Текст книги "Убежище 3/9 (сборник)"
Автор книги: Анна Старобинец
Жанр: Триллеры, Боевики
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Когда женщина говорит «я не могу спать» – это вызывает легкое раздражение и легкое сочувствие или легкое отвращение, у кого как. Это значит, что она нервная особа или попросту истеричка, это значит, что она пьет валерьянку, это значит, что она совершенно зациклилась на какой-нибудь ерунде и теперь не дает покоя ни себе, ни окружающим. Это значит, что она готова воспользоваться любым предлогом, чтобы позвонить вам среди ночи и порыдать в трубку…
– У всех бывает бессонница, в этом нет ничего страшного, – увещевательно обратился Максим к отчаянным похрюкиваниям на том конце провода. – Просто успокойся, выпей еще снотворного, посчитай до ста. Можно еще…
– Максим!
– Что?
– Я боюсь.
– Чего ты боишься?
– Не знаю. Что я больше никогда не засну. Что я скоро сойду с ума. Что я скоро умру…
– Ир, не говори ерунды!
– Мне кажется… мне кажется, что я слышу, как кто-то разговаривает. Голоса…
– Просто ты давно не спала. У тебя, наверное, в ушах шумит – это вполне естественно. Нет никаких голосов. И не надо паниковать, ладно? Выпей сейчас чаю и спокойно ложись…
– Максим!
– Что?
– Ты не мог бы ко мне приехать, прямо сейчас?
– Как это – приехать? Я же умер!
– Что? И-и-и… – Ирочка тонко заскулила в трубку, – что ты говоришь, Макси-и-м?..
– Ну, когда ты звонила мне в прошлый раз, недели две назад, ты, помнится, сказала, что я для тебя умер. И что ты больше никогда не хочешь меня видеть.
– Приезжай, пожалуйста. Я больше не могу…
– Ир, ну чего ты не можешь? – теперь его голос звучал действительно раздраженно. – Заснуть без моей помощи не можешь? Чем я тебе должен помочь? Колыбельную, что ли, спеть?
– Скажи, что ты меня любишь, – всхлипнув, попросила Ирочка.
– Я тебя люблю, – мрачно произнес Максим.
– Это правда?
– Нет.
– Тогда зачем, – пронзительно заверещала Ирочка, – зачем ты это сказал?!
– Ты меня попросила.
– Сволочь, – простонала Ирочка и повесила трубку.
Ночью она так и не заснула. Это была уже третья бессонная ночь.
Днем Ирочка добрела до телефона и долго пыталась сообразить, что именно нужно сделать, чтобы вызвать «скорую». Потом мучительно тыкалась в телефонные кнопки, и что-то все время срывалось, не получалось, гудело резко, отрывисто и пронзительно. И скучный, невнятный женский голос беседовал с ней то ли по телефону, то ли откуда-то из угла комнаты.
…Ты – то, что обтянуто кожей… Ты – то, в чем текут потоки жидкости… Ты – то, что моргает… Ты – то, что глотает… Ты – то, что дышит… Забудь, как моргать… Забудь, как глотать… Забудь, как дышать…
Вроде бы ей все же удалось вызвать «скорую»: минут через сорок двое мужчин в голубых халатах приехали к ней и какое-то время с ней беседовали, задавали вопросы, писали что-то в тетрадочку, мерили ей давление и рассеянно улыбались. Она отвечала на вопросы медленно и подробно и никак не могла выбраться из собственных бесконечных фраз, долго подыскивала простейшие слова, забывала что-то и не могла вспомнить, что именно, заговаривалась и сама понимала, что заговаривается. Время от времени в их разговор вмешивалась какая-то женщина:
– Забудь, как глотать… Забудь, как дышать… От твоего рта, от твоих ушей и ноздрей тянутся ходы, ведущие к тебе… Ты – то, что внутри твоей головы… Вылезай оттуда… вылезай наружу… там, внутри, ты не сможешь уснуть…
Голос женщины звучал громко и отчетливо, но Ирочка никак не могла понять, где же она прячется. Она спрашивала об этом двоих в халатах, но те говорили в ответ:
– Не волнуйтесь. Мы сделаем вам укол, и вы сразу заснете.
Они сделали ей укол и ушли.
Укол подействовал: Ирочка лежала тихо, неподвижно, и не могла говорить, и не могла открыть глаза… Но она не спала.
Она слушала. Все просто кишело звуками. Звуки шуршали, шипели и хихикали по углам, шумно ерзали по ковру, гнусаво подвывали. Они насквозь пропитали комнату, а потом просочились в ее тело.
Тончайший, пронзительный свист сверлил ее мозг. Билось в барабанные перепонки, громко, часто и гулко стучало что-то, желавшее вырваться из ее головы. Бесцветный женский голос обращался к ней то снаружи – и тогда Ирочка просто слушала, то изнутри – и тогда она открывала рот и шепотом озвучивала слова.
…Ты – то, что в твоей голове… Вылезай оттуда… Вылезай оттуда… Мы все иногда вылезаем… Никогда не знаешь, что из тебя может вылезти…
Так она пролежала весь день, весь вечер и часть ночи – с закрытыми глазами, опутанная звуками. Это была четвертая ночь.
– Только что умерли близнецы, – сказал голос внутри нее так громко и зло, что Ирочка вздрогнула и открыла глаза. – Врачи убили Трехголового. Ему нужна была третья голова. Ему нужно было пришить третью голову. А они вместо этого разлучили две оставшиеся. Разделили его надвое… Разрезали его… Разрезали близнецов… Врачи-убийцы…
Утром голос умолк, а все прочие звуки стали тише. Ирочка лежала с открытыми глазами.
Полуденная явилась в полдень.
Она была босиком, в белой ночной рубашке до колен, с длинными растрепанными волосами. Она подошла к окну и решительно раздвинула шторы. Дневной свет стремительно ворвался в комнату, и Полуденная, улыбаясь сверкающей улыбкой, подставила солнечным лучам свое юное лицо.
– Ты устала, – сказала она Ирочке. – Почему ты не отдыхаешь? В полдень все должны отдыхать.
– Я не могу заснуть, – ответила Ирочка.
– Ничего, я тебе помогу, – Полуденная погладила ее по щеке. – Только тебе нужно отгадать загадку. Я прихожу – она исчезает. Что это?
– Я не знаю, – ответила Ирочка.
– Хорошо, я переиначу вопрос. Но учти, что речь идет о том же самом. Самая прилипчивая тварь на земле. Что это?
– Не знаю.
– Рукава без рук, штанины без ног, голова без лица, – раздраженно сказала Полуденная. – Это самый простой вариант загадки. Отгадывают даже дети. Итак, что это?
– Не знаю, – вздохнула Ирочка.
– Ты просто дура. Это же тень!
Полуденная деловито удалилась на кухню и вскоре вернулась оттуда, шлепая по паркету босыми ногами. В руке она держала упаковку снотворного.
– Хотите тапочки? – сонным голосом предложила Ирочка.
– Нет, спасибо, я так. К тому же мне скоро уходить.
Сморщенное лицо Полуденной растянулось в беззубую улыбку.
– Вот, выпей-ка это, – она протянула Ирочке целую пригоршню таблеток.
– Хорошо, – сказала Ирочка. – А запить?
Полуденная снова сходила на кухню и вернулась со стаканом воды. Потом приподняла Ирочкину голову и поддерживала ее все время, пока та глотала таблетки.
– Ну вот и все, – сказала Полуденная, когда таблетки закончились. – Я бы ушла просто так… Но за то, что ты не отгадала загадку, я должна тебя пощекотать. Закрой глаза… вот так. Я буду рядом. Я буду щекотать тебя, пока ты не заснешь.
Полуденная потянулась дрожащими старческими пальцами к Ирочкиной шее, подмышкам и груди, и после первых же прикосновений Ирочка стала смеяться.
Она смеялась беззвучно, с закрытыми глазами. Все тело ее сотрясалось от смеха.
IX. НечистыеВсе врачи, нянечки и медсестры собрались в ординаторской. Они сидели за длинным белым столом, а те, кому не хватило стульев, расположились на драном плюшевом диване у стены.
На стол никто из присутствующих старался не смотреть, и все равно все взгляды возвращались к нему. Без привычного хлама, без наваленных высокими стопками медицинских карт, без рецептурных бланков, без бурых от общественного чая, погрызенных по краям чашек, – без всего этого стол выглядел неприлично, вызывающе голым и холодным.
Теперь на нем были расставлены – с какой-то дотошной симметричностью – только четыре предмета: двухлитровая банка с четырьмя красными гвоздиками на одном конце, двухлитровая банка с четырьмя красными гвоздиками на другом конце и две большие фотографии в траурных рамках – в центре.
– Это нехорошо, – тихо прошептал кто-то. – Фотографию нужно было разрезать. И два отдельных букета. Каждой – отдельный букет… Нехорошо.
Портрет у Ани и Яны был один на двоих. Как их когда-то сняли – два недовольных, некрасивых, чуть асимметричных лица, тесно прижавшихся друг к другу, – так и вставили теперь в черную рамку. Траурный букет у них тоже почему-то был общий…
На второй фотографии была Ирочка. Она казалась недовольной и раздраженной; правая, жестоко выщипанная ниточка-бровь была приподнята, что придавало Ирочкиному лицу еще и слегка удивленное выражение, как будто она спрашивала: «А что здесь, собственно, происходит?»
Происходило внеплановое собрание.
– …должны с прискорбием признать, – директор произносил печальную речь, – что мы потеряли сразу двух… то есть, простите, я хотел сказать – трех дорогих нам людей. Это девочки Анечка и Яночка, – подбородок директора по-детски дрогнул, – наши девочки, которые, увы, скончались во время операции. И не исключено, что по вине врачей… Впрочем, разделение сиамских близнецов – это очень сложная операция, и риск был неизбежен…
Директор сделал короткую паузу, чтобы успокоиться. Извлек из кармана упаковку с бумажными салфетками, промокнул глаза и вспотевший лоб.
– …Извините. Да, риск был неизбежен… И это наша коллега Ирина Валерьевна, так недолго проработавшая в нашем интернате в должности старшей медсестры. Ирина Валерьевна… Ирочка – мы ведь все называли ее просто Ирочка, верно? – совсем еще молодая женщина, покончила… совершила… Ушла из жизни по собственной воле. Не нам ее судить. Возможно, именно на нас с вами лежит ответственность за ее безвременную, нелепую кончину… У Ирочки, как рассказала мне ее мать, были неприятности личного… ну, на личном фронте. Из-за этого она очень нервничала и переживала, а мы – мы, ее коллеги и друзья, – ничего не замечали… не хотели замечать. Не поддержали. Не поговорили…
Директор замолчал и тяжело вздохнул:
– Объявляю минуту молчания.
Все молча встали. Выждав несколько секунд, сели. Директор остался стоять.
– Это еще не все, – произнес он наконец. – Теперь я хочу кое-кого вам представить.
В ординаторскую вошла нелепо одетая женщина с копной давно не чесанных рыжих волос, выбивавшихся из-под зеленой войлочной шляпы. Верхнюю часть ее лица почти полностью заслоняли большие очки в безобразной роговой оправе. По комнате разнесся резкий запах старых, полувыдохшихся духов. Нянечка Клавдия Михайловна, брезгливо поморщившись, кивнула вошедшей.
– Это Людмила Константиновна, – сказал директор. – Наша новая старшая медсестра. У нас она, к сожалению, будет работать по совместительству – то есть на полставки. Людмила Константиновна – первоклассный специалист, а потому нарасхват… Прошу любить и жаловать.
X. ДетенышЛес оказался не таким уж страшным: все здесь относились к Мальчику хорошо, и даже Лесной, казавшийся поначалу таким агрессивным, стал улыбаться ему при встрече и рассказывать неприличные мужские анекдоты. А иногда они вместе играли в прятки – в этой игре Лесному не было равных…
Каждый вечер Мальчик по-прежнему навещал Спящую.
Он привык называть Костяную мамой – тем более что точно так же к ней обращались Брат и Сестра, Трехголовый, Болотный, а также все троллики и гномики.
Он привык, что все вокруг зовут его Ваней, и даже стал охотно откликаться на это имя.
Он очень привязался к ним и горько плакал на похоронах Трехголового: тот умер от тоски по своей третьей голове. Покончил с собой…
Он старательно учился всему, чему Нечистые могли его научить: разным фокусам и чудесам.
Первым делом они научили его трансформировать. С мамой, как и предупреждал Тот, у Мальчика поначалу действительно получалась довольно плохо. Трансформация заняла не одно мгновение, как полагается, а несколько лет – мать теряла себя мучительно, по частям: сначала память, потом душу, потом голос, потом тело…
Зато с отцом все вышло просто идеально.
Часть четвертая
I. ПутешествиеПосле этого войны было не избежать, поскольку по законам этой страны обман и предательство доверившихся являлся непрощаемым преступлением и требовал мести…
Из учебника истории
Вот уже три недели меня почему-то не отводят на виноградники. Вместо этого я каждый день ковыряюсь в клубнике. У меня два ведерка. В одно я складываю подгнившие ягоды, в другое – хорошие. В принципе никто не запрещает мне время от времени их есть. Но в первые дни я так объелся этой жирной распухшей клубникой, что мне до сих пор противно от одного запаха. По вечерам, когда я ложусь в постель, у меня перед глазами мелькают красные ягодные пятна, – а потом клубника снится мне во сне. Мягкая, подгнившая – и гладкая, твердая. Я собираю ее, пожираю ее, сортирую ее – но она никогда не заканчивается… Днем этот сон превращается в явь, настолько похожую на мои ночные кошмары, что теперь я никогда не бываю вполне уверен, сплю я или бодрствую. Они тут называют все это «реабилитационной программой». Они полагают, что воры и убийцы, занимающиеся земледелием и виноделием, превратятся в законопослушных граждан, а не в законченных, безнадежных психопатов. Впрочем, не знаю. Не исключено, что дело именно в клубнике. Невозможно каждый день теребить эти шершавые красные шарики. Тут еще есть яблоневые сады – но меня ни разу не отправляли собирать яблоки. Так что не представляю, насколько бы мне понравилось это занятие. А вот на виноградниках действительно было проще. По крайней мере, виноград никогда не снился мне во сне, а давить его было даже приятно… Кроме того, тех, кто занимается виноградом, иногда угощают вином, которое из него делается. Насколько я понял, оно бывает двух видов: одно выходит под маркой «Беглец», другое – «Семь поворотов ключа». И то и другое – изрядная кислятина, но все равно это лучше, чем клубничный морс… Говорят, мы выпускаем тут сорок пять тысяч бутылок в год. На Родольфо Крайя – этого сумасшедшего агронома, который забил все подвалы тюрьмы Веллетри прессами и чанами для брожения, – молятся здесь, как на Иисуса Христа…
Надзиратель косится на меня подозрительно: уже несколько минут я просто сижу и ничего не делаю.
– Che succede, bastardo?[20]20
В чем дело, ублюдок? (ит.)
[Закрыть] – спрашивает он и подходит ближе.
Нет, ну все-таки какой красивый язык! Даже теперь, когда я прекрасно понимаю значения слов, мне по-прежнему, как в первые дни, кажется, что он громко декламирует вслух Данте… Ну, или репетирует вечернюю серенаду.
– Скузи, – говорю я и снова принимаюсь доить клубничные кустики своими грязными коричневыми пальцами.
Смешно. У меня так загорели руки, лицо и шея, как будто я провел все лето на курорте, а не в тюрьме. На самом деле мне, конечно, грех жаловаться. Не всем позволяют работать на улице, а уж тем более за пределами зоны. Мне позволяют – за примерное поведение.
И зря, все-таки зря, зря, зря я сделаю то, что собираюсь сделать. Через пару лет вышел бы, наверное, и так. У них ведь здесь за это самое примерное поведение предусмотрена «система скидок». Год отсидишь – год простят, еще год отсидишь – еще один простят, еще год… Но нет. Годы – это мне не подходит. Возможно, я просто свихнулся из-за этой клубники – но я понимаю, я знаю, что мне нужно сейчас. Мне просто необходимо вернуться сейчас.
Страшно хочется курить. Невыносимо. От этого я наглею настолько, что спрашиваю надзирателя:
– Mi scusi, quand’e’ che si potra’ fumare?[21]21
Простите, когда можно будет покурить? (ит.)
[Закрыть]
Он смотрит на меня изумленно. Приоткрывает свой большой тонкогубый рот; глупые глаза-оливки маслянисто мерцают. То ли врежет мне сейчас, то ли просто пошлет к черту. И правильно, в общем-то, сделает. Да не, он нормальный парень, просто выполняет свою работу. Не стоило мне нарываться… Особенно сегодня.
– Te lo diro[22]22
Я скажу (ит.).
[Закрыть], – отвечает он неожиданно кротко.
Я вдруг замечаю, что он совсем-совсем юный. Что ж… тем лучше.
Минут через десять он действительно громко объявляет:
– Pausa di cinque minuti[23]23
Перерыв пять минут (ит.).
[Закрыть].
Я закуриваю – выносить с собой на улицу сигареты здесь разрешают. Здесь вообще много чего разрешают. Зря я, зря…
Он тоже засовывает в рот сигарету, шарит по карманам в поисках зажигалки, не находит, затравленно озирается.
– Прего! – я протягиваю ему свою.
– Грацие.
Он нервно смотрит по сторонам – кажется, личный контакт с зэками здесь не приветствуется – потом выхватывает у меня зажигалку, жадно прикуривает и возвращает обратно.
Продолжает стоять рядом. На красивом туповатом лице явственно отображается какая-то внутренняя борьба.
– Ti piace lavorare fuori?[24]24
Нравится работать на улице? (ит.)
[Закрыть] – спрашивает он наконец.
Удивительно все-таки, как же они любят поговорить, итальянцы. Вот ведь ему же наверняка запрещено общаться с заключенными. Ан все равно – не выдержал.
– Си, – подобострастно улыбаюсь я и несколько раз киваю головой для пущей убедительности.
– Molto bene[25]25
Это хорошо (ит.).
[Закрыть], – морщится он.
Он не знает, что еще сказать, и сам уже явно жалеет, что ввязался в этот разговор.
– Mi scusi, non e´ che per caso mi saprebbe dire come mai adesso mi toccano sempre le fragole?[26]26
Простите, а вы, случайно, не знаете, почему я теперь занимаюсь только клубникой? (ит.)
[Закрыть] – спрашиваю я.
Почему бы не удовлетворить напоследок свое любопытство? Раз уж у нас такой милый смол-ток…
– Le tue mani, ragazzo[27]27
Твои руки, парень (ит.).
[Закрыть], – говорит он.
– La mani?[28]28
Руки? (ит.)
[Закрыть]
– Gia´. Vedi: tu hai le mani agilissime. Sei il piu’ veloce a pulire le fragole, cento volte piu’ veloce[29]29
Да. У тебя очень ловкие руки. Ты перебираешь клубнику быстрее всех. В несколько раз быстрее (ит.).
[Закрыть].
Он бросает сигарету на землю, давит ее ботинком, сплевывает белый комочек слюны – метко, прямо на клубничину рядом со мной, и поворачивается ко мне спиной.
Сейчас. Вот сейчас. Сейчас.
– Fine della pausa![30]30
Конец перерыва! (ит.)
[Закрыть] – кричит он, но я почти не слышу его: так громко бьется мое сердце.
Сейчас я. Сейчас.
Он отходит на несколько шагов. На секунду оборачивается (смотрит почти приветливо), потом отходит еще.
Сейчас.
Я вскакиваю на ноги и быстро бегу. Бегу по спелой красной клубнике.
Я успеваю отбежать уже довольно далеко, но все же не достаточно далеко, когда за спиной, наконец, раздаются его хриплые надсадные вопли. Я бегу дальше. Я понимаю не все слова, но главные все же понимаю.
– Fermi o sparo![31]31
Стой! Буду стрелять! (ит.)
[Закрыть]
Мы только что вместе курили. Мы только что вместе болтали. Теперь он кричит мне вслед не с угрозой, а с бешеной, истеричной обидой. В чужом языке такие вещи различаешь лучше. В этом его «стой, буду стрелять!» я отчетливо слышу: «стой, не предавай меня!». И еще: «стой, а то отомщу».
Черт. Вот ведь черт. Я надеялся, что успею отбежать дальше. Если он сейчас выстрелит – а он выстрелит, – вполне может попасть. Может, впрочем, и не попасть. Что ж, посмотрим…
– Non ti muovere![32]32
Не двигаться! (ит.)
[Закрыть] – снова кричит он и одновременно стреляет.
У меня закладывает уши. Я падаю на землю, так и не успев понять – это я просто от испуга споткнулся, или он все же попал. Я падаю, и мне очень больно. Это я сильно ударился или он все же попал? Я не могу понять. А потом в глазах все чернеет – так бывает, если очень резко наклониться, – и на какую-то секунду я теряю сознание.
Я прихожу в себя и сначала не могу понять, где я. Перед глазами у меня что-то красное, ярко-красное, и ничего больше. Но потом слышу его крики – он все еще орет: «Не двигаться!» – и понимаю, что я по-прежнему здесь. В клубничных зарослях.
Я все еще здесь, живой, но что-то все равно изменилось.
Что-то очень сильно изменилось.
II. МостСначала кто-то шепотом произнес его имя – Анчутка, и этот шепот тихим эхом разнесся по всему лесу:
– Анчутка, Анчутка, Анчутка, утка…
Он пришел первым.
Анчутка едва доставал ей до колена. У него была поросячья голова с нежно-розовым, сочащимся прозрачной клейкой жидкостью пятачком и тщедушное утиное тельце. Красные перепончатые лапки различались: одна нормальная – а другая с откушенной пяткой. Он то ставил ее на сырую дощатую поверхность моста, то поджимал под себя.
– Это волк откусил мне пятку, – пожаловался Анчутка. – Давай играть.
– Давай. Во что? – спросила она.
– Давай ты сядешь на край мостика, – сказал Анчутка, – и будешь болтать ногами. А я запрыгну к тебе на ноги и стану раскачиваться. Я очень люблю раскачиваться на ногах.
– Хорошо, – сказала Маша и опустилась на край мостика.
Анчутка сел верхом на ее правую ногу. Он был теплый, мокрый, и сердце его колотилось часто-часто, по-птичьи. Раскачиваясь, он хрюкал и крякал от удовольствия.
Некоторое время он весело перепрыгивал с одной ноги на другую, а потом уснул. Он спал долго – несколько часов, или несколько дней, или месяцев – на ее ледяных, затекших ногах.
Наконец он проснулся и сказал ей:
– Спасибо, что поиграла со мной.
А потом спрыгнул вниз, в черную воду реки Смородины, и поплыл прочь.
И когда он исчез из виду, она почувствовала, как онемевшие ее ноги наполняются теплом сотен маленьких колючих иголочек, согреваются, оживают.
III. ПутешествиеЯ смотрю на эту сцену из чистого любопытства. Я мог бы давно уже убежать, но мне было интересно взглянуть на них в последний раз – так что я, наоборот, вернулся к своему тюремному корпусу. Я сижу, прицепившись к железной решетке на окне, наблюдаю и слушаю.
Их язык теперь так понятен мне. Итальянский или какой-то еще – мне теперь, наверное, не важно. Это просто язык людей – и я его понимаю.
Синьор Ринальдо, главный тюремный надзиратель, похож на свихнувшегося Карлсона, которому отрубили пропеллер. Он быстро-быстро снует по комнате, вопит, брызжет слюной, подпрыгивает на своих коротеньких толстеньких ножках и размахивает руками, как будто хочет взлететь. Потом вдруг останавливается, тяжело и сипло дыша, и из ярко-розового становится пунцово-фиолетовым, тусклым. Именно это изменение оттенка, кажется, пугает парня больше всего. Он начинает мелко-мелко трястись и почти плачет, бедняга. Нет – не почти. Он действительно плачет, мой бывший надзиратель.
– Говори правду! – орет Ринальдо. – Ты под трибунал у меня пойдешь! И не думай, я не посмотрю, что ты мой сын! Ты вообще мне больше не сын! Слышишь, Марчелло, если не скажешь правду, ты мне больше не сын!
– Но я правду сказал, – всхлипывает Марчелло.
– Ты что, хочешь, чтобы меня удар хватил? – Ринальдо театрально прислоняет руку к груди, а потом почему-то к животу. – Ты думаешь, я поверю в этот твой бред, ты, идиот, ты так думаешь, да?
Парень вроде бы немного успокаивается, молча вытирает рукавом свои блестящие глаза-оливки. Вытаскивает из кармана пачку сигарет, собираясь закурить.
– Я тебе запретил курить, ты разве не помнишь?! – голос синьора Ринальдо срывается на бабий визг.
Он подскакивает к Марчелло, выдергивает у него из рук сигареты, швыряет их на пол и топчет ногами, нелепо подпрыгивая.
– А ну, отвечай! Как все было на самом деле – отвечай! – приплясывает он на кучке желтой трухи.
– Я могу только повторить, папа. Все было так. Он побежал. Я крикнул, что буду стрелять. Он не остановился. Я выстрелил. Кажется, попал. По крайней мере, он упал на землю… Вот. Тогда я быстро подбежал к нему. Но его там не было.
– Что значит не было? – вскрикивает Ринальдо. – Ну что значит не было?.. – повторяет он уже тише и в изнеможении опускается на стул.
– Я не знаю, папа! – теперь уже Марчелло орет. – Просто не было, и все!
– Ты хочешь сказать, что он все-таки убежал? Поднялся и убежал? – почти с надеждой в голосе спрашивает старший надзиратель.
– Нет, папа. Он упал и больше не поднимался. Он… он просто исчез.
– Все понятно, – тяжело вздыхает синьор Ринальдо и чертит короткими толстыми пальцами невидимый рисунок на заваленном бумагами столе.
Лицо его постепенно приобретает нормальный оттенок.
– Все понятно, – повторяет он. – Ничего поумнее ты придумать не смог.
– Но я не придумал…
– Помолчи, а? У тебя с фантазией всегда было плохо. И все же… нам с тобой придется подумать над какой-нибудь более удобоваримой версией. Я тебе помогу, сынок. Я… погорячился немного и, наверное, тебя напугал. Но конечно же я тебе помогу, ты же знаешь. Только мне это будет проще сделать, если ты честно и внятно расскажешь, куда он на самом деле делся. Ну? Мне, мне ты можешь спокойно признаться, я же твой папа! Ну скажи мне, Марчелло. Ты просто побоялся выстрелить и дал ему спокойно уйти, да?
– Нет, папа. Я же говорю тебе – он вдруг куда-то исчез.
Синьор Ринальдо вскакивает со стула и мгновенно становится серо-багровым, как обожравшийся кровью комар.
– Идиота! Бастардо! Кретино! Имбечилле! Ступидоне! – бесится он.
Выглядит это комично. Если бы я мог, обязательно бы засмеялся. Но я теперь не могу. С тех пор как пришел в себя и увидел только блестящее, ярко-красное, заслонившее от меня мир. Кровавая пелена… Нет, никакая это была не кровавая пелена.
Это была клубничина. Гигантская шершавая ягода, в которую я уткнулся лицом. Я отодвинулся от нее, огляделся. Вокруг меня росли приземистые ярко-зеленые пальмы, увешанные мягкими красными плодами. От тягучего клубничного запаха кружилась голова. Откуда-то сверху доносились вопли моего надзирателя. Он кричал злобно и очень испуганно. А потом я увидел его ботинок. Он опустился рядом со мной, едва не придавив меня ботинок размером с грузовик.
Вот тогда я понял – спокойно, без особого удивления понял, – что ничего не изменилось. Ботинки, ягоды и клубничные кусты остались прежними.
Изменился я.
Я теперь черный. Весь блестящий и черный. Только на брюшке рисунок: два красных пятна, обведенных тонкой белой каймой, – по форме похоже на песочные часы. У меня большие клыки и восемь мохнатых лап.
Перед тем как окончательно покинуть тюрьму, я заполз в сортир рядом с комнатой старшего надзирателя. Меня мучила жажда.
Рядом с краном, на белой, чуть заржавевшей эмали, – целая заводь переливающихся прохладных капель. Все, пора. Я давно напился. Я давно уже неподвижно сижу на раковине и просто рассматриваю в зеркале свое отражение. Я смотрю, смотрю на себя. Я не удивляюсь… Может быть, я спал и мне снилась клубника, а потом стало сниться это. А может быть, болтливый надсмотрщик действительно подстрелил меня, и это мой предсмертный кошмар. Или, может, все просто стало вот так. Я не удивляюсь и не пытаюсь понять.
Сейчас. Я сейчас уползу.
Тот, кем я стал, уползет – по стенам и решеткам, по лестницам и коридорам, через виноградники и через клубничные джунгли… Эта клубника просто кишит муравьями. Он, возможно, убьет и съест парочку. Ему нужно набраться сил перед дальней дорогой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.