Текст книги "Детство. Сборник рассказов"
Автор книги: Алексей Макаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
* * *
В тот день меня, как всегда, уложили днём спать. Но просыпаться мне не хотелось. Я чуть-чуть приоткрыл глаза и наблюдал, что же происходит вокруг. Из комнаты, где я спал, выносили вещи, и она становилась непривычно пустой. Но в середине её всё ещё оставался стоять большой круглый стол, покрытый новой белой скатертью. Старую скатерть я же спалил. А спалил я её не нарочно. Она почему-то сама загорелась. Я просто залез под стол с коробком спичек. Было интересно зажечь спичку, поднести её к белой скатерти и ткнуть в неё этой горящей спичкой. Спичка тухла, а на скатерти оставался тёмный след. Было так интересно, когда спичка сразу тухла. И я подолгу разглядывал оставшийся чёрный след. Тут я решил подольше держать спичку у скатерти. Что же из этого получится? А получилось всё совсем неожиданно. Скатерть вспыхнула. Мне стало страшно. Я так и оставался сидеть под столом. В комнату забежал папа, сдёрнул скатерть со стола и затоптал её ногами. Пламя потухло. Потом папа заглянул под стол и увидел меня, съёжившегося там от страха. Он вытащил меня оттуда и со словами: «Ах ты, дрянь такая. Ах ты, пожарник недоделанный», – лупил меня почём зря.
Испуганная мама тоже стояла рядом и от страха за произошедшее плакала.
Теперь в комнате оставался только этот круглый стол, опять накрытый новой белой скатертью. Раздались какие-то крики. Толпа людей зашла в комнату. Все громко говорили. Все были возбуждены и радостны. Они положили что-то на стол и стояли вокруг него, громко переговариваясь. Потом куда-то засобирались и вышли из комнаты. Мне стало очень интересно, а что же это там лежит на столе.
Я вылез из своей кровати, подставил к столу табуретку, взобрался на неё и заглянул на стол. Там был какой-то свёрток. Я подтянул его к себе. Поднял покрывальце и заглянул внутрь него. Оказывается, там был ребёнок. Мама говорила мне, что у меня скоро будет братик. Что она сходит в больницу и принесёт мне его оттуда.
Значит, это правда. Она принесла его мне. Я сграбастал этот свёрток, перевернул его и ещё раз посмотрел внутрь. На меня смотрело красное маленькое личико. Ребёнок спал.
Это что же получается? Мой брат спит, а я что буду делать? Для меня этот свёрток был тяжёлый. Но я всё равно стащил его со стола и перенёс к себе на кровать. Там мы вдвоём укрылись одеялом и заснули.
Меня разбудили крики:
– Где мой сын? Вы куда все смотрели? Почему его здесь нет? – мама рыдала и кричала на окружающих её мужчин.
От этих криков и я проснулся. Выглянул из-под одеяла и с интересом смотрел, о чём там так громко говорят взрослые. Но на меня никто не обращал внимания. Я был никому не нужен. Им был нужен только вот этот свёрток, который лежал под моим одеялом.
И тут свёрток стал верещать, кряхтеть. Все взрослые вдруг затихли и стали прислушиваться, откуда же идёт это кряхтение. Первый, кто содрал с меня одеяло, был папа. Возглас облегчения прошёл по комнате:
– Вот он! Нашёлся!
Свёрток отобрали у меня. И все ушли вместе с ним. Оказывается, я никому оказался не нужен. Я был брошен. Им важнее всего этот свёрток с моим новым братом, чем я.
Я зарылся в подушку головой, и слёзы сами струями текли из моих глаз. Мои плечики так и содрогались от рыданий. Я был оставлен в этой большой пустой комнате один-одинёшенек, брошенный всеми на произвол судьбы. Мне было так плохо от ощущения, что я никому-то был не нужен.
– Вау-вау-вау, – рыдал я, и слёзы лились из глаз чуть ли не потоками.
– Сынок ты мой дорогой, – услышал я голос папы, – ты же у меня самый хороший. Успокойся, мой любимый.
Тепло папиных сильных рук заставило меня ещё больше разрыдаться. Я крепко обнял его за шею и, продолжая так же плакать, понял, что я нужен и очень нужен только своему папе.
Тот новый брат. Да и пусть он останется с мамой. А папа всегда будет мой. Он никогда не отпустит меня из своих рук. Я прильнул к нему, а он, как самую большую драгоценность для себя, не выпускал меня из своих могучих рук. Потому что папа у меня самый сильный, самый лучший. Он всегда всех победит. И никогда не допустит, чтобы кто-нибудь обидел меня.
* * *
А сейчас я нахожусь в этой больнице и смотрю на наш дом, где мы когда-то жили. Непроизвольно вспомнилось, как однажды около этого дома меня бодал маленький бычок.
Папа из города привёз мне красивый костюмчик красного цвета. Папа с мамой надели его на меня и долго любовались мной. А я такой важный ходил по дому. Потом родители переключили своё внимание на другие дела и перестали обращать на меня внимание.
Тогда мне надоело ходить по дому, и я вышел на крыльцо. Вниз от дома простирался огромный луг, заросший высокой травой. Напротив, через маленький ручей, тоже был луг с красивыми цветами и травой. В траве было столько много цветов, что мне захотелось их всех собрать и принести в подарок маме. Я спустился вниз по крутому откосу, перешёл ручеёк по небольшому мостику и стал подниматься к этим красивым цветам, которые я видел с крыльца своего дома.
Но тут дорогу мне преградил бычок. Ростом был с меня. Он неожиданно появился из травы, всё ещё пережёвывая травку, застыл. Наверное, он тоже был поражён нашей встречей. Даже жевание его прекратилось. Он недобро уставился на меня и замычал.
Я, в недоумении, тоже остановился и смотрел на него. Что ему надо? Мне было этого не понять. Я иду за цветами. Ты жуёшь траву. Ну и жуй. Но нет, он не пропускал меня вперёд. Он пригнул голову и пошёл на меня с мычанием.
Для меня это было полной неожиданностью, чтобы какой-то бычок меня бодал. Ведь я такой чистый. У меня новый красный костюмчик. Я хочу маме принести вон тех красивых цветов. А этот бычок сбивает меня с ног и пытается дальше бодать. Хотя рогов у него не было, но лоб у него всё равно был очень твёрдый. Мне было очень больно. Но я же мужчина! Под руки подвернулась какая-то палка. Я вскочил на ноги и огрел этого бычка по его твёрдому лбу. Тот обидно замычал и исчез в траве.
Я, не выпуская палку, подошёл к цветам. Сколько же их было здесь таких красивых! И синих, и фиолетовых, и розовых, и белых! Я насобирал их целую охапку и пошёл вниз к ручью.
А там уже меня ждали папа и мама.
– Куда же ты делся? – всё причитала мама.
Но когда она увидела цветы в моих руках, то поняла, что эти цветы для неё. Она расплакалась, подхватила меня на руки и, омывая меня своими слезами, принесла меня домой.
– Хорошенький ты мой, любименький. Не уходи больше так далеко. Я тебя очень люблю. Никогда больше не делай так, – уговаривала она меня.
А вечером на столе в банке с водой стояли цветы, которые я принёс маме.
* * *
Всё было видно из окна этой больницы: и дом, и луг, и ручей. Но это было так давно. Я уже об этом и не вспоминал. А сейчас в палату вошла медсестра с каким-то поддончиком в руке, и там на нём лежал страшенный огромный шприц. При виде его у меня остановилось дыхание, округлились глаза. Одна только мысль о том, что это всё для меня, приводила меня в ужас.
Она, как вершины Казбека, приближалась с этим громадным шприцом ко мне. Предчувствуя невероятное насилие над своей личностью, я, с огромно выпученными глазами, пятился от неё. Вот я уткнулся спиной в свою койку. Ходу дальше нет. Слёзы сами собой начали литься из глаз. Но, чувствуя, что от окружающих я тоже не получу поддержки, я почти заорал во всю глотку:
– Ой! Спасите! Ой! Помогите!
Но в ответ были только уговоры мужчин.
– Ты посмотри. Ты только послушай. Нам же тоже колют эти уколы. Мы же нэ плачем. Зачэм плачешь? Фатима просто хочэт твоего здоровья. Ложись. Это только один сэкунда. А потом будэт только здоровье. Потэрпи немножко. Ты же мужчина, – только и приговаривали они.
Несколько по-настоящему ласковых, но сильных мужских рук положили меня на кровать, перевернули и оголили попку. И я бы заорал от совершаемого насилия, но от укола мне было совсем не больно. Только небольшое неприятное ощущение на попе.
Все окружающие меня засмеялись:
– Ну что? Больно? Видишь, ничего же не случилось. Ты же стал от этого только здоровее.
Да ведь и правда! Ничего же не случилось. Я так же лежу. Вокруг те же самые мужчины. Все они довольны и улыбаются. И даже Фатима уже не казалась страшной горой, а предложила мне из ампулы пососать очень вкусную и сладкую водичку.
Я поднялся с кровати, подтянул пижамку, уселся и посмотрел на окружающих. Какие же все они хорошие. Я их всех любил. Каждый из них, несмотря на свои раны и увечья, старался сделать мне добро. И то, что это добро шло от них, я это чувствовал. Мне стало легко. Я улыбнулся, вытер слёзы. Кто-то меня взял на руки. Мне было хорошо, несмотря на то, что не было рядом ни папы, ни мамы.
Уколы надо было делать каждые шесть часов. Второй укол я пережил намного легче, а остальные почти не замечал. Даже ночью, когда медсестра переворачивала меня с боку на бок, я просто только чуть ойкал и опять засыпал.
Папа приезжал ко мне почти каждый день. И поэтому неделя, проведённая в больнице, мне показалась праздником, по сравнению с днями в школе.
Собанов во время прощания потрепал меня по моему жёсткому ёжику на голове и сказал:
– Ты уж, пожалуйста, Лёшка, не какай так жидко и больше не чешись. А то придётся тебя ещё больше здесь подержать.
* * *
Это он вспомнил случай из тех времён, когда мы ещё жили на Верхнем Згиде.
Собанов возвращался после ночного дежурства и увидел меня, стоящего на косогоре. Настроение у него было хорошее, и он приветливо мне крикнул:
– Привет, Лёшка! Как дела?
Я, не меняя позы, трагически поведал ему:
– Пвохо.
– А что такое? Что с тобой случилось?
Я, не меняя тона, честно ответил на поставленный вопрос:
– Жидко какаю.
Собанов, едва сдерживая смех, успокоил меня:
– Ничего. Это дело поправимое. Ты только слушайся маму. Она тебя обязательно вылечит.
С тех пор они с папой иногда вспоминали мою «болезнь».
* * *
– А что, можно и больше? – я видел в окне раненых горняков, которые смотрели на меня, на моё прощание с больницей. Они о чём-то говорили между собой. Но их разговора я не слышал. Мне так захотелось быть вместе с ними, что я вырвался из рук Собанова и папы и бросился назад – в больницу. К мужчинам, которые мне стали ближе, чем родные. Они были всем для меня за эту последнюю неделю. Я бросил всё и кинулся к ним. И я, этот маленький мальчишка, прорвался через заграждения взрослых рук, двери и прыгнул в руки тех, кто поддержал меня в минуты моих горьких слёз, радости и улыбок.
Я оказался у них на руках. Они меня обнимали, тормошили мои непослушные, жёсткие вихры. Они, настоящие мужчины гор, дарили мне тепло своими жёсткими рабочими руками.
Папа с Собановым молча, с улыбкой наблюдали это прощание.
Потом мужчины передали меня на руки папе. Азамат обратился к моему папе:
– Береги своего сына. Со временем из него вырастет настоящий мужчина. Я бы хотел, чтобы и у меня был такой же сын. Но тебе повезло больше. Пусть он будет здоровый. Пусть у него в жизни всё будет хорошо.
Папа, наверное, не ожидал этого от простых горняков. Он пожал им руки, взял меня своими огромными руками в охапку, и мы покатились на «ГАЗике» вниз, в Мизур.
В классе я, конечно, был героем. Все меня спрашивали о трудностях в больнице. И я, конечно, всем пересказывал о невероятных перенесённых мной там мучениях. И даже показывал на переменах пацанам следы от уколов на попе.
Даже Прасковья Антоновна посоветовала мне особо не бегать после такого интенсивного лечения. Что я и делал.
После каждого звонка весь класс выбегал на улицу с криками и воплями, а я, стараясь хромать, еле-еле вылезал из-за парты и очень медленно проходил во двор. Там, стоя у стены, доедал свой бутерброд. Или просто смотрел на бегающих ребят. Даже Женька не понимала, что со мной происходит. Она, как всегда участливо, спрашивала меня:
– А у тебя сейчас чего-нибудь болит? А гулять ты после школы выйдешь?
Но я, делая болезненный вид, вяло отвечал на все её вопросы.
Ляжкин, тот вообще ко мне не подходил. У него были свои интересы.
Прасковья Антоновна меня, ввиду моего болезненного состояния, к доске не вызывала, заданий мне не задавала и вообще не трогала меня, несмотря на то, что я сидел перед ней на первой парте. Женька тоже была довольна. Её тоже не вызывали.
До дома я добирался, хромая. И все соседи видели, насколько болезненны были уколы в больнице. Но дома всё становилось так, как надо. Братья у меня ходили как шёлковые. Если что, то кулак под дых был каждому обеспечен, и у меня была масса времени почитать Майна Рида, книги которого недавно купил папа. Но когда приходила с работы мама, то у меня опять начинали болеть ноги после уколов, и мне делали компрессы на попу, чтобы сошли шишки после них.
Теперь утром мне не надо было торопиться к первому уроку.
Мама кормила всех нас, убегала на работу. С Вовкой и Андрюшкой оставалась тётя Глаша, которая меня провожала в школу.
А теперь. Ведь я же очень больной! Едва я отходил, хромая, от дома, то за углом вся моя болезнь пропадала. Я бегом возвращался в тутовый сад. У меня была рогатка. И я устраивал охоту на воробьёв. Подходящие камни я после школы собирал на берегу Бадки. Иногда удавалось попасть в одного или двух. Их тельца я складывал в карман и потом ими кормил школьного Джульбарса. Тот был всегда мне за это благодарен. И если он к кочегарке никого не допускал, то мне всегда был рад. Я заходил туда в отсутствии Геора и подкидывал несколько лопат угля в топку. А потом смотрел, как там начинает гореть уголь. Джульбарс же лежал у входа в кочегарку и никого туда не пускал. Только после того, как пламя прогорало в топке, я уходил оттуда, а он провожал меня до входа в школу.
Только после всех этих важных дел я приходил на второй урок и, вновь хромая, заходил в класс.
Прасковья Антоновна всегда спрашивала меня:
– Что, опять укол сделали?
И я с томным видом подтверждал её догадки:
– Да, папа меня возил на укол в больницу. И он только что уехал на работу.
Прасковья Антоновна так же томно вздыхала:
– Ах, как жаль, что мы не смогли с ним повидаться. Мне у него надо очень много расспросить о твоём здоровье. – «Что уж тут поделаешь с сынком начальника», – говорил весь её вид.
Но, как всегда, если у чего-то есть начало, то у него всего будет и конец. О чём мне в то время было ещё невдомёк.
И это вскоре произошло.
В тутовый садик, где мы в то время так мирно гуляли с мамой, вошла Прасковья Антоновна.
Мама родная! В моей душе всё тысячу раз перевернулось и сжалось. Что тут сейчас будет?! Мама с радостной улыбкой пошла навстречу моей школьной учительнице, и та в свою очередь не отказала ей в любезности распахнуть объятья.
Они мирно уселись на скамейке и стали любезно беседовать. Вокруг них бегали Андрюшка с Вовкой и кругами ходил Свисток.
Свисток – это был сынок нашей училки. У него не работает правая рука после полиомиелита. От остальных пацанов он отличался тем, что с самого детского садика старался делать мне пакости. И теперь назревала ещё одна. Я чувствовал, что где-то назревает очередная пакость. Почему-то чесался зад, и на макушке вставали дыбом волосы.
Из-за кустов я наблюдал за выражением маминого лица. Оно из радостного постепенно стало переходить в озабоченное. Потом она что-то стала жестикулировать, поднялась со скамейки и позвала:
– Дети, домой. Алёша, ты где? Иди сюда. Быстро домой, – уже грозно слышался её голос.
Я вылез из кустов, подошёл к маме, прижался к ней и увидел ехидный взгляд Свистка, который сам собой говорил: «Сейчас тебе будет!»
И в самом деле. Мне было.
Болезнь с попы перешла в реально ощутимые воздействия, от которых я сначала извивался в маминых руках, а позднее, когда пришёл с работы папа, то и в его.
Сколько слов я выслушал о своём недостойном поведении и лжи. О! Если бы я их запомнил, то сейчас я бы написал кодекс чести. А тогда была мысль только о том, будут лупить или нет.
У папы рука была неслабая. Лупил он меня от души, несмотря на предварительно проведённую душещипательную профилактическую беседу. Ох и орал же я! Но это больше для виду. Особо больно-то и не было. Это чтобы мама меня пожалела. Она и пожалела. Вырвала меня у папы из рук, прижала к себе, унесла в кроватку и всё приговаривала:
– Ты же не будешь так больше? Ты же у меня самый лучший? Солнышко золотое моё, ну успокойся, спи.
И в таких ласковых и тёплых руках я заснул. Тепло их я до сих пор помню.
А утром, когда я без опоздания, почти самый первый вошёл в класс, Свисток ехидно со своей парты прошептал:
– Ну, что? Досталось? Так тебе и надо, больной.
Я и сейчас иногда болею, но всегда возникает вопрос: а почему я заболел?
Если болезнь не так серьёзна и можно, взяв себя в руки, перенести её, то, наверное, это стало результатом той папиной взбучки. А её уже никогда больше не будет, потому что папы уже нет. А так бы иногда хотелось услышать грозный папин голос.
А если я и на самом деле заболеваю, то так бы хотелось ощутить тепло маминых рук, которых уже тоже никогда не будет.
И их мне всегда не хватает и не будет хватать, пока у меня самого навек не закроются глаза.
Владивосток, октябрь 2013
Белеет парус одинокий…
У моей мамы было огромное желание, чтобы мы, её сыновья, занимались музыкой, чтобы мы могли играть на инструментах, петь, заниматься науками и выросли интеллигентными и образованными людьми. Она делала для этого всё возможное, и в частности, чтобы мы были музыкально образованны.
И вот, когда я пошёл в первый класс, мама заставила папу купить пианино. Пианино называлось «Кубань». Оно было тяжеленное. Я не знаю, сколько оно весило. Но если мы жили на втором этаже и его туда затаскивало шесть человек, то оно было ну очень тяжёлое.
Естественно, никто на этом пианино играть не мог, оно стояло мёртвым грузом. Пап иной раз подойдёт, что-то попиликает на клавишах. И каждый раз он при этом говорил:
– А вот у вашего дедушки – удивительный слух. Он нигде не учился музыке, но виртуозно играл на балалайке и сам выучился играть на баяне. Вот бы его сюда. Он бы показал нам всем класс игры.
Но потом мама сказала:
– Мы не можем на нём играть, потому что оно не настроено.
Из Орджоникидзе был вызван настройщик. Он настроил пианино и весь вечер играл разные мелодии. Так он испытывал пианино. Его только утром должны были отвезти в город, и поэтому папа попросил его остаться у нас. Они пили коньяк, и после каждой стопки настройщик исполнял что-нибудь на вновь настроенном пианино. Мама была просто счастлива, что наше пианино так прекрасно звучит.
Да, настройщик-то настроил пианино, но играть всё равно на нём никто не мог. И оно так же стояло в комнате, поблёскивая своими красно-бордовыми боками, с которых наша домработница тётя Глаша осторожно стирала пыль.
У нас в посёлке была музыкальная школа. И вот когда я уже пошёл во второй класс, мама в сентябре повела меня поступать в эту школу.
За пианино сидела директор школы, она же и была одним из преподавателей музыки. Она поставила передо мной простую деревянную доску и заставила простучать там какую-то мелодию, проверяя, как я могу отбивать такт. Не знаю, что я там настучал, но от моего стучания лицо преподавательницы всё больше кривилось и кривилось.
Потом она заставила меня спеть детскую песенку. Потом она меня ещё и ещё заставляла что-то делать. В итоге после всех этих испытаний преподавательница горестно сказала маме:
– Вы не расстраивайтесь, но этого ребёнка бесполезно чему-нибудь учить. У него абсолютно нет слуха. Ему медведь давным-давно наступил на ухо, и я не знаю, получится ли что-нибудь из вашего ребёнка в нашей музыкальной школе. Но если вы хотите, мы попробуем с ним позаниматься.
Ну, естественно, мама хотела. И со мной начали заниматься.
Вот тут-то всё и началось. Сначала меня заставляли держать правильно руку. Это надо было долго и терпеливо изображать, что ты держишь в руке яблоко. Потом заставляли играть гаммы, а так как в руке ещё не было яблока, то и гаммы не выходили. Пальцы куда-то не дотягиваются, то излишне растягиваются. Надо было нажимать эту ноту там, ту ноту сям, а это так, а это не так. Что и как нажимать, я абсолютно не понимал. И сидел балбес балбесом, долбя эти проклятые клавиши.
Мало мне было обычной школы. Там-то мне всё было понятно и ясно, хотя писал я как курица лапой и считать у меня получалось лучше на пальцах, чем на бумаге. Так тут мне ещё добавилась и эта музыкальная школа, где я был дурак дураком. Кроме обычных уроков в этой школе, мне приходилось часами сидеть дома под пристальным родительским вниманием. Меня заставляли сидеть за этим долбаным пианино каждый день дома по часу, а то и по два. Как только приходило время готовить домашнее задание по музыке, тётя Глаша срочно собиралась или в магазин, или на базар, дабы избежать прослушивания какофонии в моём исполнении и треска подзатыльников за неправильно исполненное какое-нибудь великое произведение типа гаммы до-мажор, уже производимое родителями.
Я садился на стул перед пианино, как, наверное, садятся на кактус. Как на кактус, это точно. Ой, как мне не хотелось учиться, как я ненавидел это пианино, его красно-бордовые бока и крышки и всё то, что на нём было блестящего. Я ненавидел все эти белые и чёрные клавиши, но за спиной стоял папа, а иной раз и мама с готовой рукой для очередного подзатыльника. Мама иной раз, если я там что-то не так играл, огревала меня мокрым полотенцем, и поэтому мне приходилось пиликать на этом пианино эти треклятые произведения типа гамм, скрепя зубы и глотая слёзы.
Однажды, когда мамы не было, я так разозлился на это пианино и как дал по одной клавише! И это была нота ля. Как я до сих пор её помню! И эта квадратная нашлёпка с клавиши возьми и отклейся. Я не на шутку перепугался. Чем её приклеить? Я не знал. Что у нас дома было клеящего? Тут я вспомнил, что если ешь варенье, то руки всегда становились клейкими. И тогда приподнял на клавише ноты ля оторванную пластинку, намазал под ней вареньем и прижал пластинку к клавише пальцами. Но пластинка всё равно не приставала к клавише. Тогда я поставил сверху на эту чёртову клавишу папину гантель. Дома никого не было. Пластинка вроде бы прилипла, когда я потрогал её через несколько часов. Но через какое-то время поверхность её стала выпуклой. Поэтому когда я играл на пианино, то эту оторванную ля я жалел и не бил больше её сильно, боясь, что она вот-вот совсем отвалится. К счастью, этого не случилось, и никто не заметил эту оторванную ля. С такой нотой ля оно потом и было продано уже через много лет.
Но занятия музыкой продолжались. Мне надо было заниматься музыкой дома каждый день и три раза в неделю ходить в музыкальную школу. Занятия продолжались по 45 минут, но мне тогда казалось, что каждое занятие – это вечность. Да ещё к тому же надо было идти на занятия с нотной папкой в руке через весь посёлок. Я иду, а пацаны смеются, что я с папкой иду в музыкальную школу. Они вольно бегают по горам, по берегу Ардона, а я иду в музыкальную школу, чтобы сидеть на уроках сольфеджио и петь хором: «до, ре, ми…»
Господи боже мой, какая же это нудная наука музыкальная грамота!
К концу первого года я еле-еле выучил мелодию одного из опусов древнерусского творчества. Это была мелодия песенки «Во поле берёзонька стояла».
Изучить и запомнить ноты этого шедевра было хуже, чем выучить теорию относительности, изучение интегралов, дифференциалов, сопромата и теоретической механики вместе взятых. А с ними мне потом пришлось столкнуться позднее и освоить в совершенстве все эти науки без особого труда. Но запомнить, какие ноты когда и где надо нажимать, было верхом сложности. Но всё-таки у меня кое-что получалось.
После первого года обучения у нас был академический концерт. Преподаватели стояли в одном углу концертного зала, родителей посадили в другой угол. Мы выходили на сцену один за другим, играли произведения, которым нас обучили за этот год в школе.
Я исполнял мелодию песенки «Птичка за моим окошком гнёздышко для деток вьёт».
Пока я играл эту мелодию, я, наверное, раз десять сделал в ней ошибки, сбивался с такта, фальшивил, путал ноты, но всё-таки доиграл мелодию до конца и заслужил аплодисменты. Слёзы радости были в глазах моей мамы, оттого что её сын всё-таки освоил сложности музыкальной грамоты и что он что-то может нажимать на клавишах, были максимальной оценкой за все мои мучения.
Мне бы погонять по горам. Ляжкин вместе с Женькой каждый день ждали меня после уроков, чтобы побегать по горам, а мне надо было идти в музыкальную школу. Я туда ходил как на каторгу целых три года, но потом у нас в школе появилась девчонка. Ольга Омельченко. На мой взгляд это была красивая девочка. Она мне очень понравилась! Я попытался ухаживать за ней. Я пытался стать её другом. Она видела, что я оказываю ей знаки внимания, а в итоге избегала меня и пряталась от меня со своими подружками-девчонками на переменках.
Училась она в параллельном классе и никак не хотела со мной встречаться. Моя мама дружила с мамой Оли, потому что они работали в одном отделе в управлении. Моя мама была очень довольна тем, что я пытаюсь подружиться с девочкой, что я не удираю с Ляжкиным неизвестно куда, и не лазаю с Икашей или Козлом по горам, и не прихожу грязный и оборванный по вечерам. А то, что я хожу к девочке делать уроки, было, по мнению мамы, очень хорошо. Она теперь стала чаще заходить в гости к своей подруге, Олиной маме. Когда она ходила к ней, то всегда брала меня с собой. А когда была занята, то сама звонила Олиной маме и предупреждала о том, что я пойду делать уроки к ним. Олина мама всегда радушно встречала меня и, наверное, тоже потворствовала нашим встречам.
Но им-то в их классе давали одно задание, а нам другое, хотя темы были одни и те же, но иногда и по-разному. У них на завтра был один предмет, а у нас другой предмет. Ну, всё равно я всегда с таким удовольствием сидел с Олей и делал уроки. Иногда я делал и свои, и её задания.
Оля тоже ходила в музыкальную школу. Вот тут-то меня и пронзило что-то такое, от чего музыкальная школа мне стала нравиться, и я стал туда ходить с удовольствием, потому что там была Оля.
В один и тот же день у нас было сольфеджио. И в сольфеджио я даже начал делать успехи. В один и тот же день у нас был хор, где мы пели песни, и, оказывается, у меня прорезался какой-то голос. Оказывается, мне не так сильно медведь на ухо наступил, как об этом думала директорша.
Когда на 7-е ноября наш хор исполнял в клубе посёлка песню «Лёшенька, Лёшенька, сделай одолжение, Лёшенька, Лёшенька, выучи таблицу умножения», то я выходил вперёд и пел своим мальчишеским громким, звонким голосом: «Я заниматься не привык, я отстающий ученик…» Хор опять пел: «Лёшенька, Лёшенька, сделай одолжение» и т. д.
Это был триумф. Мама сидела, чуть ли не рыдая от счастья, в первом ряду и хлопала в ладоши. Они вместе с Олиной мамой смотрели на меня, какой я, оказывается, замечательный певец.
Потом был новогодний и первомайский концерты. На 1-е мая мы исполняли песню: «Люди мира, на минуту встаньте, слушайте, слушайте, это раздаётся в Бухенвальде колокольный звон, колокольный звон. Звон летит, летит над всей землёю…»
Это была песня, которая поразила меня своим звоном, своей яркостью слов, музыкой. И я пел эту песню от всей души вместе с Лоркой. Лорка Кадзаева, отличница нашего класса, тоже училась в нашей музыкальной школе – мы пели эту песню с ней вдвоём, стоя перед хором. А хор гремел своим припевом за нашими спинами.
Оля так и не стала дружить со мной, она всё время от меня скрывалась, убегала с девчонками. Мне вскоре надоело ухаживать за ней, таким образом выпрашивать у неё встречи и вечно оставаться осмеянным после того, как она не приходила на них. Мне было интереснее и веселее с Черёмой. Или с Ляжкиным. А с Женькой наша дружба так никогда и не прекращалась. Мы с ней почти до самого моего отъезда из Мизура виделись каждый день в школе. У нас всегда были свои интересные темы для разговоров. Поэтому спустя год-полтора Оля отошла на второй план, а потом и совсем забылась. Вскоре они и вовсе уехали куда-то из Мизура. Её папу перевели на новое место работы.
Музыкальная школа стала мне опять как вилы в горло.
Вовку, моего среднего брата, тоже отдали в музыкальную школу. Теперь у нас дома стало два «музыканта». И вот мы наперегонки стремились заниматься этой долбаной музыкой. В смысле, кто первый останется последним.
Я всегда старался отстать, чтобы Вовку первого сунули за пианино, чтобы он первый начал делать домашние задания по музыке. Каждый день у нас был один и тот же «концерт».
Раздавался мамин непререкаемый голос:
– Дети, идите заниматься музыкой.
На что Вовка реагировал всегда первый:
– Нет, я не хочу, давай-ка ты сначала! – отнекивался он шёпотом. Тогда я подносил ему к носу кулак и так же многообещающим шёпотом угрожал:
– Вот как сейчас набью тебе морду… Ну-ка давай, иди и садись за этот долбаный инструмент.
Вовке ничего больше не оставалось делать, как идти и первому начинать бренчать по клавишам. В комнате его ждала мама, а сзади нешуточно торчал мой кулак. Ну и Вовка вынужден был идти на эту Голгофу, т. е. к этому пианино. Он садился и играл там свои гаммы и прочее, что ему задавали. Занимался он прилежнее моего, хотя результаты наши были примерно одинаковые.
В школе всегда говорили, что Вовка был умным мальчиком:
– Вот, Инна Ефимовна, у вас два сына. Старший и младший – как земля и небо.
Естественно, Вова был небом, а я – землей. Я был приземлённым, мне надо было по ней носиться, мне надо было рвать штаны, ботинки, лезть во все дыры. Вова же учился на одни пятёрки, Вову ставили всем в пример. Он никогда не дрался, но морду я ему бил частенько. Поэтому он сейчас доктор наук, профессор в университете, а я – обычный старший механик, сижу тут на этом долбаном плавкране и вспоминаю всё своё детство. Ну, всё равно тогда, когда надо было заниматься музыкой, Вовка под страхом моего кулака шёл пиликать на пианино.
Я уже пошёл в шестой класс музыкальной школы, а Вовка – в третий, когда на одном из уроков музыки было решено, что надо начинать готовиться к академическому концерту. Это в младших классах академические концерты были два раза в год. После пятого класса они происходили по окончании каждой четверти.
Моей преподавательницей была молодая симпатичная девчонка. Она была чуть старше меня. Мне было 14, а ей – 19 или чуть больше. Но она чувствовала себя очень большой начальницей надо мной. Она всегда подчёркивала эту разницу между нами. Когда я приходил в класс, она мне говорила:
– Ну-ка, садись.
Я садился. А когда начинался урок, то тут она отвязывалась на мне по полной схеме.
Для разминки она заставляла меня играть гаммы. И тут оказывается, что и пальцы мои не там стояли, она меня за это хлопала по рукам – что надо палец туда тянуть, а не просто его растягивать; и мизинец я не туда тяну, как надо; и скорость руки у меня не такая; и даже сидел я не так, как подобает.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.