили факелы. На дубовом, не покрытом скатертью столе горит свеча в железном шандале, рядом с ней – столбец чистой бумаги, чернильница, гусиное перо, замаранное на конце, но ни дьяка, ни подьячего – только один воевода за столом сидит на бумажниках, кинутых на лавку. В седой длинной и окладистой бороде воеводы бледное лицо, отечное, в морщинах и на щеках одутловатое. На маковке седых волос синяя тюбетейка в узорах из крупных жемчугов, на плечах синий плисовый охабень. Сеньке показалось, что где-то он видел и это лицо, будто во сне, и охабень синий с рукавами за спиной. В его голове внезапно прояснилось. Он вспомнил харчевой двор и купца, идущего по избе. Воевода, кутаясь в охабень, спросил стрельцов, не глядя на Сеньку:
– Буйной он был с вами?
– Не, батюшко воевода! Сиделец ён спокойной.
Стрельцы, когда подводили к крыльцу приказной, советовали Сеньке:
– Плачь да ниже кланяйся: може, отпустит!
– В тюрьме, парень, голодно.
Но Сенька плакать не умел и кланяться не любил. Воевода перевел на Сеньку блеклые, будто туманом подернутые глаза, спросил негромко и почти ласково:
– Имя твое, гулящий?
– Григорием крестили… Кузнец я…
– Бакулы не разводи!
– Чего?
– Мыслил – ты московский, а ты, вишь, с иных мест. Пустых речей не сказывай, лжи не терплю! Говори правду. Грамотен?
– Знаю грамоту. По монастырям ходил, обучился.
Воевода покряхтел, выволок из-под сиденья ключ, дал стрельцу.
– Отомкни на кандалах замок!
Стрелец высвободил Сеньке руки. Воевода подвинулся в глубь лавки.
– Стрельцы! Станьте к столу вплоть, а ты пиши! Как звать, чей сын, где бегал и чем воровал?
– Я чернец, а не вор!
– Бавкай! Ряска с чужого плеча, скуфья – на полголовы, сапоги драны от долгого беганья… Пиши!
Сенька, обмакнув перо в чернила, написал: «Я есмь Григорий Петров, сын Ляцкого, кузнец, а где жил ране, не пишу – не помню. Последнее житье имел на устье реки Оки и Солотчи, в Солотчинском монастыре, у архимандрита Игнатия, в кузне ковал. Сошел от его жесточи и эпитемьи непереносной, сшел в ночь, а одежду коя попала, ту и взял, оттого ряса на мне тесна…»
Воевода приказал:
– Подай письмо, служилой!
Стрелец подал Сенькину запись.
– Лжешь! Не ковал! Писал, вишь… У коваля рука тяжка – так красно и подьячему иному не писать. Аханью мы не верим, против того, что ты гулящий.
Воевода сунул бумагу на стол и как бы задумался, потом, помолчав, поднял голову, глаза его были другие: туман с них спал, они глядели зорко и пытливо, а голос стал тише, приятнее и вкрадчивее:
– Сын ты мой разлюбезный, помысли мало и пойми: таким писцам, каков ты, по Руси бегать опасно. Никон, монах, сшел с патриаршества, кинув паству… Аввакум, его церковный супротивник, пошел ересью на святую церковь, презрел все чины церковные. Сам же прибирает в попы своей ереси грамотеев, манит их на раскол. У меня уж сидит таковой грамотей, книги пишет, и я ему не запрещаю. Купцы к нему ходят с даянием, и мы то даяние от него берем – на церкви украшение и божедомам на пропитание. Времени, сын мой Григорий, будет нам довольно, а ты моли создателя и денно и нощно, что послал он, вездесущий, тебе отца и радетеля – меня, кой сирых, бродячих призревает и приючает. Не ровен день и час иной, хотя бы тебя взять: лихо кое учинит и под кнут и на плаху попадет, а сидя на покое, душа его умилится, и возлюбит он власть и божескую, и великого государя власть возлюбит же… Стрельцы, замкните ему кандалы, да спереди – ежели он смирен… Неладно, что велик и широк парень! Вот и тут тюрьма годна и благодетельна! Посидит годок – ума наберется, посутулится и усохнет маленько.
Стрелец, замкнув замок на кандалах, сказал Сеньке:
– Пойдем туда, откеда взяли!
Когда повели Сеньку, воевода приказал:
– Скажите сторожу, чтоб новоявленного посадил к старцам в горницу!
У моста через глубокий ров – а за ним двойной тын тюремного двора – Улька ждала Сеньку от воеводы. Она узнала, нищие сказали, что его провели стрельцы в приказную избу. В белесом сыром тумане, когда стрельцы подвели Сеньку к мосту, спросила служилых:
– Можно ли ему, новому, еду с собой дать?
– А вина, ножей и чего кроме еды нет?
– Пошто, дядюшки! Едина лишь еда!
– Тогда дай!
Передавая Сеньке узелок, Улька шепнула:
– Перстень где?
– Все ошарпали! – громко сказал Сенька.
– Эй, женка, уходи! Говорить сидельцу нельзя.
Улька поклонилась стрельцу, ответила:
– Буду заходить я, служилой: бельишко помыть на ём да еды принести.
– Коли богорадной сторож[300]300
Богорадный сторож – смотритель над странноприимными домами.
[Закрыть] пустит, нам дела нет – ходи!
Проводя Сеньку мостом и тюремным двором, стрельцы говорили:
– Ты, новой, вишь, письменной?
– Грамотной я.
– Да… нам, робята, придетца его, грамотея-книгочея, водить к воеводе в дом!
– Пошто?
– Как пошто? Подьячие от его жесточи бегут, и веретенник[301]301
Веретенник – скупой (псковское слово).
[Закрыть] он многой.
– Сатана он, не дай Бог ему в руки пасть!
Сенька слушал молча.
В тюрьме стояла вонь от потных тел, ног и испражнений. Сторож с копеечной восковой свечкой, тускло светившей, проводил Сеньку общей тюремной избой. На лавках спали, стонали во сне люди, с печи свешивались руки и ноги. У дверей и с полатей торчали головы сонных тюремных сидельцев. Сторож толкнул туда Сеньку, сказал:
– Завтре к скамье прикую, ночь спи так!
Сенька вошел. Здесь вонь тоже была, но меньше, чем в большой избе. В этой половине, видимо светлой, от сумрака синели оконца с решетками. Оконца – низко, над землей. Меж двух широких скамей – грязный, сколоченный из досок стол. На столе в черепке огарок сальной свечи. При тусклом огоньке над столом Сенька увидал две головы – седые, клочковатые, тряслись бороды, – старцы, видимо, спорили о чем-то, из-под бровей поблескивали глаза. Один старец не громко, но задорно говорил другому, перед которым на столе лежала рукописная книга, одна страница книги была чистая. Тут же стояла чернильница медная с ушами для ремешка и вапница. Разные вапы были разведены на обломках склянок. Этому, готовому писать в книге, кричал вполголоса другой старец, видимо решая старый спор:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.