Текст книги "Задержи дыхание (сборник)"
Автор книги: Анна Малышева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
А потом он посмотрел на меня, кивнул и пошел в глубь пещеры. Я следовал за ним по пятам. Нагнулся только раз, чтобы поднять с земли крупный камень. Я его приметил еще в первый раз.
– Здесь, – вероятно, сказал Петр, остановившись возле глубокой трещины в скале и осветив ее фонариком.
Я молча ударил Петра камнем по затылку. Крикнул он или не успел, не знаю. Потом я пристроил его ногу так, чтобы было похоже, будто он попал в трещину и поскользнулся. Разбитую голову бережно прислонил к острому выступу скалы. Камень положил в свою сумку. Теперь я мог уйти. Кто бы, когда бы ни вошел сюда, он никогда не узнает о том, что я сделал. Петр дурного не заподозрил, а значит, ни слова, обличающего меня, не сказал. Если пещера сохранила его голос, то это будут ничего не значащие фразы. Других свидетелей не было. В шесть утра на станции остановится пассажирский поезд. Он уйдет дальше на восток, я пересяду в первом же большом городе на встречный состав и замету следы. Вернусь в Москву, уничтожу все письма в коробке из-под обуви. И может быть, впервые за полгода усну спокойно.
– …Немножко страшно. Жаль, что он с нами не пошел, – подошла ко мне Елена.
Я вскрикнул, но не услышал себя.
– Хотел бы я знать, что ты сейчас говоришь, – ответил ей Петр. – Жаль, он мне не поверил, ну ничего, в другой раз.
Елена звонко хлопнула в ладоши, попыталась отбить какой-то ритм и засмеялась. Тут же послышался раздраженный голос Петра:
– Постой, садятся батарейки, что ли… Стой на месте, Лена, там впереди…
Я услышал быстрые шаги, легкий вскрик, над тем самым местом, где сейчас выглядывала из щели нога Петра. Потом мучительный стон, и снова его голос издалека:
– Лена, ты где?! Я сейчас!
И звук приближавшихся ко мне шагов. Я смотрел в темноту, но оттуда пришел только звук. Только Петр. Он остановился над трещиной и испуганно заговорил:
– Не дергайся, я сейчас вытащу ногу. Откуда эта кровь?! Не шевелись, я поворачиваю! Вот так…
– Нет, нет, не надо… Не трогай меня, не надо! – Замирающий голос Елены утекал в трещину.
Там он живет, мелькнула у меня догадка, оттуда приходит. Я снова включил фонарь, который погасил, чтобы не видеть разбитой головы Петра.
– Больно… – еле слышно пробормотала жена. – Голова…
Кто застонал над ее еще живым телом – над мертвым телом Петра? Он или я сам? Он оплакивал себя заранее, склонившись над Еленой, как над собственной могилой… Помню, когда я выскочил из пещеры, на небо карабкалась луна и как оскорбленная женщина, презрительно смотрела поверх меня. К утру я дошел до станции, сел в поезд, выпил чаю, закрыл глаза. Добравшись через несколько дней до Москвы, я уничтожил все бумаги Елены, отнес ее вещи к сестре. Только тогда и позволил себе принять душ, переодеться в городскую одежду, разобрать сумку.
И вынул камень – тяжелый серый камень, заостренный то ли природой, то ли древними человеческими руками. Возвращаясь домой, я забыл его выбросить на каком-нибудь перегоне, как намеревался. Просто забыл. Не выбросил и до сих пор, потому что начинаю понимать – ничто, ничто в этом мире не исчезает бесследно. Иногда я обращаюсь к камню с просьбой, ведь он из той пещеры. Прошу отдать мне голос Елены, ее последние слова. Если он что-то пропустил в первый раз, мог пропустить и во второй. Может быть, жена вспоминала обо мне? Звала? Или снова просила прощения у человека, который все же смог ее простить, теперь я знаю, что смог…
Пальцы
«Поселок Пушкино горбил Акуловой горою…»
Или:
«Пригорок Пушкино горбил…»
Стихи забыты, поселок давно стал городом, Акулову гору срыли до основания, чтобы выстроить плотину, в болотистой низине полощутся утки, истерично ссорятся невидимые лягушачьи семьи… Спустись с шоссе, скользя среди белесых тополей и зарослей полыни, ступи на рыжую тропинку в камышах… В ноги, как верный пес, бросится быстрый ручей, а в бледном небе сверкнет фиолетовый селезень… И поднимись на пригорок, к деревянным избушкам, к пушистой иве, к изуродованному гипсовому памятнику…
Ложно мужественное лицо, старомодные отвороты белого пиджака, отбитые пальцы…
Там, на хвойной подушке, лежала девочка в ярких шортах. Пустые серые глаза, бледные губы, наивно вздернутый нос. Рядом пакет – она несла на пляж полотенце, бутылку минеральной воды, несколько подгнивших на корню бананов. Еще несколько шагов – и она бы вышла из-под сосновой тени к светлой речке, к собачьему лаю, к голосам…
Но осталась здесь. И все, кто видел ее правую руку, отворачивались на мгновенье.
– Уцелела одна фаланга указательного пальца, – диктовал следователь, осматривая тело. – Средний, безымянный и мизинец обглоданы до костей.
– Обглоданы?
В низине звонко залаяла собака, и вся группа, выехавшая на место происшествия, разом обернулась в ту сторону.
– Других следов насилия не обнаружено, слово за экспертами, – продолжал следователь. – Предположительно, смерть наступила в результате болевого шока и потери крови.
Но и эксперт не смог назвать другой причины. Остановка сердца, большая потеря крови – вот и все, что узнали родители пятнадцатилетней школьницы, ее одноклассники, ее молодой рыжий исповедник, отслуживший заупокойную службу по «невинно убиенной…» А убийцу не нашли.
«Пригорок Пушкино горбил…»
Старик, собиравший первые грибы в обществе немецкой овчарки, был найден тем же летом в болоте, среди вязкой ряски и пухлых камышей. Ополоумевший пес метался на пригорке, облаивая всех, кто пытался спуститься в низину. Шерсть на загривке стояла дыбом, пенная слюна заливала сухую летнюю пыль, и чтобы добраться до тела, собаку пришлось застрелить. Она умерла, тоскливо глядя на своих убийц глубокими янтарно-карими глазами. В них отражалась белая тень – как отсвет летнего солнца.
– Уцелела одна фаланга указательного пальца, – диктовал следователь. – Средний, безымянный и мизинец…
На этот раз приехали эксперты из Москвы. Запахло серийными убийствами, картина повторилась один в один, изуродованная правая рука жертвы была осмотрена в мельчайших деталях.
– По-вашему, мог он умереть на месте от таких ран? – спрашивал районный эксперт столичного коллегу.
– Навряд ли сразу. Потеря крови не так велика, жилые дома рядом, он мог до них добраться, попросить помощи. Скорее, не выдержало сердце.
– А как искажено лицо! Кого он мог так испугаться? Бывший фронтовик, ветеран, не то что та девчонка! И не сердечник!
– Да и собака-то будто взбесилась, хотя у нее все прививки имелись. Явно что-то на психику подействовало.
В последующую неделю погибло два десятка бродячих собак, доверчиво посещавших окрестные помойки. Их убивали местные жители – обладатели дробовиков, и вооруженные милиционеры, патрулировавшие болото. Убили даже двухмесячного щенка по кличке Сонька – белого, как снег, черноглазого и ласкового. Владельцы домашних собак выводили их на прогулку под косыми, опасливыми взглядами соседей. А спустя неделю на Акуловой горе снова нашли труп.
Пожилая женщина, по всей вероятности, собиралась спуститься под гору, пересечь болотистую низменность по тропинке и зайти в гости к сестре, чей дом возвышался на другой стороне. Именинница-сестра успела приготовить салаты, включить телевизор, поправить розы в хрустальной вазе… Деревенская гостья «с той стороны» запаздывала, за окном начинало темнеть, и женщина вышла на шоссе, придирчиво оглядывая расстилавшуюся под ногами болотистую низменность.
– Я услышала крик, – говорила она следователю. – Потом еще, еще… Это кричала она, но как же страшно!
– Уцелела одна фаланга указательного пальца, – обречено повторял следователь, – средний, безымянный и мизинец…
– Ей надо было только болото перейти, но вот… – обморочно твердила сестра.
Лес был рядом, но мог ли забежать оттуда волк? Таких случаев никто не припомнил. Бездомные собаки? Но все они ласкались к людям, стоило их позвать, да и кто из них мог воспроизводить из раза в раз один и тот же «почерк»? Бродяги? К чему им было уродовать руки случайных прохожих, не трогая ни одежды, ни денег, ни украшений?
– Объявился маньяк, – горестно заметил местный следователь. – И гадать нечего!
Проверили списки бежавших из ближних колоний. Ужесточили контроль на железнодорожных станциях, утроили патрулирование на вокзалах. Арестовали всех бывших заключенных, которые «баловались» в прошлом членовредительством. Вразумительных показаний никто не дал.
За это время число жертв увеличилось до пяти.
– Мы шли как раз под гору, к реке, – рассказывала пожилая крестьянка, собирая в рваную гармошку коричневое лицо. – И на Володечкином пепелище, в золе…
«Володечкиным пепелищем» местные жители называли кирпичный остов летней дачи, где в двадцатых годах отдыхал Маяковский. Несколько лет назад дача сгорела, исчезли в пламени фотографии поэта, его роковой возлюбленной, оригиналы черновиков… Земля на взгорье была дорогая, и многие считали, что дачу сожгли неспроста, – нищенский музей мешал кому-то откупить участок. Но пепелище до сих пор никто не тронул, и уродливый гипсовый памятник по-прежнему возвышался над болотом. В левой руке поэт все еще сжимал записную книжку, в правой предполагался карандаш, но пальцы были давно отбиты…
«В сто тысяч солнц закат пылал, в июнь катилось лето, была жара, жара плыла, на даче было это…»
– Одна фаланга… Две…
Дети лежали в таких позах, словно собирались зарыться в землю. Их уцелевшие скрюченные пальцы вцепились в траву, ноги прочертили по мягкой почве длинные борозды, и даже вывороченный мох как будто звал на помощь. Старуха медленно, аккуратно плакала, будто делала тяжелую работу:
– Близняшки, кому помешали? Отец в Москве, мать умерла, жили у тетки… Господи, лягушки не обидели!..
– Девушка, дети, двое пожилых людей, – удрученно подводил итоги следователь. – Маньяк? Однако никакой избирательности. Ничего характерного. Только…
– Откушенные и обглоданные пальцы.
И удалось выделить еще одну общую черту для всех преступлений – все они совершались на закате. В последний раз убитых видели в тот час, когда за остаток срытой Акуловой горы неторопливо садилось летнее солнце.
«В сто тысяч солнц закат пылал, в июнь катилось лето…»
Дни стояли такие жаркие, что по ночам от болота поднимался плавный истошный вопль. Раздувшиеся лягушки стонали, тяжело и важно. Скрипели утки, на рассвете учившие летать своих детенышей. Звенели камыши. Наивно лаяла уцелевшая бродячая собака, перебегавшая ледяной, веселый ручей.
Дети очертя голову бросались в мелкую речку, и чайки клевали серебряных мальков на перекатах, алые лохматые розы продавались за бесценок в окрестных садах… И солнце цеплялось оранжевыми пальцами за Акулову гору.
– Значит, засада?
– Другого выхода нет.
Перед ним маячил памятник. Слева в наступающих сумерках виднелось пепелище. Сквозь рыжие сосновые иголки с еле слышным звуком прорастал гриб. Было так тихо, что тот, кто ждал в засаде, слышал интимный треск расправляющихся волокон. Нечто метнулось в траве – направо, налево, прямо… В болоте отчаянно вскрикнула лягушка – будто увидев свою смерть.
Пляж за его спиной опустел. Послышался яростный шлепок – крупная рыба запуталась и забилась в водорослях на мелководье. Ее можно было взять голыми руками… Но он не должен был уходить с поста. В сиреневом небе показался прозрачный огрызок луны. Ущербное светило прощалось с заходящим солнцем. Оранжевый луч тянулся через речку, как призрачный пустой рукав, трогал траву, ласково гладил прораставший гриб по скользкой желтой голове. Находил засаду за памятником и как будто иронично улыбался, касаясь затаившегося в траве тела.
Судорожно плеснула вода – рыбе удалось уйти из западни водорослей. Где-то в отдаленье залаяла собака. Земля стала тверже и холодней. Впереди, среди тополиных зарослей, что-то шевельнулось. Он затаил дыхание.
В сосновых сумерках на тропинке мелькнула белая фигура. Штанина облегала колено гипсовыми белыми морщинами. Лягушки внизу на миг потрясенно умолкли. Солнце втянуло оранжевый рукав и безразлично упало за дальнее село. Луна налилась мертвой белой кровью. Он нащупал пистолет.
– В июнь катилось лето!
Голос – густой, но странно приглушенный, как будто пришедший издалека, отозвался эхом на похолодевшей реке, взошел вверх по ребристым серым перекатам. Откуда-то потянуло дымом костра.
Он приподнялся, опершись на локоть. Выстрелил, целясь в колено. И опустил пистолет. Человек в белом все еще шел к нему, будто не заметив раны.
– Была жара, – доверительно сообщил тот, минуя пепелище сожженной дачи. – Жара плыла…
– Сейчас, – лунатически пообещал он и выстрелил еще раз. Рядом с ним в траву лег белый осколок. Грязный гипсовый скол, мертвее мертвой плоти.
«Я промазал, – подумал он. – Попал в памятник».
– На даче было это, – заметил незнакомец, делая еще шаг. Земля содрогнулась. Сосновые иголки бросились в лицо мужчине, лежащему в засаде, ржавым мертвым вихрем.
– Сейчас, – он опять прицелился. Ему в лицо вновь брызнул гипс. Теперь белая фигура была совсем рядом. Он выстрелил еще раз, и пистолет дал осечку.
Сквозь тенистые ветви прорвалась безумная белая чайка и вонзилась в темнеющее небо – как шальная пуля, как крик, которого никто не услышит. Пистолет снова дал осечку, послышался беспомощный сухой треск. За болотом, в белом панельном доме постепенно загорались окна. Земля наливалась холодом. Река притихла. Луна, изваянная из пористого гипса, наливалась белизной в лавандовом небе. Из садов тянулся приторный, безрассудный аромат расцветающих роз.
– Поговорим? – предложил он, стараясь сохранять спокойствие.
Белая фигура сделала еще один шаг. Болото в низине мертво затихло – царь лягушек приказал своим подданным молчать. Еще одна осечка. Береза над обрывом шепнула что-то – пугливо и нежно.
– Где мои пальцы? – пожелал узнать тот, кто подошел уже вплотную и склонился над человеком, лежавшим в засаде. – Да вот же они!
Его правой руки коснулось что-то сухое, ржавое и холодное, похожее на обломки сгнившей арматуры. Это было не больно – как будто пролетавшая мимо птица задела его острым крылом. Белая тень склонилась ниже, четко обозначилось правильное, ложно мужественное лицо.
– Что я наделал? Я погиб! – иронично заметила тень.
И снова настойчивое, ищущее прикосновение к руке. Это была уже не птица. Яркая луна оскалила кривые зубы и спустилась ниже, будто почуяв добычу. Руку охватил ледяной холод – это были болотная грязь и осыпающаяся ржавчина, и умолкшие в тине лягушки, и последний отсвет ушедшего за село солнца…
– Не надо!
Впервые в жизни он издал этот беспомощный крик. Как и обещал ему приобретенный опыт, на крик никто не ответил. Его пальцы стискивало что-то безжалостное, твердое, мертвое. На другом берегу зажглось еще несколько окон.
– Чего ты хочешь? – спросил он, переведя дыхание.
– Пальцы, – ответила тень. – Мои пальцы. Отдай их… Это мое место, зачем вы приходите сюда?!
– Поговорим? – уже ни на что не надеясь, предложил он.
– Чем так, без дела, заходить, ко мне на чай зашло бы! – бессмысленно выкрикнул сумасшедший.
– Зайдем-зайдем!
Когда говоришь с маньяком, главное – не противоречить ему.
– Поздно, – безумец взглянул туда, где исчезло солнце. Река как будто была изрисована пастельными мелками – голубыми, сизыми, розовыми. Цвета не сливались – они плыли вниз по течению яркими разводами, вместе с пятнами бензина и подгнившими водорослями, поднявшимися с глубины. – Мне нужны пальцы.
– Зачем?
– Писать.
– Что?
Тот стиснул руку еще сильнее, и вот нет боли – как будто пылающих раздавленных пальцев коснулась холодная вода уснувшей реки. Как будто свет далеких окон упал на кожу, будто любопытная луна опустилась ниже, чем обычно.
– Стихи, – скорбно произнес густой голос. – Ты не понимаешь? Вы отбили у меня пальцы, а мне они нужны. Смотри. Я должен писать про это!
Вверху по течению на берегу горел костер. На болоте опять надрывались лягушки – влажно и плавно. Царь лягушек решил, что все кончено. Дым тянулся по воде, цепляясь за перекаты, и грустно, по-детски пахло смолой. Луна рассыпала между сосен голубые гипсовые осколки.
– А чтобы писать, мне нужны пальцы.
– Ты убивал!
– Нет. Я только забирал пальцы. Я должен писать. На правой руке должны быть пальцы, которые держат ручку. А у меня их больше нет. Их отбили. Не знаю, кто. Но мои пальцы у кого-то из вас.
– А если, – у него кружилась голова, он едва понимал, что говорит, – мы поправим памятник? Восстановим его?
– Поздно. – Белая тень наклонилась еще ниже. – И не дергай так руку.
Бесполезный пистолет валялся рядом, в траве. Тень переступила с ноги на ногу, и мягкая почва содрогнулась. Сколько должен был весить этот человек? Мужчина, лежавший на земле, вспомнил про фонарик. Выцарапал его левой рукой из кармана куртки, направил в лицо тому, кто стоял над ним. Грязное гипсовое лицо слегка растянуло в ответ полные, твердо очерченные губы. Луч фонаря ударил между сосен, коснулся пьедестала. Пустого.
– Не дергай руку! Кто-то из вас забрал мои пальцы!
– Но это был не я, – прошептал он, ловя меркнущим взглядом белое лицо гипсовой статуи.
– Я не помню, кто из вас. Но ты тоже был здесь и тоже ничего не сделал для меня. Вы все только смотрели на меня и ничего не делали. Мой дом сгорел. Моя любовь умерла. Но писать я должен, ведь я поэт.
– Мы восстановим памятник!
– Может быть. Потом. Но писать я должен всегда.
Ржавые прутья арматуры с хрустом оплелись вокруг его сломанных пальцев. Он ждал невыносимой, сводящей с ума, последней боли, но ее не было. Склоненное над ним серое гипсовое лицо как будто попыталось улыбнуться. Лягушачья истерика охватила подгнившее летнее болото. И еще одно окно зажглось в дальнем доме. И последний луч солнца исчез за Акуловой горою.
– Уцелела фаланга указательного пальца на правой руке… Средний, безымянный и мизинец обглоданы до костей. Рядом лежит пистолет.
– Он стрелял три раза, а маньяк все равно ушел. Следов крови нигде нет. Пистолет в полной исправности.
– Возможно, у него сердце остановилось.
– Выяснить бы хоть, почему маньяк так привязан к этому месту! Именно к этому! Пол и возраст жертвы ему безразличны, но вот место!
– Возможно, ритуальные жертвоприношения?
– В конце концов, он попадется. Рано или поздно кто-нибудь его заметит и сможет описать.
Следователь обошел тело и остановился над обрывом. Внизу орали лягушки, как будто хотели дать свидетельские показания, да не могли, не зная человеческого языка. Мужчина оглянулся на место преступления, на памятник, маячивший в жидкой тени умирающих пихт.
– Вандалы повсюду, – произнес он. – Пальцы отбиты, на колене и на плече – дыры. Можно подумать, что в памятник стреляли! Здесь когда-то жил Маяковский?
– Наверное, – послышалось из-за сосен. – Иначе, зачем его тут поставили?
– Хорошо бы выяснить, кто изуродовал памятник? Рука повреждена очень похоже. Вдруг действовало одно и то же лицо?
– Будем говорить с соседями.
– Посадить бы здесь цветы, что ли? – вздохнул следователь. – Привести в порядок памятник… Вы помните эти стихи: «В сто тысяч солнц закат пылал, в июнь катилось лето…»
– Не помню, давно читал, – безразлично ответили сосны. – В школе. Наверное, сейчас этого уже не проходят.
– Наверное, – согласился следователь, глядя вниз, на болото. – Как там дальше… «Была жара, жара плыла…» И я не помню. Все забыл.
Отто
Женщина вошла в кабинет, склонилась над столом, заваленным бумагами, и задула свечу. Комнату наполнил молочный сумрак, какой бывает лишь ранним декабрьским утром, когда за окном густо валит снег. Мужчина поднял воспаленные от бессонницы глаза и обнял ее за талию, стиснутую жестким корсетом:
– Ты не ложилась, Мина?
– Как я могу спать…
– А дети?
– Спят, бедные…
Она отстранилась от мужа, подошла к окну и резко открыла створку. В прокуренную комнату влетели хлопья снега, женщина жадно вдыхала холодный воздух. На ее ресницах повисли капли – то ли слезы, то ли растаявший снег. Когда она закрыла окно и повернулась, мужчина продолжал сидеть за столом, опершись локтем о рукопись, прикрыв дрожащими пальцами усталые глаза.
– Наконец ты все знаешь, – пробормотал он. – Мы разорены. И во всем виноват я.
– Ты должен был сказать раньше! – воскликнула женщина. – Три года сочинять эти несколько стихотворений, за которые никто не заплатит, и лгать мне, что пишешь новый исторический роман! Так же нельзя!
– Пожалуйста, попроси подать чай. Я засыпаю, а мне еще надо…
Она гневно повернула голову:
– Чай?! А на какие деньги его купить? И кто его подаст? Прислуга ушла. Ты обманул меня. Я выходила замуж за популярного писателя, а не за сумасшедшего, который способен проесть деньги собственных детей! Ты обманывал, обкрадывал нас! Ты не работал!
Женщина зарыдала и опустилась в кресло, шумя пышным подолом черного шелкового платья. На груди дрожал золотой медальон с портретом Вагнера. Мина любила оперу, и пока в доме водились деньги, всегда посещала его премьеры. Их даже обещали познакомить, но сорвалось – ей пришлось заняться хозяйством, и она ломала розовые отполированные ногти, отмывая кастрюли и растапливая печи… Драгоценности были проданы. Платья заложены все, кроме самых простых. Она никуда не смела показаться, стыдилась собственной тени и избегала встреч с подругами.
– Несколько стихотворений! Да ты же никогда не писал стихов! И потом, если бы это было что-то стоящее, тогда… Но я кое-что понимаю в поэзии, и уж поверь, – она вскочила с кресла и издевательски погрозила пальцем, – никто не заплатит тебе ни гроша!
– Но это не совсем стихи, – робко проговорил муж, пытаясь застегнуть пуговицы потертого любимого рабочего сюртука. Некоторые оставались в руках – висели на гнилых ниточках. – Это были сны. Только не совсем сны. Это правда было. То есть будет… Этого… Не было еще… Мина, мне страшно! Я не умею писать стихов, я всю жизнь писал исторические романы, и вот…
– Знаешь, сейчас тебе нужно подумать о том, чтобы найти хорошего доктора, а не о снах! – вспылила она. – В стране творится черт знает что, наш Людвиг Баварский совершенно рехнулся – все так говорят, денег нет, идет война, а ты, ты…
– Да я и был на войне! – закричал он в ответ. Рванул пуговицу, и та запрыгала по истоптанному паркету, который уже несколько недель не натирали воском. – Я там был!
– О, ты был… – иронически начала женщина, но муж схватил ее запястье и сдавил его:
– Замолчи!
– О господи! – вскричала она, когда ее швырнули обратно в кресло. – Теперь ты еще и бьешь меня!
– Погоди… – он присел рядом, крепко сжал ее локоть. – Я страшно виноват. Это не повторится. Это все из-за Отто.
– Из-за… – пробормотала Мина, пытаясь прибрать растрепанные волосы, – из-за… Кто он?
– Я не знаю! – в отчаянии застонал мужчина и, бросившись к окну, рванул створку на себя, хватая пересохшими губами воздух. – Он… Его даже еще нет. Как-то я заснул. А когда проснулся среди ночи, он уже был у меня в голове. Весь, целиком. Его будут звать Отто. Это будет в окопах на Марне.
– Где?!
– На Марне. Я не знаю где. – Мужчина не оборачивался, он глотал хлопья снега, запахивая на груди борта сюртука. – Совсем еще мальчишка, а рядом, в грязи, сидел его друг, Гюнтер.
– Кто? – в отчаянии приподнялась женщина. – Послушай… У нас среди знакомых нет ни единого Гюнтера!
– А у меня есть. – Муж несколько отдышался. – Блондин, приятное лицо, хорошая улыбка. Они вместе учились в школе, а уж оттуда их угнали на фронт.
У нее перехватило горло.
– А с другой стороны лежал труп, – упрямо продолжал мужчина. – Они только что ходили в атаку, но отступили. В того парня попало пуль двадцать. Ему тоже было семнадцать лет. И вот что я тебе скажу, они все безумно боялись идти в новую атаку. Было ясно, что многие не вернутся. И к тому же ведь наступил Новый год! И мальчишки хотели получить свой Новый год. Но у них не было ничего, кроме тетрадки со стихами Отто. И он решил развлечь ребят. Стал читать им стихи. Ну, хоть что-то, верно? Впереди – изрытое минами снежное поле. Правда, грязи там было больше, чем снега. Иногда взлетала осветительная ракета…
– Что-что?!
– А он читал.
Одиночество. Снег. Все ребята сошли с ума.
В эту ночь между декабрем и январем – война.
Новый год, и синяя смерть на твоем штыке,
Кружка с замерзшим пивом – в твоей руке.
И пока ты жив – отсюда ты не уйдешь,
И за все, что стоит сотню, – получишь грош.
– Я ведь не писал этих стихов, – сказал мужчина после паузы. – Я их только записал. – Да, стиль не твой, – пробормотала Мина. – Когда я понял, что стихи постепенно стираются из моей памяти, я бросился записывать. Отто читал ребятам из голубой школьной тетрадки. Я побежал в магазин и купил такую же. А написано все было синими чернилами. Тетрадь была в клеточку. – Он на миг задумался, а потом удовлетворенно кивнул: – Точно, в клеточку. А на первых страницах – алгебраические задачи. За последнюю Отто даже не успели выставить балл. Угнали на фронт. А дальше – стихи. Не пропадать же бумаге… Знаешь, я могу восстановить его судьбу по стихам. Вот следующее. Полагаю, ему изменила девушка, которая осталась в тылу.
Забудьте своих невест. На самом деле
Честнее всех нас любит девушка из борделя.
Любит солдата до смерти – ты завтра умрешь.
Любит на все те деньги, что ей даешь.
– А потом его явно ранили, и он попал в госпиталь.
Ночь прошла. Полчаса до утра.
Надо мной склонилась сестра,
Будто смерть в оперенье белом
Над забытым душою телом.
«Я вызову доктора Хонигбергера. Детей можно отвезти к маме, в Ингольштадт. А что дальше? Банковский счет пуст. Проклятые стихи, которые ему снятся, свели его с ума, разорили нас, но я не сдамся! Никакого Отто нет!»
Она встала и протянула мужу руку – чуть дрожащую, но все же ласковую, теплую:
– Пойдем. Я уложу тебя спать. Утром поговорим.
– Но уже утро! – его воспаленные глаза учащенно моргали. – Знаешь, ведь Гюнтера убили.
Мой друг уже не слышит
Сирены тяжкий вой,
Мой друг уже не дышит,
А я еще живой.
Ракета догорает,
Мы встанем и пойдем.
Мой друг лежит, и знает —
Я думаю о нем.
– Ты говоришь, наш добрый Людвиг Баварский сошел с ума? – тихо спросил он после паузы. – Как жаль… Впереди – новый, страшный, безжалостный мир. Горе Германии! Горе всем!
– Умоляю, – жена теребила его длинные поседевшие волосы, плача, осыпала его руки поцелуями. – Пойдем спать! Ты разбудишь детей! Мы все читаем газеты, мы все знаем, что идет война, но нельзя же принимать все так близко к сердцу!
Он оттолкнул ее с силой, женщина чуть не упала. Его лицо исказилось, взгляд стал незнакомым. «Боже, что делать?! – она отступала шаг за шагом, то и дело спотыкаясь о подол шелкового платья. – Он не ударит меня! Этого не может быть! К доктору посылать в такой час рано, а сама я с ним уже не справляюсь. Дети проснутся, испугаются… Кончена моя жизнь! Кончена!»
– ТА война еще не идет! – кричал ее муж, колотя судорожно сжатым кулаком по столу, заваленному бесполезными бумагами. – А за ней, за ней будет… ДРУГАЯ!
* * *
Ты читаешь письмо на кухне,
Ты меня продолжаешь ждать,
Если свет в окне не потухнет,
Я смогу тебя отыскать.
Я живу, пока ты читаешь,
И пока этот свет горит,
И пока ты еще не знаешь,
На каком я фронте убит.
– И сколько тебе за это заплатят? – спокойно спросила женщина, заглядывая в опустевшую чашку. – Будь так любезен, налей еще чаю. Я как раз успею выпить вторую чашечку, а потом побегу на работу.
Он, как сомнамбула, сделал то, о чем его просили. С ноги слетела тапочка, мужчина с трудом ее подцепил, с отвращением оглядывая убогую комнату, которую они снимали уже третий месяц. Истертый до дыр линолеум, отсыревшие обои, ветхая мебель с блошиного рынка… Сборная дешевая посуда оттуда же – а дома они ели только на фамильном мейсенском фарфоре, серебряными вилками с вызолоченными гербами… «Дома… Дома больше нет. Что толку о нем думать! Надо еще сказать спасибо за то, что нас пустили в эту трущобу, – документы-то не в порядке. Все не в порядке».
Депрессия стала его обычным состоянием. Всеми делами занималась Ольга, с той самой поры, как они бежали из Германии. Зарабатывала одна она, умудрилась устроиться продавщицей в магазин грампластинок. Нелегально, конечно, потому что разрешения на работу у нее не было, и потому платили ей вдвое меньше. Если бы не ее энергия и выдержка, они бы давно пропали. А он… Ему снились сны. Реальной жизнью он, можно сказать, и не жил. На родине он был популярным журналистом. Одним из лучших в Баварии. Здесь, в Париже – никем. И он бы давно повесился, если бы не жена и не эти сны.
«Какой-то мальчишка. Отто. Первая мировая война. Так давно. На Марне. Это даже нелепо! И конечно, никто за это не заплатит».
Он смотрел на жену, которая, стоя у окна, читала при свете снежного зимнего утра исписанные страницы. Электричества она не включила. Удивительно, как быстро Ольга привыкла экономить! «А дома, дома… Чуть не ежедневно кабаре, такси, рестораны. Платье надевалось два-три раза, потом его дарили горничной. Я покупал жене подарки каждую неделю, без всякого повода, а что подарю на этот Новый год? У меня ни гроша. Пальто, что сейчас на ней, все еще выглядит шикарно, но через год… Что будет через год? Если она будет плохо одета, то потеряет работу. У нас постоянно ни гроша. Я не дружу с французским языком, и к тому же про меня кто-то пустил слух, что я писал статьи для нацистов. Я?! Оправдываться бесполезно. Конкуренция среди эмигрантов беспощадная. Это сделал кто-то из своих. На Новый год я хотел бы подарить ей перчатки. Она часто выходит, ей нужны перчатки, а она их забыла дома. Я помню, как мы убегали ночью, как метались по квартире, роняя стулья, пытались захватить самое необходимое, а в результате взяли самое ненужное. Мне кто-то позвонил и шепотом сообщил, что меня собираются арестовать. Мы заказали такси, но боялись даже шофера. До вокзала не доехали, Ольга хотела замести следы. Вышли где-то на перекрестке, пересели в другую машину. Потом вокзал, поезд, и дикий страх всю дорогу до границы: а вдруг остановят?! Когда в купе неожиданно заглянул продавец сигарет, Ольга чуть сознания не лишилась. А потом Париж, и это медленное гниение на шестом этаже, в комнате без воды, туалета и лифта. Перчатки… Я даже не могу подарить своей жене перчатки! Она оставила их в прихожей, на подзеркальнике. И вот теперь надо копить на новые. Копить на перчатки! Те были из саксонской кожи, а теперь мы едва можем купить шерстяные!»
«Как долго она читает… Даже по спине видно – ей не нравится. Да и что тут может нравиться? Я совсем бесполезен. В такой Германии мы жить уже не сможем, а в Париже никому не нужны. Нигде не нужны, и дома у нас больше нет. Самое смешное, что мы с ней и не евреи, и не коммунисты! Она дворянка, я – незаконный сын разбогатевшего лавочника и кафешантанной певицы. Все наши предки чистокровные арийцы, но это ничего не меняет».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.