Читать книгу "Письмена нового века"
Автор книги: Андрей Рудалёв
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Код Улицкой
Отыграли сиплые трубы Дэна Брауна, волна ажиотажа вокруг него пошла на убыль. Имя стало нарицательным, и постепенно забывается, с чем оно связано. Однако дело его живет и теплится, зароненное семя проросло и соблазняет новых адептов в свои ряды, флибустьеров, алчущих легкой поживы.
Новая история, новый самый правильный взгляд, новая вера, лишенная церковной шелухи, – таковы сейчас рекламные растяжки. Крайне заманчиво стать провозвестником чего-то нового, ранее невиданного.
Книга модного автора Людмилы Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик» изначально запрограммирована на успех, вошла в шорт-листы авторитетнейших литпремий, содрогнулась уже «Большая книга». Тиражи также впечатляют, говорят о сотнях тысяч, а также зарубежных изданиях. Но, как бы там ни было, успех книги локален, он достаточно относителен. Она не стала событием культурной жизни, не взорвала литературный фон, общественность, потому как была слишком предсказуема. Текст, как отмечают многие рецензенты, – лоскутное одеяло, причем слишком явно пошитое суровыми нитками. Главный герой вызывающе нечеток, фантомен, не более как тень, поэтому приписать ему можно практически какие угодно качества, к примеру, наградить его званием «праведника». Достоверно можно говорить только о том, что он проповедует, какие мысли высказывает. Об этом и попытаемся сказать несколько слов.
Улицкая работает на благодатной, обильно удобренной в последнее время почве. Она не замыкается только лишь на богословских вопросах, они для нее лишь часть общей историософской, мировоззренческой картины, которая сейчас активно и чрезвычайно настырно навязывается обществу. Организуется целое смысловое поле подмен и ревизий, в ряду которых наиболее показательным является понятие «холокоста». Когда многонациональная трагедия, вызванная зверствами фашистов в годы Второй мировой войны, монополизируется, подменяется локальной драмой одной отдельно взятой нации. Это уже принципиально новая интерпретация истории, внешне малоотличимая, но совершенно иная по сути.
Книга Улицкой вовсе не частный случай, она не удивляет каким-то откровением. Это всего лишь ветхое тряпье, которое вытащили на свет из дальнего чулана, отряхнули, подштопали, после чего выдали за особую реликвию.
Еще в I веке от Р.Х. развивалось учение, последователей которого позднее назвали «иудействующими». Это была одна из попыток соединения иудаизма с христианством. По одному из направлений этого учения Христос называется пророком, деятельность которого состояла не в открытии новой, радикально иной, революционной веры, а в разъяснении Моисеева закона. В XV веке в Русь из Литвы была занесена ересь «жидовствующих». Здесь также было отметено то, что принципиально не вязалось и было категорически чуждо иудаизму: догмат о Троице, Божественная природа Христа и, соответственно, искупление. Отрицалось значение святоотеческого наследия, церковные таинства и обрядность. Это учение на отечественной почве стало развиваться в Новгороде, к нему примкнули наиболее образованные новгородцы.
Сейчас подобные воззрения еще и связаны с такими понятиями, как космополитизм и экуменизм, который, в частности, стремится на основе существующих вероисповеданий создать универсальную «общую религию». Основная опасность такого подхода духовной глобализации состоит в том, что происходит размывание христианского учения, которое попросту лишается смысла. В то же время многие посылы того же экуменизма кажутся заманчивыми для людей малопросвещенных в вопросах веры, чем, собственно, с лихвой и пользуются новоиспеченные учителя, предлагая различные формы имитаций.
В туристическом проспекте по Хайфе, помещенном в книге, будто бы мимоходом даются краткие сведения о бахаистах – последователях некоего пророка Эль-Баха, жившего в XIX веке. Вероучение исламских сектантов – синтез иудаизма, ислама и христианства, причем соединяет в себе, естественно, только «все лучшее»: «Суть учения выражается словами „Земля есть одна страна, и все люди – граждане этой страны“». Основные заповеди: «единый Бог, единая религия, единство человечества, неуклонное правдоискательство, гармония между наукой и религией, отказ от убеждений, догм и суеверий». Этот духовный космополитизм, даже судя по этой выжимке, скатывается в элементарную посюстороннюю веру – очередную попытку создания Царства Божия на земле, в качестве фундамента которого предлагается исключительно морально-этический дистиллят. Нужно быть хорошим человеком, творить добро, любить ближних, освободиться от сковывающих пут, то есть забыть свою национальную и религиозную идентификацию. Это становится существенным шагом на пути единства человечества – красная тряпка для антиглобалистов. Очевидно, что приведенная формула бахаистов симпатична автору.
Для озвучивания своей позиции Улицкая делает из своего героя Даниэля Штайна, прототипом которого стал священник Даниэль Руфайзен, истового ересиарха, который якобы имел особое влияние даже на Римского Папу.
Однако «Даниэля Штайна» не стоит воспринимать за «богословский роман», как утверждает Михаил Горелик в статье «Прощание с ортодоксией»5050
«Новый мир», №5, 2007
[Закрыть], скорее автор делал посыл на некую провокацию. Улицкая предпринимает попытку ревизии христианской догматики, выверта всего ее канонического строя. Затея, опять же повторимся, не новая, автор в своих построениях оперирует избитыми штампами.
Христианское предание Штайн делит на первоначальное и более поздние редакции. Отчетливо проводится мысль, что изначально оно генетически связано с иудаизмом и, по сути, мало чем от него отличается. По мнению Штайна, христианство – это всего лишь реформированный иудаизм. Затем пошел крен в сторону греческого христианства, вплоть до VI века, то есть окончательной трансформации – искажения настоящей сущности, удаления от истины. Разрыв с иудейской традицией вводит в «состояние болезни». На этом основании отвергается и Тринитарный догмат, который не более как придумка греков, философское построение, «богословский треугольник», далекий от учения Христа.
Или, например, следующим образом комментирует Штайн практику почитания Богородицы у христиан: «Легенда о рождении Иисуса от Марии и святого Духа – отголосок эллинской мифологии. А под этим почва мощного язычества»; «Все это проникает в христианство – просто кошмар!»; «Она была святая женщина, и страдающая женщина, но не надо делать из нее родительницу мира». Такая вот современная редакция ренановского релятивизма…
Один из героев некто Исаак Гантман пишет: «Любое последовательное религиозное воспитание рождает неприятие инакомыслящих. Только общая культурная интеграция, выведение религиозной сферы в область частной жизни может сформировать общество, где все граждане имеют равные права» (218). Религия, выходит, не просто опиум, но и основное пугало толерантности, всемирного равенства и братства. Выведение до уровня сугубо частной жизни означает восприятие ее лишь с позиций морально-нравственных доминаций. Эту сублимированную религию, адаптированную к запросам времени тотальной глобализации, и пытается синтезировать Даниэль Штайн, вывести особый философский камень – универсальный общеприменимый код веры.
Преодоление религии совершается через примат набора индивидуальных путей, то есть каждый человек сам для себя может выступить учителем и создать свою собственную веру. Именно это и объединяет всех в некую всемирную общность, замешанную на абстрактном гуманизме. Мировая религия, претендующая на достоинство единственной носительницы истины, должна быть «исцелена», то есть раздроблена, «необходима „делатинизация“ церкви через инкультурацию христианства в местные культы». Церковь – это нечто локальное, она «живет в своем этносе», представляет из себя набор родоплеменных воззрений, отражающий менталитет каждой нации.
Свою задачу Людмила Улицкая формулирует после написания первой части следующим образом: ее цель – сделать усилия «по выковыриванию Бога из обветшавших слов, из всего этого церковного мусора», то есть стремится к упразднению Церкви. Это должно совершиться вначале путем раздробления ее на национальные культы, затем на собственную индивидуальную веру для каждого человека, в зависимости оттого, что кому по душе.
Однажды Штайн заявляет: «Я не хочу никого увлекать за собой. Пусть каждый идет за Богом тем путем, который ему открывается». Также и для каждой нации есть «свой собственный, национальный путь ко Христу», у каждого есть свой Христос. То есть нравится вам христианство – ваше дело, ведь принципиально важного в этом ничего нет, это все лишь один из возможных вариантов построения добродетельной жизни, которых может быть десятки, сотни. Говоря, что не хочет никого увлекать за собой, Даниэль все-таки претендует на роль учителя нового-старого культа, позиции которого отстаивает. Он сам иногда высказывает мысль о себе как об учителе, апостоле.
Штайн делает собственноручно переводы Нового завета с греческого на иврит, хотя «эти переводы давно существуют, но Даниэль считает, что они полны неточностей и даже ошибок». Ну, еще бы, раз за основу берешь язык практически духовных «оккупантов», то есть цивилизации, извратившей чистоту веры, то допущений здесь может быть достаточно много и работать уже с этим текстом дозволено, как в захваченном поселении, любое действие априорно оправдано. Собственно, традиция здесь богатейшая, практически любая христианская секта считает за честь выдать свой «настоящий» извод Евангелия, произвести его правильную интерпретацию.
Монашество Даниэля в принципе то же самое, что и служение в гестапо переводчиком. Спася вначале себя, не выказывая сопротивления судьбе, он пытается реабилитироваться – помогать и спасать других людей, вывести их из гетто. Однако вызволяется лишь часть, триста человек, большая часть, видимо, не вполне доверяя информации Штайна, питая различные безосновательные надежды на милосердие карателей, погибает. А это пятьсот человек.
Принятие католичества – временная мимикрия до поры. Он привык скрываться, таиться, не выдавать себя истинного. Старательно выполняя обязанности переводчика в гестапо, расположив к себе шефа, который благоволил ему отцовской любовью, он совершал подвиг, передавал информацию. Кто поручится, что сан католического священнослужителя для него не равносилен сотрудничеству с фашистами, ведь в романе говорится об антисемитских взглядах папы Пия XII, о том, что католическая церковь не воспрепятствовала нацистским гонениям на евреев, о христианской цивилизации, которая ущемляла их права. По крайней мере, в сутане священника Даниэль Штайн выступает независимым учителем, ориентированным на то, чтобы трансформировать наднациональную религию в национальные культы, довести ее до уровня, например, поклонения тотемному божку. Таким образом вывести из векового заточения древнюю веру иудеев.
О Боге Штайн, видимо, стал размышлять после расстрела людей в гетто, и здесь он выступает в роли библейского Иова: «Это была самая ужасная ночь в моей жизни. Я плакал. Я был уничтожен – где Бог? Где во всем этом Бог?» Его Бог был расстрелян вместе с этими людьми. Причем к этому расстрелу вела вся христианская цивилизация, и немецкие нацисты были лишь ее крайней изуверской гримасой, однако достаточно логичной в череде взаимоотношений иудеев с миром, выросшим на обломках греко-римской империи. С этого момента начинается его отмщение христианскому Богу, христианской цивилизации.
Все богословие у Штайна сведено к минимуму: «Никто не спросит у нас, что мы думали о природе божественного. Но спросят: что вы делали? Накормили ли голодного? Помогли ли бедствующему?» Да это и понятно, любое локальное вероучение держится на четком разделении сакрального и профанного, жесткой иерархии. Есть учитель, который позаботится о своей пастве, беря на себя труд богословских построений. Неофиты же должны жить праведно, то есть в рамках той матрицы, которую для них сформулировал учитель.
В христианстве есть традиция апофатического богословия. Одной же из отличительных черт религиозной секты является крайняя односторонность, зацикленность на чем-то одном. Символ веры Даниэля – слишком буквально и однозначно понятая формула Экклезиаста: «Мы, евреи-христиане, почитаем нашего Учителя, который не говорил ничего такого, что было бы совершенно неизвестно миру до его прихода». Действительно, христианство мало чем могло удивить иудаистскую традицию, кроме, естественно, Боговоплощения, то есть той Истины, до которой иудаизму было не суждено добраться. Поэтому синтез, о котором говорит Штайн, возможен, только если признать Христа исключительно пророком, учителем, одним из (вспомните того же Эдуарда Шюре с его «Великими посвященными»), и в этом случае Он будет прекрасно вписываться в древнюю иудаистскую традицию, по сравнению с которой ничего принципиально нового не говорил. Это, собственно, Штайн и формулирует: «Мы не так много о Нем знаем, но несомненно, что он был еврейский учитель. Оставьте нам его как Учителя». Если вытащить из христианства всю его душу, его суть, то мы и получим ту мишень, в метании дротиков по которой упражняется полувиртуальный герой Улицкой.
Причем любой диалог с центральной идейной линией романа заранее отметается. В книге карикатурно представлен образ несостоявшейся, причем не по своей воле, монахини Терезы и православного священника Ефима Довитаса, апологета канонов. Вначале они находились в фиктивном браке: для рукоположения должна быть матушка, позже развилась настоящая любовь. По приезде на Святую Землю им помог тот же Даниэль Штайн. Затем отец Ефим порвал с ним в силу того, что Штайн вел богослужение, пренебрегая каноном. В одном из своих писем Тереза пишет во время бесприютных скитаний: «…чувствую себя никем… Не католичкой, не православной, в каком-то неопределенном пространстве». Это ощущение было сильно, пока чета не нашла отраду в своем сыне, от рождения страдающем синдромом Дауна, но в котором любящие родители видели необычайные таланты, вплоть до того, что разглядели в нем Мессию. Все оказывается просто, а вы говорите Благая Весть…
Чем же вера Штайна-Улицкой отличается от атеизма? По мнению автора, у атеистов «единственная мера всему – собственная совесть». Штайн также всеми силами стремится к этому. У него идет размывание конкретного религиозного наполнения веры, он выступает за религиозный плюрализм, главное, «заповеди соблюдайте, ведите себя достойно». Если для атеиста единственный критерий – собственное «я», у верующего по-штайновски есть внешний авторитет, Учитель, который освежил древние заповеди, декларацию прав человека (принципиальной разницы нет).
Существование различных религиозных конфессий, церквей Даниэль сравнивает с «большим базаром», причем в этих торговых рядах не всегда продается доброкачественный товар. Подкидывают «пустышку христианства» – некую мистификацию, что-то надуманное, иллюзорное: «Дело в том, что я половину жизни провел среди людей, ищущих Господа в книгах и обрядах, которые сами же и придумали». Читаешь эти высказывания главного героя, и вспоминаются некоторые статьи и трактаты графа Льва Толстого, главы из романа «Воскресение», где христианская обрядность, мягко говоря, также ставится под сомнение. Зачем вся эта ненужная малопонятная шелуха, ведь «встретить Его можно везде»? Одинаковые шансы на эту встречу, по словам Штайна, может предоставить как православие, так и коровник.
Стоит ли сильно распинаться и доказывать, что Улицкая чудовищно далека от христианства, что его мистические токи, смысл откровения совершенно непроницаемы для нее и поэтому иного послания от писательницы невозможно было ожидать. В письме, помещенном в пятой части книги, она причитает: «Такая духота, такая тошнота в христианстве». Причем в России, как считает автор, ситуация еще печальнее, еще более дика: «…на Западе церковь слита с культурой, а в России – с бескультурьем», «В России церковь гораздо слабее сцеплена с культурой, она гораздо больше связана с примитивным язычеством». То есть здесь все находится еще на более низшей стадии, даже плодородной почвы не народилось, чтобы прижился дичок христианства.
Насколько все эти тезисы Штайна-Улицкой можно приравнять к богословию – большой вопрос. Ожидаемого самой Улицкой чувства обиды также не возникает, только жалость, даже не к герою, который чрезмерно мумифицирован, а к автору, ведь затевалось что-то грандиозное, много сил потрачено было, а результат пшиковый – выстрел из рогатки в небо.
И уж совсем пошлая мысль иногда стала возникать при чтении: не стал ли побег трехсот причиной расстрела оставшихся в гетто пятисот человек… Мысль вульгарная, но ведь тот же Штайн до конца жизни сокрушался, что однажды, чтобы сохранить жизнь двадцати, пришлось пожертвовать, по сути, безвинным лесником и деревенским дурачком. Вот вам и вопрос о меры жертвы и своей ответственности за действие, за сказанное слово.
2008 г.
Архимедов рычаг.
Александр Солженицын
Отношение к Солженицыну – это определенная концептуальная проблема, особый водораздел. В этом пришлось убедиться недавно, когда один товарищ на литературном мероприятии стал обвинять меня и мое литературное поколение в бессовестности, в том, что мы оправдываем то, что происходило в Советском Союзе. Прилепин написал «Письмо товарищу Сталину», а я вот и вообще дошел до края – сфотографировался в футболке с изображением Сталина и выложил в соцсеть. Кошмар! Оправдание людоеда! Забыли о том, что писал Александр Исаевич!
Разговор этот происходил при Наталье Дмитриевне Солженицыной и, вероятно, должен был показать всю глубину бессовестности и беспамятства тех, кто пытается объективно и без лишних эмоций рассуждать о советском периоде страны. Разумно, без стереотипов взглянуть на него, ведь история многим сложнее однозначных оценок и односложных реплик. Тот самый советский период воспринимают сейчас либо зияющей черной дырой, торжеством всего кошмарного и бесчеловечного, либо с ностальгией вспоминают утраченное величие и грандиозный масштаб второй сверхдержавы. Без Солженицына здесь никак.
Солженицын был страстный человек. А страстность в России часто перерастает в жесткий выбор «или-или», в максимализм. До сих пор многие друг друга спрашивают: «Ты за белых или за красных?» Хотя прошло уже почти сто лет. Как правило, если человек делает выбор в ситуации «или-или», то он уже открещивается от всего остального. Если за белых, то красные – воплощенное адище и нечего тут рассуждать, и наоборот. Разговоры о том, что вина на тех и других, как и правда у тех и других, не воспринимаются всерьез. Нужен выбор. За ним идет причинно-следственная связь. Если за коммунизм, то, значит, и за ГУЛАГ. Хотя на самом деле ничего это не значит. Все всегда намного сложнее.
Солженицын – это художник-воин. В своей Нобелевской речи он призывал: «Не отнекиваться безоружностью, не отдаваться беспечной жизни – но выйти на бой!» В состоянии боя он пребывал всю свою жизнь. Он создал себе образ мира, против которого страстно и самозабвенно выступал (надо сказать, что реальность щедро давала ему многие аргументы). Было в этом что-то донкихотское. Но в какой-то момент ты становишься несвободным от этой схватки. Уже не ты, а она тебя ведет, руководит тобой, без нее уже не можешь существовать.
Александр Исаевич не просто обличал ГУЛАГ, не просто был последовательным противником коммунизма, но его страстность довела до того, что он обрушился на все, в чем мог увидеть ростки этого самого коммунизма. «Имперский дурман», пробуждающееся русское национальное самосознание его крайне тревожили. Утверждал, что «надо перестать попугайски повторять: „мы гордимся, что мы русские“, „мы гордимся своей необъятной родиной“». Теперь вот мало кто гордится, а многие стыдятся…
Он почувствовал и приветствовал энергии разделения, распада и увидел в этом что-то новое, возможно, отличное от коммунистической «казармы». Он возрадовался распаду ненавистной Империи, отделению республик. Считал, что через это перед каждым новым государством будут подниматься его настоящие проблемы и они будут свободны от нацвопроса. Но не смог предусмотреть, что эти энергии, раз запущенные, потом будет крайне сложно остановить. И вот на территории бывшего СССР это разделение свирепствует уже больше двадцати лет и пока ему не видно предела. Он чувствовал распад, но не в силах был обозреть, насколько далеко он простирается, не понимал всю его опасность. Так сильно захватила его схватка.
Такие пассионарии типа Солженицына – это люди кризисной эпохи. Они – архимедов рычаг, сдвинувший с привычной оси общество. Но дальше это самое общество живет уже своей жизнью, по своим законам, в судорожных попытках найти новую ось. А эти люди становятся либо утопистами, либо на их голову, как и на пророков, осыпаются многочисленные проклятия. Они искренне зовут от реального к идеально-должному, но потом может пойти совершенно непредсказуемое развитие событий или, наоборот, слишком предсказуемое. Разрушив коммунизм, компартию, «гранитную громаду КГБ», Солженицын видел свой проект будущего, но это будущее не ответило взаимностью. Надо ли его в этом винить?
Он считал, что с избавлением от государственного гнета, когда тот перестанет нависать «над каждым нашим действием и оплата станет справедливой – сразу поднимется качество труда и повсюду засверкают наши умельцы». Говорил, что «ценою нашего выхода из коммунизма не должна быть кабальная раздача иностранным капиталистам наших недр». Раздача недр произошла, пусть и не иностранным капиталистам. Призывал освоить «дух самоограничения», но главный лозунг страны, в которую он вернулся, был: бери от жизни все и никто никому ничего не должен. Надеялся на построение демократии снизу, на то, что общественные силы будут нарастать снизу. Но вот пришел октябрь 93-го года, когда все низовые общественные энергии были расстреляны из БТР и танков…
Счастье и благоденствие не появляется сразу, если убрать что-то кажущееся плохим. В итоге произошло все по его словам: «весь XX век жестоко проигран нашей страной», а «из цветущего состояния мы отброшены в полудикарство. Мы сидим на разорище». Он считал, что это произошло из-за того, что «достижения, о которых трубили, все, – мнимые». Прошло два десятилетия, и все чаще возникает мысль: может быть, в это полудикарство привела демократическая революция или контрреволюция, разрушившая ту самую Империю до основания, не дав ничего взамен? Кто знает…
Надо понимать простое, что как по Льву Толстому не стоит изучать историю Отечественной войны, так и Александр Солженицын в первую очередь художник. Если говорить за себя, то в конце 80-х казалось, что Солженицын ворвался в школьную программу, в репертуар ее внеклассного чтения, мистически-загадочной и непривычной фамилией, в которой слышатся созвучия со «словом», «солью», «солнцем». Он пришел сказочным заморским и, казалось бы, таким русским местечком под названием Вермонт, семитомным собранием сочинений, состоящим из клееных томиков в тонком переплете, устрашающей аббревиатурой ГУЛАГ и чудовищной объемностью этой книги. Он пришел с простым зэком с простым именем Иван Денисович, с воззванием «Как нам обустроить Россию?», которое было напечатано в стране многими миллионами. Пришел как символ борца.
Тогда казалось, что с его бородой мудреца, с его словами приходит необходимое животворное обновление жизни, что вот она, настоящая литература, плотно связанная с отечественной, вот она, мощь настоящего коренного писателя – рупора совести. Писать по-солженицыновски на каких-то клочках бумажки, которые потом уничтожались, а тексты заучивались наизусть. Не это ли лучшая иллюстрация тезиса о сакральной ценности слова?!
Тот же «Архипелаг ГУЛАГ» поразил и привлек твердой уверенностью в важности писательского слова, ради которого можно многим пожертвовать, многое преодолеть. Страдания, боль, кровь, искреннее сопереживание – все это собиралось, копилось, пока не трансформировалось в книгу. Все это вызывало восхищение, воспринималось некой реинкарнацией русской классики. Солженицын представлялся реликтом, занесенным в наше время драгоценным ветром, которым дышали Гоголь, Лермонтов, Достоевский, Толстой.
К сожалению, так получается, что он переходит в разряд особых символов. О нем можно ничего не знать, не читать его книг, но иметь представление, как о некоем водоразделе, как одинокой глыбе, которая стояла на развилке русских дорог, но линия ее истории опять пошла в каком-то совершенно ином направлении.
Теперь есть большие сомнения, что современный школьник будет испытывать подобные эмоции по отношению к тому же «Архипелагу» и что он вообще будет его читать. Эта книга важна была тогда в ситуации общественного бурления, когда легкие хватили свежего воздуха и от него закружилась голова, трещали по швам ризы старого мироустройства и мы с восторгом ожидали чего-то чудесного и замечательного.
Солженицын говорил про справедливость и совестливость. Стремился к подобию Царствия Божьего на земле. А как же иначе? Он – максималист.
Это уже практически ушедшая натура, исчезающий вид писателя, ориентированного исключительно на творчество, которое, в свою очередь, главным образом ставит перед собой задачу переобустройства мира с позиций морально-этических принципов. Мир всегда с ним входит в конфликт. Справедливости в мире не прибавилось, а может быть, даже и наоборот.
Шаламов в свое время обвинял русскую классику в тех бедах, которые свалились на страну в XX веке. По этой логике в бедах современной России можно упрекать Александра Исаевича, но это будет неправда.
2013 г.