Текст книги "Вечный зов. Том II"
Автор книги: Анатолий Иванов
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 57 страниц)
– Да что это с тобой, доченька? – спросила в конце концов мать. – От тебя же тень одна осталась.
– Ах, мама! – воскликнула Ганка, упав ей на грудь. – Ничего я не знаю, ничего… Скорей бы все это кончилось!
– Да что все-то?
– Все! Не знаю… Скорей бы снег растаял…
Марья Фирсовна вздохнула, погладила дочь по плечу…
Снег сошел, земля оделась травой, деревья – листвой, потом расцвела сирень, которую Инютин Николай носил ей целыми охапками. Она стеснялась, но брала, назло Димке, который при этом всегда краснел, весь наливался, она чувствовала, тяжелой болью, нагибал шею и становился чем-то похожим на камень. Брала назло Лидке, которая давно уже относилась к ней, Ганке, насмешливо и ядовито, при встречах, если рядом никого нет, с откровенной ненавистью обдирала ее черными глазами до наготы, а при людях не замечала, проходила как мимо пустого места. Брала еще назло самой себе. Брать ей не хотелось, потому что жаль было Димку, внутри которого поселилась боль, но принимала, ненавидя одновременно Димку за то, что он не находит в себе сил и смелости избавить ее от страданий. Как он это может сделать, она ясно не представляла, почувствовала, мелькало у нее иногда: догадайся Димка хоть раз ей подарить даже не охапку сирени, а веточку, одну веточку, ей сразу стало бы легче.
Но что поделаешь, Димка не догадывался, и пропасть между ними, неизвестно, непонятно теперь для нее, как, когда и зачем возникшая, становилась все шире да глубже. А после того как она отхлестала Димку веником из этой ненавистной ей сирени, пропасть стала еще больше…
* * *
…Косматое солнце, испепелив в прах необъятное небо над степью, все-таки стало медленно опускаться к горизонту. Солнце сожгло не только небо, но и землю, и навстречу ему снизу, из-под Звенигоры, стали вспучиваться тучи серого и легкого пепла, солнце, коснувшись их, начало, казалось, раскаляться еще сильнее, увеличиваться в размерах. И чем глубже проваливалось в серую муть, стлавшуюся по краю земли, тем сильнее раскалялось и больше увеличивалось.
– Шабаш! Ка-анчай! – прокричал Владимир Савельев. – Одевайся!
На прополке все работали почти нагишом, в трусиках. В первые дни Ганка раздеваться стеснялась, но Володька подошел к ней, сказал просто и убедительно:
– Сопреешь же. И платьишко солнце мигом сожжет. У тебя их много, платьев-то?
– Где ж много…
– Ну вот. На речке не стесняешься, поди, а тут чего? Поле пустое, а мы все свои.
И тот же Володька, когда наиболее смелые девчонки разделись и по этому поводу ребята начали было кидать шуточки, подошел к одному из них, поднял тяжелый, не по-детски увесистый кулак:
– Это нюхал? – и повернулся к остальным: – Чо вздумали? Тут работа, а не баловство. Это вам не шуточки, когда хлеб гибнет. Мужики отдельно будут – вот по этому краю поля сорняк давить. Девчонки – по тому. И хаханьки бросить у меня. Давай одежду тут складывай, девки – там. Никто ее не тронет. И не прохлаждаться, дневной урок немалый…
После этой речи Савельев первым разделся, бросил наземь рубаху и пыльные штаны и, не дожидаясь остальных, начал дергать сорняки. И все невольно смолкли, молча разделись, тоже принялись за работу, раз и навсегда признав право этого парнишки, по годам некоторых и моложе, командовать над всеми.
Несколько дней ребята и девочки работали по группам, старались держаться друг от друга на расстоянии, однако потом к обстановке привыкли, все перемешалось. Над полем, особенно с утра, когда с неба, успевшего за недолгую ночь набрякнуть синевой, еще лилась прохлада, стоял веселый гам и говор, взлетал то и дело смех, но постепенно голоса стихали. После скудного обеда, который привозила на мохнатой лошаденке тетя Антонина, бригадная повариха, все снова принимались за работу, но теперь молча и угрюмо.
Повариха приезжала не одна – на козлах сидел Андрейка. Когда Владимир Савельев с помощью ребят сгружал с повозки фляги со щами и молоком, корзину с хлебом, на освободившееся место ставились пустые бидоны, повариха принималась кормить полольщиков, а Андрейка ехал к Громотухе за свежей водой для них.
На прополке все работали уже давно, очистили от сорняков три или четыре огромных поля. На ночь уходили в бригаду, та же тетя Антонина кормила всех жиденьким супом или затирухой, чуть подбеленной молоком, поила чаем, заваренным смородиновым листом. После ужина сразу наступала и темнота, все отправлялись в ригу, забитую соломой, без особых разговоров заваливались спать – девчонки в одном углу, мальчишки в другом.
Последним всегда ложился Володька Савельев. Перед тем как лечь, он вешал посредине риги на столб тусклый керосиновый фонарь с треснувшим стеклом, а бригадир Анна Михайловна, мать Димки и Андрейки, чуть свет тушила его, а примерно через час, едва солнце приподнималось над землей, снова приходила в ригу, будила всех – и начинался еще один длинный-длинный день…
Натягивая на задубевшее под солнцем тело пыльное и теплое платье, Ганка с ненавистью думала о завтрашнем бесконечном дне, о Димке и Николае Инютине, которого она не видела с самой весны, с того дня, когда отхлестала и его сиреневым веником. До нее доходили слухи – тот же Андрейка рассказывал, – что Колька все это время пропадает в военкомате, где ему поручают какие-то дела, и ей приходили почему-то в голову нехорошие, подозрительные мысли о том, что ничего ему там не поручают, просто Колька, закончивший нынче десятый класс, прохлаждается в Шантаре, а они вот сгорают тут под солнцем. Она упрямо думала так о Николае и одновременно понимала, что такие ее мысли и предположения несправедливы, они оскорбляют и Николая, и ее, – и испытывала жгучую ненависть к самой себе.
Это было тяжелое и мучительное чувство, которое сжигало ее сильнее, чем беспощадное июльское солнце. И сегодня, сейчас вот, когда она надела прокаленнов дневным жаром платье, ненависть к самой себе всколыхнулась с такой силой, что в глазах потемнело, голова закружилась. Она свалилась на теплую и душную землю, свернулась калачиком и горько зарыдала. Сквозь обильные слезы она видела, как подбежали к ней несколько девчонок, склонились, затормошили. Она слышала растерянные, испуганные голоса, сквозь которые прорезался неприятный ей голос Лидки:
– Девочки, это тепловой удар! Воды скорее! Мокрую тряпку на голову!
А потом почувствовала вдруг, что подошел Димка. Она не видела его самого, не слышала его шагов, но знала, что именно он протолкался сквозь кучу девчонок, наклонился над ней и сейчас дотронется до ее плеча рукой и скажет: «Ганка, что с тобой?»
Димка, такой же почерневший, как все, не успевший еще натянуть рубаху, действительно склонился над ней. Но за плечо он ее не тронул и произнес несколько другое:
– Ты… Ганя… Ну, успокойся, слышь?
От его слов она замерла, потом приподнялась, вытерла ладонью слезы, оглядела всех. Ребята и девочки стояли вокруг молча и растерянно, лишь в глазах Лидки было какое-то ожидание.
– И успокоюсь, – произнесла Ганка враждебно. – Тебе-то что?
– Да мне… ничего, – сказал Димка примирительно и чуть виновато.
– Ну и ступай! И все вы… чего уставились?
– Давайте в бригаду, на ужин, – распорядился Володька. – А ты вставай. Чего людей пугаешь?
– Я никого не пугаю.
– Вот и вставай.
Она еще помедлила, поднялась и первая вышла на дорогу.
Когда заканчивали ужин, в бригаду приехали вдруг председатель колхоза Назаров и секретарь райкома партии Кружилин. Назаров был в своем обычном пропыленном пиджаке, Кружилин – в суконной гимнастерке, тоже грязной и пыльной, сильно потертой на локтях. Они приехали на двух ходках, каждый на своем, оба мрачные, молчаливые. Председатель колхоза завернул за угол бригадной кухни, а Кружилин остановился неподалеку от врытого в землю длинного стола, за которым ужинали ребята, отпустил чересседельник, развязал супонь, взял из ходка охапку свеженакошенной травы, кинул жеребцу. Потом подошел к столу.
– Здравствуйте, ребята.
Ему ответили вразнобой.
Секретаря райкома партии все знали, он в течение лета не раз появлялся в бригаде, однажды осмотрел даже ригу, в которой спали ребята, пошутил еще, что запах соломы и свежий воздух сделают девчат еще красивее, а ребят сильнее и мужественнее.
Сейчас он не шутил, не улыбался. Присев на краешек скамейки, снял матерчатую фуражку, почти прогоревшую от солнца, положил ее на колено, ладошкой, по-крестьянски, пригладил спутанные волосы и, не обращая ни на кого внимания, устало задумался. Он как-то слился со всеми, стал похож на обыкновенного колхозника, который, наработавшись, тоже пришел с поля и ждет теперь вот своей тарелки с ужином. Бригадная повариха Антонина действительно положила перед ним кусок черного, пополам с лебедой, хлеба, из общего чайника налила кружку чая.
– Ага… Спасибо, Тоня, – очнулся Кружилин, взял кружку, отхлебнул.
Солнце уже скрылось за Звенигорой, но за горизонт еще не зашло. Обычно в такое время все пространство над горой пронизывалось желтыми полосами, бившими из-за скал, но сейчас привычных солнечных стрел не было, вверху неподвижно стояла багрово-красная муть, отблески ее проливались на соломенную крышу риги, на лица притихших ребят и девчонок, на старую, с черной трещинкой фарфоровую кружку, которую держал в руке секретарь райкома.
– Устали, ребята? – спросил Кружилин как-то неожиданно.
– Притомились чуток, – мотнул Владимир Савельев давно не стриженной головой. – Да мы молодежь…
Кружилин оглядел всех девчонок и мальчишек, сидящих за длинным дощатым столом, остановил взгляд на Димке Савельеве:
– А ты как тут, Дмитрий?
Димка поглядел на Кружилина исподлобья, враждебно.
– А мне что? Я сын бригадирши.
– Вот как?! – приподнял усталые веки Кружилин.
– Ну, – усмехнулся Димка. И кивнул на Владимира: – И он, наш полольный бригадир, мой сродственник. Так что мне тут кругом поблажки.
– Он ничего, хорошо работает, – проговорил Владимир. – Молчун только, все носит чего-то в себе, как дурак игрушку…
Звонко хохотнула Лидка и тут же захлебнулась, потому что Ганка порывисто вскочила.
– Ты сам… – крикнула она Володьке. – И ты… – обернулась она с гневом к Лидке. Глаза ее яростно полыхали.
– Инте-ере-сно! – протянула Лидка. – Видели?
Вдоль длинного стола прошло движение, но вслух никто ничего не произнес. Димка поднялся медленно, как-то странно глядя на Ганку, повернулся и пошел.
– Дмитрий, погоди, – попросил Кружилин, – сядь на минутку.
– Чего? Я поужинал, – огрызнулся тот. И пошел дальше, все прибавляя ходу, скрылся за углом риги.
Ганка дольше других глядела на этот угол. Когда повернулась, в глазах ее стояли слезы, губы вздрагивали. Казалось, слезы сейчас польются ручьем, она при всех зарыдает. Но она только закусила губу и села, опустив низко голову.
За столом установилось неловкое молчание.
– Вот еще… охломон какой, – нарушил его Владимир. – Счас я приведу его.
– Не надо, Володя, – произнес Кружилин, вставая. – Оставь его. Я приехал, ребята, поблагодарить вас всех за хорошую работу.
Установилась тишина. Лишь стоявший неподалеку в упряжке жеребец, на котором приехал Кружилин, звякал удилами, но этот железный звук тишины не нарушал, только подчеркивал ее. Лица девчонок и парнишек, осунувшиеся, худые, сожженные солнцем, стали по-взрослому суровыми, остро поблескивали за столом ждущие еще что-то глаза – серые, черные, голубые, зеленые.
– Тяжкое время, ребята, переживаем. Такое тяжкое… По всему району хлеба гибнут от жары. Чего там гибнут – погибли уже. Только в этом колхозе еле-еле держатся. Почти все поля тут рожью засеяны, вот она-то и держится. Пшеница даже в трубку не успела выйти и посохла. А в других колхозах ржи почти нету. Поэтому надо нам спасать тут каждый колосок… Все до предела измотались, я вижу. Первого августа вас обещали всех отпустить. Да хочу я вас попросить остаться. Ребят – всех, а девочек – добровольно, кто еще может…
То ли Кружилину показалось, то ли это произошло на самом деле – над столом пронесся невнятный шелест и стих. Все сидели так же неподвижно, так же поблескивали разноцветные глаза парнишек и девчонок. Руки у всех были огрубелые, усталые, и у Кружилина до боли сжалось сердце.
Застучали колеса, мимо стола протащилась водовозка. Андрейка, откинувшись всем телом, натянул вожжи, будто осаживая горячего рысака.
– Теть Тоня-я! – прокричал он громко, хотя повариха стояла у стола. – Водички свеженькой тебе привез.
– Ладно, – кивнула та. – Поставь телегу за стряпкой.
Андрейка хлестнул несколько раз вожжами, прежде чем лошаденка тронулась. Опять глухо проскрипели колеса, и снова стало тихо.
– А кто из девчонок не сможет? – вдруг подала голос Лидка. – Все смогут. Разве вот Ганка…
– Заткнись ты… Понятно? – по-бабьи резко и визгливо крикнула Ганка, вскакивая.
И Лидка торопливо поднялась. Казалось, они бросятся друг на друга, сцепятся и покатятся по земле. Кружилин шевельнул бровями, хотел что-то сказать, но Володька опередил его:
– Остыньте вы! Обеи. Сесть на место!
Повинуясь его голосу, не по-мальчишески властному, обе девчонки немедленно сели.
– Дети ровно. А вы уж не дети, – помягче проворчал Владимир и повернулся к Кружилину: – Ну, хорьки прямо. Измаялся я с ними.
Сам четырнадцатилетний мальчишка, он говорил это с давно привычной будто ему взрослой рассудительностью, с интонациями крестьянина, которому издавна известно, почем фунт лиха.
– Я знаю, ребята, что все смогут, – сказал негромко секретарь райкома. – Сейчас ведь повсюду фронт – и там, и здесь. И вы все это понимаете. И вы достойны своих отцов и братьев, которые бьют фашистов. Достойны, как Володя вот достоин своего отца и как Дмитрий Савельев своего брата. Зря он убежал, я же такую весть ему о брате привез… Вот.
Говоря это, Кружилин отстегнул карман гимнастерки, вытащил помятый конверт. Владимир стоял возле Кружилина, смотрел почему-то на него хмуро и недоверчиво и время от времени быстро облизывал сохнущие губы. Ганка, вытянув шею, внимательно следила за руками Кружилина, вынимающего из зеленого конверта листок, в больших глазах ее переливалось черное пламя. Она резко мотнула головой, поглядела на угол риги, за которой скрылся несколько минут назад Димка, и опять уставилась на Кружилина.
– Я получил сегодня письмо от одного моего товарища с фронта. И он вложил в письмо вырезку из фронтовой газеты. – Кружилин показал небольшой газетный клочок, на котором виднелись две неясные фотографии. – Здесь описывается подвиг героев-танкистов – Володиного вот отца и брата Димы Савельева Семена. И вот фотографии их напечатаны. Они, Володин отец и брат Дмитрия, на одном танке воюют. И в тяжелом бою уничтожили одиннадцать фашистских танков!
За столом прошел гул, все зашевелились.
– За это их, пишет мой товарищ, представили к высоким правительственным наградам.
Володька, еще раз облизнув губы, шагнул к секретарю райкома:
– Дайте…
Он взял, почти вырвал из его рук газетную вырезку, отвернулся, склонился над ней. Гул за столом как-то сразу перешел в галдеж и визг, ребятишки и девчонки, забыв про усталость, бросились к Володьке, окружили его беспорядочной толпой. Последней бросилась Ганка. Она почему-то сперва все сидела и сидела, как окаменевшая, не замечая даже, что ее толкают, потом метнулась к толпе, ударила кого-то кулаком по спине:
– Мне дайте… покажите! Покажите!
Голос ее был как нож, он рассек шум и крики, заставлял почему-то всех беспрекословно посторониться – даже Лидка, взглянув на нее, шагнула в сторону. Оказавшись перед Владимиром, Ганка молча протянула руку.
– Ага… – сказал тот, ошалелый и отрешенный от мира сего, отдал ей листок. – «Подвиг сибиряков-гвардейцев…» Так и пропечатано. И портреты…
Ганка, не чувствуя, что вокруг толпятся и толкают ее, заглядывают через плечи, не слыша галдежа, при свете угасающего дня прочитала сперва подписи под фотографиями, потом заголовок и заметку.
– Господи… Где? Поликарп! Мне Панкрат сказал… – прокричала мать Семена, подбегая.
При первых звуках ее голоса Владимир торопливо выдернул из Ганкиных рук газетный клочок и зажал в кулаке. А Ганка резко повернулась, выскользнула из толпы и побежала прочь.
– Где? Дайте же мне! – простонала мать Семена.
– Володя, дай Анне Михайловне, – сказал Кружилин. – Тихо, ребята!
Галдеж умолк, девчонки и мальчишки, опомнившись наконец, расступились от Володьки.
– Ты слышишь? Отдай заметку Анне Михайловне, – повторил Кружилин.
– Да у меня нет…
– Как нет?
– Взял кто-то.
– Ребята, кто взял газетную вырезку?
Мальчишки и девчонки, начавшие было расходиться кто куда, остановились. Все молчали.
– Господи, да что же это такое?! – испуганно проговорила Анна.
– А может, Ганка унесла? – произнесла Лидка.
– Ну так найдите ее! – потребовала Анна. – Лидушка, ты найди, а?
– Ладно.
Из-за стряпки стрелой вылетел Андрейка с кнутом в руках.
– Мам, чего это?! – прокричал он, сверкая глазенками. – Какое письмо? Какая газета? От Семки, говорят…
Анна обеими руками прижала лохматую голову младшего сына к груди и с обидой вымолвила:
– Чего ж ты стоишь, Лидушка?
А Володька между тем повернулся и пошел в ригу. На привычном месте нащупал в полутьме фонарь, зажег его, повесил. Затем вышел в противоположные ворота и зашагал сквозь редкий перелесок в открывающуюся за ним степь, к хлебным полосам, которые они сегодня очищали от сорняков.
На фоне потухающего заката одинокая фигурка его была видна долго. И пока была видна, за нею следила бригадная повариха. Она, прибирая после ужина со стола, все время поглядывала на Володьку, с того самого мгновения, когда он взял из рук Кружилина газетный клочок, видела, как подбежала к нему Ганка, а потом появилась Анна Михайловна. Затем Антонина проводила взглядом Володьку в ригу. Взяв ведро с помоями, она пошла выплеснуть их в овражек и тут заметила, как он показался из противоположных ворот риги и, оглянувшись на бригадный стан, зашагал сквозь перелесок в поле…
* * *
Ганка, выскочив за ригу, остановилась. Бледно-желтым окоемом были подчеркнуты острые, изломанные горные вершины, небо над Звенигорой еще светлело, и казалось, что сразу же за каменными зубцами еще полыхает светлый день, который, возможно, никогда и не кончится. «Димка-а! Письмо же про Семена!» – хотелось закричать ей, он не успел далеко уйти. Но если закричать, услышат в бригаде, услышит и противная и ядовитая, как змея, Лидка, а ей не хотелось этого. И потом – он вряд ли откликнется.
Несколько мгновений она постояла в растерянности, глядя на убегавшую в перелесок затравеневшую дорогу, которая в полутора километрах отсюда раздваивалась. Левый рукав вел в какую-то деревню Михайловку, где Ганка никогда не была и где жил их полольный бригадир Савельев, а правый выходил на полевой шлях, не очень широкий, но укатанный за лето до крепости железа, по которому их и привезли из Шантары на прополку в эту колхозную бригаду. Если пересечь этот шлях, то километрах в трех будет речка Громотуха. Огибая Звенигору, она тоже течет в сторону Шантары.
Как раз у развилки затравеневшего проселка росла старая сосна, толстая и корявая, возле которой почему-то любил сидеть Димка в одиночестве. Раза два-три она случайно натыкалась на него здесь, вздрагивала и, опустив голову, пробегала мимо. Но однажды все же приостановилась и, чувствуя, как заходится сердце, спросила:
– Чего ты… здесь?
– Тебе-то что? – откликнулся он холодно.
Ганка глотнула тогда подступившие от какой-то большой и непонятной ей обиды слезы, повернулась и побежала. Метрах в ста от сосны она упала на обочину дороги, в густую траву, и зарыдала.
Чуть успокоившись, она перевернулась на спину и, чувствуя, как от теплого воздуха сохнут слезы, долго смотрела в светлое вечернее небо. Она слышала, как сбоку, совсем рядом, прошагал по мягкой дороге Димка, возвращающийся в бригаду, но, зная, что он в высокой траве – травы тогда еще не выгорели – не заметит ее, даже не шелохнулась. Он прошел, а она встала. «Почему он любит это место?» – подумала она. И побрела к сосне.
Подойдя к дереву, она села на то же самое место, где только что сидел Димка, огляделась. Но ничего такого особенного не увидела, ничто ее не поразило. Впереди, прямо перед ней, торчали в беспорядке черные зубья Звенигоры, слева каменные громады почти отвесно обрывались вниз, в блестевшие воды Громотухи, а справа переходили в холмистый увал, на который и поднимался тот шлях, ведущий в Шантару. Лишь немножко она удивилась тому, что отсюда, с этой точки, был виден кусочек Громотухи, узкой ленточкой огибавшей утес, посидела еще, поднялась…
Ганка была уверена, что Димка и сейчас пошел к этой сосне.
Он действительно сидел там, прислонившись спиной к сухому, в глубоких трещинах, стволу, и смотрел не мигая вперед.
– Димка! Дим, – выдохнула, подбегая, она. – Письмо… Семен ваш! Семен!
Димка вскочил, сделал куда-то вперед два-три шага и остановился, почувствовав, как занемело все внутри.
– Что?! Что-о?! – громом взорвался у него в ушах собственный голос, хотя на самом деле он прошептал это еле слышно, губы его едва пошевелились.
Голос его был еле слышен, но Ганка расслышала. Глядя в его помертвелые глаза, она на секунду потерялась, а затем шагнула к нему, схватила за плечи и яростно затрясла, закричала:
– Ты что подумал?! Не похоронная же! Наоборот… он живой! Его орденом наградили… Ты слышишь, слышишь?!
И, ткнувшись ему в грудь лицом, зарыдала.
Димка, еще одеревенелый и бесчувственный, стоял столбом, внутри у него что-то плавилось и, охлаждая внутренний жар, растекалось по всему телу.
– Я дура, дура… – шептала она сквозь обильные слезы.
– Ага, дура проклятая, – сказал и Димка, погладил ее неумело по волосам, по вздрагивающему теплому плечу.
– И что отхлестала тебя весной… этой дурацкой сиренью.
– Нет, это правильно…
Они были уже взрослыми – ей шестнадцать лет, а ему пятнадцать, – и оба чувствовали это. Но теперь, в эту минуту, они не стеснялись друг друга, девушка беззащитно и доверчиво прижималась к нему, и он, благодарный ей за это, все поглаживал ее по плечам. Потом пальцы коснулись ее щеки. Ганка тотчас схватила его ладонь, сильно сжала, оторвала лицо от его груди, запрокинула голову и распухшими губами прошептала:
– Димушка! Дим… Ты слышишь?
– Ну да… я слышу.
– А Колька Инютин мне так… ну просто так… Зачем он мне?
Она проговорила это и обернулась на шум чьих-то торопливых шагов, не выпуская Димкиной руки, увидела подбегавшую Лидку. Но и теперь его руки не отпускала, ждала, когда Лидка приблизится.
– Я издалека… ваши голоса услыхала. Ой, да тут еще кто-то!
И только теперь Димка с Ганкой почувствовали, что рядом действительно еще кто-то есть, быстро обернулись. Посреди дороги, в вечерней, еще не густой и далеко просматриваемой мгле, стоял, опершись на палку, Николай Инютин, стоял, как унылая птица, опустив плечи.
Димка, высвободив свою руку, шагнул к сосне и сел на прежнее место. Ганка качнулась и пошла к Николаю.
– Ты как здесь? Ты ж все в военкомате?
– Надо было, значит, пришел, – сказал хрипло Николай, отбросил палку, повернулся и пошел прочь, в сторону шляха.
– Коля? Коля! – одновременно воскликнули Ганка и Лидка, обе кинулись за ним.
Тот резко обернулся, девчонки будто наткнулись на стенку.
– Убирайтесь, вы! – выдавил он свирепо сквозь зубы, сжал кулаки. Глаза его по-звериному блестели во мраке. Казалось, Николай сейчас шагнет к ним и примется молотить обеих этими кулаками.
Но он не шагнул и ничего больше не сказал. Он повернулся и медленно пошел, быстро стал пропадать, проваливаться в густеющих сумерках.
– Бригадирша сказала, чтоб ты отдала ей эту статью, – выдавила Лидка, не спуская глаз с удаляющегося Инютина.
– Какую статью? – не поняла Ганка.
– Про сына ее.
– Да я не брала…
– Ты отдай, – проговорила еще раз Лидка кажется, не слыша ее слов. – Николай, Коля! Ко-оль!
И она, не взглянув даже на Ганку, побежала догонять Николая, который был еще чуть виден во мгле.
* * *
Дмитрий, сидевший возле сосны, даже не пошевелился, когда Ганка вернулась к нему. Она подошла медленно, остановилась, растерянная и смущенная, не зная, что сказать. Постояла, опустилась на пожухлую траву под деревом, поджала под себя ноги.
Темнота вокруг сомкнулась почти наглухо, а над Звенигорой небо все еще было освещено, темные каменные хребты, вздымаясь, безжалостно отгораживали, казалось, весь остальной мир, наполненный светом и жизнью. Изломанная линия горных вершин все еще была обведена желтой каемкой, но теперь более узкой и блеклой.
– Дим… – выдохнула еле слышно девушка.
Она ткнулась лбом ему в колени, но не заплакала, только плечи ее затряслись.
– Ну, чего ты?
– Я? Нет, это ты чего? Дима, Дима!.. – Она вскинула голову, слез в ее глазах, кажется, тоже не было, она порывисто дышала, будто ей не хватало воздуха. А может, слез Димка не заметил. И еще дважды, раз за разом, она произнесла: – Это ты чего? Это ты чего?!
– Я… ничего, – ответил и он тем же простым словом, вздохнул глубоко и тяжко, как взрослый человек, обремененный нелегкими делами и заботами. – Я, Гань, все думаю…
– Об чем? Я это… вижу. Только понять не могу – об чем.
– Я… я не знаю. Просто так.
– Просто так не бывает, – возразила она.
– Бывает… Вон темная гора небо загораживает, видишь?
– Ну?
– А ты приглядись. Будто кто черную дырку выпилил в небе-то… Как в желтом фанерном листе. Или в амбарной стене. Только пила была тупая и виляла.
Ганка перестала дышать. И вдруг воскликнула:
– Ой! – и мгновенно подвинулась к Димке. – И правда!..
– Конечно, правда, – сказал Димка негромко и почему-то печально. – А что там, за краем неба? Если идти и идти сквозь эту дырку?
– Н-нет, – через силу сбрасывая наваждение, произнесла Ганка, – у неба нету края. И у земли.
– Да я не знаю, что ли? – проговорил он. – А все равно это как яма бездонная. Без конца и без края… И туда ушел Колька. Потом Лидка.
– Ты что говоришь? – Она схватила его за плечи. – Очнись! Ты… ненормальный.
Димка осторожно снял с плеча ее руку, положил пальцы в свою ладонь, а другой рукой погладил их.
– Гань… Тебе и правда Колька… просто так?
Она лишь выдернула молча свои пальцы из его ладоней.
– А он хороший, Колька… Добрый, – помедлив, произнес Димка.
– Пойдем, Дима… Поздно уже.
Она поднялась, отряхнула платье. Но он как сидел, так и продолжал сидеть, не шелохнувшись. Потом пошевелился, но и тут не встал, а опустил голову и стал смотреть в землю между колен.
– Наши уже спать легли. Володька, наверно, хватился нас.
– Ты как думаешь, Гань, люди всегда были такими маленькими?
Этот странный вопрос снова поверг ее в изумление.
– Ты и в самом деле ненормальный! Ну, великаны были… в сказках. Или вот… По истории мы проходили древнегреческие мифы…
– Мифы… А может, это все правда?
– Да ты что?
– А тогда откуда же он взялся?
– Кто?
– Он, – еще раз повторил Димка, приподнял голову, поглядел куда-то вперед, где в небе была вырезана черная дыра. Ганка тоже повернула голову, но видела теперь не дыру в небе, а обыкновенные горные вершины, над которыми проглядывали уже первые звездочки.
– Я люблю, когда звезд много, – вымолвил Димка негромко. – А он смотрит, смотрит на них… Глядит тоскливо. Будто высмотреть чего хочет… Или ждет кого-то.
– Да кто он-то? – взмолилась девушка. И в голосе ее было теперь не удивление, в нем прозвучала откровенная тревога.
Димка это уловил, грустно усмехнулся.
– Я не спятил, не бойся. А ты приглядись. Вон нос его торчит, губы… подбородок. А волосы он будто в Громотухе мочит… Его увидишь, когда только приглядишься.
Ганка опять повернулась лицом к Звенигоре. Повернулась – и сердце ее сразу пронзило холодком, в груди что-то дрогнуло, в ушах поплыл, долетая из неведомых далей, а может, пробившийся вдруг из-под земли переливчатый звон: очертания каменных вершин Звенигоры действительно напоминали огромное, невообразимых размеров человеческое лицо, опрокинутое к небу. Не очень крутой, но и не плоский лоб, переносица, нос… Губы были сложены скорбно, в какой-то вековечной и безмолвной муке. Крайняя слева скала – подбородок – обрывалась вниз тоже не отвесно, а с изгибом и переходила в шею. Еще левее, там, где, соответственно размерам опрокинутой на землю каменной фигуры должна была быть грудь, чернели почти уже неразличимые во мраке верхушки деревьев.
Увидев все это, Ганка с минуту стояла безмолвная. И Димка молчал. Он, все еще сидя под сосной, глядел то на нее, то на гигантское каменное лицо, смотрящее в ночное небо. Затем поднялся. Девушка качнулась к нему, прижалась. Тело ее подрагивало.
– Страшно. Прямо жутко, – прошептала она.
– Это без привычки, – успокоил он ее. – А так – просто грустно.
– А чего он… ждет?
– Не знаю. Может, того, кто встать ему поможет. Развяжет его.
– Разве… разве он привязанный?
– А как же, – вздохнул Димка. – Там, где шея, дорога через увал проходит. Как ремень. И дальше, где его грудь… Он давно тут лежит, может, сто тысяч, может, сто миллионов лет. И грудь вон лесом заросла. А через тот лес, я знаю, тоже дорога есть. В Казаниху ведет. Тоже как ремень. И через ноги его, наверно, через руки… Он крепко привязанный к земле.
Они постояли молча. Желтая полоска, окаймляющая горные вершины, совсем растаяла, потухла, и каменное человеческое лицо, опрокинутое к небу, стало еще таинственнее.
Девушка потихоньку отстранилась от Димки и пошла. Он двинулся за ней неслышно, и, когда догнал, она остановилась и сказала:
– Димка! Ведь я тебя совсем не знаю… оказывается!
Он, заложив руки в карманы стареньких штанов, голой пяткой будто вдавливал что-то в землю.
– Оно все оказывается… Я думал, что не люблю Семку, старшего брата.
– Что ты?! – протестующе воскликнула Ганка. – Он хороший.
– Ну да… Только мы жили до войны этой… Он – по себе, и я – по себе. Отец его не любил, и я… Ну, как-то так, брат и брат, а больше ничего. А сегодня ты крикнула: «Письмо!» И я… Это непонятное. Я думал, похоронная…
Он говорил сбивчиво, почему-то волнуясь.
– От него, что ли, письмо?
– Нет… Дядя Поликарп Кружилин получил от кого-то. А в письме про Семена. И газетная статья – как Семен и дядя Иван, Володин отец, одиннадцать танков подбили.
– Сколько?!
– Одиннадцать. И фотографии их в газете нарисованы.
Димка стоял теперь вполоборота к девушке и смотрел в сторону Звенигоры. От сосны они ушли недалеко, может быть, всего метров двести, но очертания каменных вершин человеческого лица теперь не напоминали даже и отдаленно, в темно-фиолетовом небе просто торчали беспорядочные черные зубья.
– Он… он исчез, – прошептала удивленная Ганка.
– Ну да. Его видно только с того места, – ответил Димка.
* * *
А Лида догнала Николая Инютина, когда он затравеневшим проселком выходил на укатанную дорогу, ведущую в Шантару, заскочила вперед, стала перед ним.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.