Текст книги "От триггера к трикстеру. Энциклопедия диалектических наук. Том 2: Негативность в этике"
Автор книги: Артемий Магун
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
2. Этика против морали
Современный субъект находится в новой по отношению к прошлому этической ситуации. Мало того, что потеряли очевидность прежние универсальные модели блага (Бог, трансцендентные версии духовности, государство), конкретные формулы долга (религия, трудовая этика, брачные узы), традиционная возвышенная добродетель стоического типа. При том что секулярные версии вышеуказанных инстанций действовать в ослабленном и локально обусловленном виде продолжают (в более консервативных слоях населения, в религиозно ориентированных культурах), возникли и расцвели сферы альтернативной этической культуры: гедонистический консюмеризм, психотерапевтический идеал целостной успешной личности, постбуддистский квиетизм (йога и пр.), интеллигентский иронический скептицизм, политическое критическое фрондерство, в последнее время – экологическая этика «малых дел». Но все эти принципы не разделяются универсально. Плюрализм этических культур внутри одного общества, особенно встреча консервативных и либерально-анархических ценностей, все больше подрывает режимы универсальной этики, заставляет индивидов замыкаться в субкультуры и вырабатывать собственные этические принципы и стратегии. Причем речь идет не только об этике публично значимой, но и об этике повседневных действий, выборе судьбы, эвристик заботы о здоровье, сексуальности, эмоционального самоконтроля, отношений с друзьями и т. д. Мишель Фуко[14]14
Фуко М. История сексуальности: Забота о себе. Т. III. Киев: Дух и литера; Грунт; М.: Рефл-бук, 1998.
[Закрыть] справедливо указал в этой связи на новую «заботу о себе», необходимую субъекту для навигации в подобной жизни на повседневном уровне. Благо он сталкивается на каждом шагу с этическими угрозами (соблазнами, чужими императивами), которые противоречат друг другу.
В общепринятом употреблении «этика» все чаще понимается как синоним «морали», как набор более или менее консенсусных нормативов, направленных, как правило, на благо окружающих и вступающих периодически в конфликт с эгоистическими целями. В 1990–2010-х годах общество, особенно в Европе и Америке, переживало очередной «этический поворот», то есть «этические», моральные нормы начинали применяться в сферах, где раньше господствовала толерантность: в частности, в эротических отношениях, политике (политический конфликт приобрел моральное изменение, как вторжение аморальных правых популистов и лживых тираний в ранее цивилизованную среду), в искусстве и культуре (актеры, замешанные в сексуальных скандалах, теперь не допускаются к главным ролям) и т. д.
Этика-мораль подобного рода на первый взгляд проста – она призвана воспроизводить символический порядок индивидуалистического буржуазного общества за счет поддержания неприкосновенных границ между людьми и за счет норм обмена (поступай с другим, как поступил бы с собой). «Альтруизм» и забота о слабых являются дополнением к (ошибочно) кажущемуся естественным и нормальным эгоизму. Но при более внимательном рассмотрении в этой этике-морали обнаруживается иррациональный меланхолический акцент на страдании и сострадании. Моральный человек, homo moralis, всюду видит уязвимости и поэтому ставит запреты на агрессию – причиной этого является идеалистическая структура нововременной морали вообще: она скрыто предполагает идеал и потому воспринимает окружающий мир как юдоль скорби по этому идеалу.
С одной стороны, можно только приветствовать всплеск этической рефлексии – для современного человека рационализация некоторой сферы жизни, ее деавтоматизация есть, как правило, позитивный шаг, потому что в автоматике слишком много травматичных наслоений прошлых эпох. С другой стороны, как и в иных сферах, под видом рациональности здесь предлагается набор рассудочных догм, который не отвечает основной задаче этики: институционализации человеческой свободы и автономии, наставления человека на путь его судьбы. Да, свобода и автоматизм этикой ограничиваются, подвешиваются, но затем восстанавливаются на новом, более высоком и здравом уровне. Мы будем исходить из противопоставления собственно этики как сферы практического разума и, следуя различению Фридриха Ницше, «морали» как догматической плоскости практического рассудка. Сама по себе такая мораль, конечно, необходима для внешнего повседневного взаимодействия с людьми, но важно понимать ее отчужденность, ограниченность и неистинность, опору на самообман и не идентифицироваться с ней личностно, что, к сожалению, происходит сегодня с молодыми людьми, только формирующими жизненную позицию.
В аналитической философии, в целом направленной на прояснение вышеуказанных норм и правил, этика понимается как наука о нормативных высказываниях. Как рефлексивная дисциплина и практика, этика, однако, не является набором норм и даже не имеет набор норм своим единственным предметом. Этическая рефлексия ставит следующие вопросы:
1. Каковы источники этических императивов?
2. Что человеку делать с этими императивами, когда они фактически уже существуют?[15]15
Этика – это факт реальности, и в современном обществе человек живет в постоянном диалоге с голосами предписаний из самых разных сфер (медицина, потребление, техника, искусство и, наконец, собственно мораль), многие из которых становятся внутренними голосами. Я уже не говорю о том, что человеку могут говорить боги и духи, или те, кто таковыми и кажутся.
[Закрыть]
3. Каково отношение этической нормы и «реальности», то есть того, что мы описываем как то, что уже произошло и что нельзя изменить?
То, что мы называем «нормальным», относится далеко не только к норме, но к тому, как обычно поступают и что считается неидеальным, но желательным хотя бы как необходимый этический минимум. Наша этическая жизнь определяется желаниями и целями, которых не могло бы быть без констатации некоторой недостачи в реальности. В то же время этическая жизнь высшего порядка ведется с оглядкой на идеал: опыты высшего переживания, прецеденты высоких достижений, будь то идеалы добродетели или телесного наслаждения.
Этический плюрализм неудобен, но сам по себе остается в рамках «нормального». Но в дополнение к нему, поскольку этика блага просела, а этики долга и самореализации стали чисто формальными, этика (в большей даже степени, чем обычно) превращается в негативную и реактивную. Как верно замечает Ален Бадью[16]16
«Добро устанавливается относительно зла, а не наоборот» (Цит. по: Бадью А. Этика. СПб.: Machina, 2006 [2003]. С. 24).
[Закрыть], мы сегодня скорее руководствуемся избеганием зла, чем поиском добра: этический дискурс направлен на борьбу со страданием Другого (защита права человека от разных форм авторитаризма) и конструирует культуру ламентации. В отношении чувственных благ дело обстоит сложнее: конечно, здесь есть культивация желаний, но и они неотделимы от тревог и угроз (публичная ипохондрия и реклама диет и лекарств как форм саморегуляции). Место греха занимают неврозы и депрессии – именно как дисфункции самого субъекта, его неспособность «отлипнуть» от пассивно-патологической позиции.
Но негативный императив по определению противоречив. Отвергая грех, осуждая авторитаризм, мы фиксируемся на них: этическая культура современности, в той мере, в которой она негативна, приобретает обсессивный характер. В настоящий момент на наших глазах идет экспансия этой негативной этики по расширительному, ассоциативному принципу: поскольку непосредственное угнетение и насилие и так запрещены законом, культурный запрет распространяется на высказывания и, возможно, даже мысли, которые могли бы обидеть слабого и оправдать сильного. Этика такого типа образует симбиоз с правом: она как бы расширяет его действие в частную, внеюридическую сферу, туда, где индивид может что-то сделать (или не делать) сам.
Поэтому, при том что в негативных этиках (не делай того-то, не думай так-то) нет недостатка, как философы мы нуждаемся в этике негативности как рефлексии над отношением субъекта к злу (в широком смысле как тому, чего он боится и что отвергает) и над собственной негативистской позицией этического отторжения. Две эти темы едины, так как «зло», в разных его видах, не отторгается субъектом вовне, а «снимается-преодолевается» (aufgehoben ist) и тем самым составляет условие этической субъективации. Это не значит, что не нужно дальше развивать этику блага как имманентной трансценденции в смысле Бадью (мы поговорим о ней тоже), но последняя не может сегодня служить надежным ориентиром для повседневного этического поведения. Как и религиозная трансценденция, трансценденция «события» и «рода» проходит в опасной близости от разрушительного для мира (дьявольского) «зла» и должна постоянно проводить тонкие отличия от него. В случае же, когда, как у Бадью, мы конструируем идеал сами, речь идет о самотрансценденции, а не о внеположном «трансцендентном» (Боге или Другом)
Многие резонно заметят, что сам фокус на «этике» сегодня неуместен – этика, как уже сказано, по преимуществу адресуется к индивиду, к его свободному выбору, а задачи перед нами стоят объективные, политические. Какая уж там этика, если мы живем в авторитарном государстве, и когда так стремительно портится погода. Не является ли этика эскапистской стратегией, эрзацем общественно-политической вовлеченности? Отчасти эта критика оправданна, но только в том смысле, что мы имеем дело с миром, который нам лично и нашим друзьям не подчиняется и на две трети состоит из людей крайне консервативных, авторитарных устоев. Отказаться от этики тут значит либо жить как все, либо методично уничтожать эти две трети граждан. Тем не менее этика имеет и политически-универсальные функции, в частности: 1) продумывает поведение в ситуации противостояния и отчуждения; 2) прорабатывает универсальный общественный идеал, необходимый для преодоления отчуждения и авторитаризма. Ведь этот идеал неочевиден, он каким-то образом должен включать ту критическую позицию, которую мы занимаем по отношению к государству и капиталу сегодня! То есть включать негативность, включать не только логику, но и этику отношения к тому, что выпадает из логики.
Гегель, когда он критикует Канта, предлагает различать «нравственность», она же этика в собственном смысле, и «мораль». Под моралью он понимает кантовскую этическую парадигму и считает ее индивидуалистической, касающейся внутренней убежденности. Гегель противопоставляет ей нравственность – как набор поведенческих установок и ценностей, которые нельзя исповедовать в одиночку: это элементы добра и зла, отлившиеся в установленные практики. Можно прочитывать это как реализм, а можно – как консерватизм, оправдание (ставших иррациональными) рутин. Гегель правильно утверждает, что идеалом, личным или общественным, может быть только этическое государство, то есть общество, предоставляющее каждому индивиду и группе возможности для расцвета. Но собственно этика и сейчас, и в идеальной форме отвечает прежде всего за «низшие» и негативные области поведения. На высшем уровне руководить нами будут объективные и разделяемые всеми убеждения. Но исчезнут ли произвольные отклонения от объективности, исчезнет ли антагонизм, будет ли вся бытовая жизнь подчинена идее? Опыт Советского Союза, США и других идеологических обществ говорит нам, что нет, и что чем больше мы ввергаемся в идеалистическое понимание жизни, тем больше забот нам приносит феномен зла как формы, в которой идеал унижает свободу, а свобода бунтует против идеала.
В данной книге я покажу, что нам необходима новая этика негативности не в смысле нового раунда отрицания отчужденной действительности (как, скажем, у Теодора Адорно), а в том смысле, что реальная этическая жизнь, за скобками чрезвычайного зова судьбы, осуществляется как система уровней «зла»: то есть пониженных, толерируемых принципов, которым от упомянутого зова судьбы предоставляется свобода. Этика свободы есть этика негативности, есть этика зла.
3. Наша ситуация
Этическое вопрошание неразрывно связано с коллективными и объективными моральными нормами. Субъект в современном обществе должен выстраивать свою этику сам, так как общество не предлагает ему единого стандарта, но тем не менее он делает это на основе уже существующих норм, императивов, которые он воспринимает с раннего детства. Российская нормативная ситуация постепенно сложилась на основе идеологических процессов, идущих из советского общества.
В 1970–1980-е годы советские элиты, как формальные, так и неформальные, были озабочены моральной деградацией общества. С одной стороны, широко распространялись новые буржуазные ценности потребления, а с другой – откровенная аномия в отношении социалистической и государственной нормативности. Рабочие выносили с заводов детали, эпидемически развивался алкоголизм, росла подпольная «цеховая» экономика, в которую были вовлечены сами силовые органы. Экономика дефицита заставляла индивидов выбирать сугубо эгоистические стратегии потребления вне общих правил. Интеллигенция зачастую обращалась к паранаучным, эклектическим дискурсам (астрология, йога, теории Даниила Андреева и Льва Гумилева). Тем не менее, когда началась перестройка, прогрессивная интеллигенция поколения 1960-х прочла ее как движение по нравственному обновлению в борьбе со «сталинизмом» (статьи Л. Сараскиной, А. Латыниной, С. Соловейчика, Ю. Карякина, М. Мамардашвили, драмы М. Шатрова и др.). Кто-то видел спасение в истинном социализме, а кто-то в религии. Однако в 1989–1990-е годы доминирующий дискурс сменился на заимствованный с Запада неолиберализм: экономическая свобода и частное предпринимательство стали тем рецептом, который должен был снять моральное напряжение – эгоистическое поведение нужно было нормализовать и внедрить новые образцы «успешности». В 1990-е годы новая правящая элита отказалась от перевоспитания масс в гражданском духе, ее идеологией стала комбинация неолиберальных идей и исторической памяти о сталинизме («Мемориал»): нравственность осталась актуальной лишь в отношении преодоления прошлого, и политические неудачи скидывались на неизбывный грех исторических травм.
Можно было, конечно, считать дискурс «морального кризиса» нерелевантным – неким арьергардным боем викторианского советского государства, консервативным ворчанием, препятствующим свободному самоопределению раскрепощенной личности, получившей доступ к сексу и деньгам, более того, дорвавшейся вдруг до модернистской утопии «Запада», о которой ранее узнавали только из книг и фильмов. Таким он тогда нам и казался. Илья Будрайтскис пишет уже сегодня о дискурсе «моральной катастрофы» как о проекции идеалистической интеллигенции, приписывающей аморальность народу[17]17
Будрайтскис И. Что такое «моральная катастрофа» и как с ней бороться // Художественный журнал. 2017. № 102. URL: http://moscowartmagazine.com/issue/60/article/1229.
[Закрыть]. Но ранние перестроечные размышления касались не «народа», а скорее городского класса, в который входила и сама интеллигенция, и который, по мнению шестидесятников, впадал в мещанство и цинизм.
А события показали реальность моральных проблем – их абсолютность, а не относительность. «Капитализм» и «демократия» не сработали в России 1990-х. Выяснилось, что институты рынка, которые, казалось бы, работают сами собой, на основе врожденного рационального эгоизма, предполагают нравственные устои не-эгоистического толка: доверие, запреты на кражу и убийство, готовность к компромиссу. Кредит, на котором основан капитализм, невозможен без доверия (само слово «кредит» говорит об этом) и без психологических аспектов долга (само слово «долг» омонимично обозначает денежное заимствование и нравственное обязательство). Попытка внедрить приватизацию и рыночные механизмы привела к массовой преступности (особенно при сбоях долговых отношений), а также к аномии в отношении гражданских порядков (считалось не комильфо платить налоги, платить в транспорте, пристегиваться и останавливаться у «зебры» на автомобиле и т. д.). При этом надо заметить, что и во всем мире неолиберальная реформа, с ее финансиализацией экономики, привела к заметной имморализации населения, пусть не в таких масштабах (Мартин Скорсезе хорошо запечатлел это время в фильме «Волк с Уолл-стрит»). В России она наложилась на уже имеющуюся деградацию.
Несмотря на то что в обществе был распространен и прямой цинизм (как, например, в высказываниях нуворишей[18]18
См., например: Ходорковский М., Невзлин Л. Человек с рублем. М.: Менатеп-Информ, 1992.
[Закрыть]), в массовом масштабе эта этическая установка редка, субъекту нужно общественно одобряемое оправдание своих действий. Аномический эгоизм оправдывается идеологией, а идеология, как показал Славой Жижек, – это раздвоенность сознания, выделение одной из сфер своего поведения как незначимой, чисто инструментальной, форсированной[19]19
Жижек С. Возвышенный объект идеологии. М.: Художественный журнал, 2000.
[Закрыть]. Одним идеологическим экраном такого рода служит антагонизм, другим – различного рода меланхолическое, особенно апокалиптическое, сознание. Соответственно, массовое моральное сознание 1990-х, не готовое полностью нормализовать узко-эгоистическое и тем более аномическое поведение, было готово к обоим этим вариантам. Мафиози, кавказские националисты, консервативные «коммунисты» и, конечно, Ельцин с его правящей группой быстро стали конструировать конфликты как сущностные вызовы, военные противостояния «друг-враг», и прибегать к физическому насилию. Надо признать, что это моральное решение как раз не является сугубо циничным, в нем есть определенный этический, и даже эстетический, пафос – пафос открытого экзистенциального предъявления, столь очаровавший в свое время Карла Шмитта. Оно выводит на свет, честно артикулирует тот эгоистический (или группо-эгоистический) распад общества, который все это время происходил подспудно. Но в то же время, если посмотреть на ситуацию с другой стороны, антагонизм является идеальным экраном для реализации трансгрессивных желаний и чистого нигилизма современного субъекта. Путь антагонизма постепенно привел Россию, а вскоре и весь мир, к процветанию демонического шоу-терроризма. Но и со стороны российских властей мы имели аналогичные, пусть более невинные, образцы морального нигилизма – превращение СМИ в антагонистические машины войны привело к разрушению встроенных моральных стандартов коммуникации (по Хабермасу) и соревнованию в уничтожении репутации. Например, в демонстрации, ранее табуированной, «нижнего белья» оппонента (как в случае с демонстрацией по телевидению медицинских документов Примакова во время кампании 1999 года). Вообще для 1990-х и 2000-х был характерен не только цинизм, но и обратная, казалось бы, тенденция к тотальному моральному подозрению и символическому «уничтожению личности». Помню, как мои первые публикации неизменно сопровождались комментариями приятелей о том, сколько я за них получил денег, и социальные ученые (которых поддерживали обычно в России западные фонды) рутинно называли друг друга, в глаза и за глаза, «грантососами». То есть получение любых денег, как ни странно, считалось чем-то не вполне моральным, дискредитирующим и в то же время подтверждало универсальную неолиберальную картину – «все делается за деньги». Скрытый морализм сопровождается здесь циничной констатацией, обосновывающей неолиберальный порядок. Подозрение, будучи абсолютистской моральной установкой, плодит в обществе, наоборот, моральный нигилизм, ожидание гадкого ядра внутри «приличного» гражданина, которое в конце концов сам этот гражданин у себя и находит[20]20
Интересно, что здесь до сих пор сохраняется региональная специфика коммуникативных культур. В московской интеллигенции (и деловых кругах) 1990-х годов очень своеобразная, непохожая на общепринятые в мире аналоги, культура агрессивного общения, сражения за доминирование в разговоре, где участники по условиям игры должны символически уничтожать собеседника и опровергать каждое его высказывание, отклонять любую его попытку хвастовства или самовосхваления. Сегодня этот формат, возможно, не столь характерен именно для Москвы, но стал одним из доминирующих в социальных сетях.
[Закрыть]. Налицо диалектика морального максимализма и морального нигилизма. Это постманхеймовская диалектика идеологии и антиутопии: уже наличной предполагается война всех против всех, и на этом фоне разрешена любая подлость, а, наоборот, хороший поступок является исключительным подвигом, геройством (отсюда героические нарративы про бандитов, да и вообще эстетика супергероев из голливудских фильмов начиная с 1990-х годов). На фоне этого до поры маячит еще как позитив негатива утопия недоступного мифического «Запада», но и она постепенно падает, вовлеченная в воронку всеобщего разоблачения, после чего, к счастью, и антиутопизм потихоньку успокаивается.
Здесь мы плавно приходим ко второй идеологии 1990-х – меланхолии и катастрофизму. Сочетание реального экономического кризиса, реформ, деструктивных для социальной ткани, «нравственного» просвещения, разоблачающего вину народа за сталинизм, а главное – желания самоустраниться от коллективной судьбы, порождает в 1990-е годы культуру публичного пессимизма, представление о России как «неправильной» стране, в которой не могут развиться демократия и экономика западного типа[21]21
Кертман Г. Л. Катастрофизм в контексте российской политической культуры // ПОЛИС. Политические исследования. 2000. № 4.
[Закрыть]. Экономическая депрессия была разогнана СМИ до космических масштабов и породила усиливавшийся вплоть до нашего времени дискурс гоббсовского типа о «лихих 1990-х», которые преодолены путинским государством. Нынешние идеологи транслируют не только сами эти лихие 1990-е, но и их представление о самих себе, некую культуру публичного несчастья, которая постепенно сошла на нет в 2000-е годы благодаря целенаправленной политике внедрения официального нарциссизма. Как мне приходилось писать[22]22
Магун А. Отрицательная революция. СПб.: Издательство Европейского университета, 2008.
[Закрыть], меланхолизм подобного типа объясняется рассеянным, безадресным недовольством, в ситуации демократической интериоризации власти, а также переживанием бессознательной привязанности к социалистическому порядку, которая не могла быть тогда осмысленно артикулирована. Но функционально публичная меланхолия играла роль идеологического экрана, необходимого субъекту для того, чтобы оправдывать свое эгоистическое и местами аномичное поведение и чтобы дистанцироваться от массы, к которой он объективно продолжал быть привязан.
Смесью двух вышеописанных установок была в 1990-е третья, обязательная – ирония. В городской молодежной культуре 1990-х ирония была императивом, каждую фразу надо было заключать интонационно в кавычки. Ясно, что это было связано с некоей постмодернистской модой (но не во всех странах она закрепилась – помимо России, насколько я знаю, это произошло только в Германии, тоже потому, что 1990-е были там формативным и противоречивым временем). Помимо этого, ирония является формой мягкого отрицания мира со стороны субъекта, утверждения субъекта как чистой негативности, в том числе по отношению к себе – эта рефлексивность роднит ее с меланхолией. Но можно и обернуть интерпретацию: снимая субъективную ангажированность, ирония позволяет свести собственные действия исключительно к их объективному содержанию, произвести своеобразное эпохе подвешивание суждения и действовать по непредсказуемым обстоятельствам ситуации. Соответственно, рассмотренная с субъективной точки зрения ирония позволяет не только сохранять свое алиби, но и, наоборот, совершать серьезные поступки там, где все уверены, что ты шутишь (в духе шекспировского Гамлета). Сомнительная, вообще говоря, с этической точки зрения ирония может подниматься до высот диалектического снятия порока добродетелью.
Сергей Прозоров в своей замечательной книге «Этика посткоммунизма»[23]23
Prozorov S. The Ethics of Postcommunism. NY-L.: Palgrave Macmillan, 2009.
[Закрыть], посвященной 1990-м в России, отмечает, что тотальная негативность «конца истории», отказ россиян вовлекаться в политику, их историческая демобилизация привели к торжеству чистой утвердительности в духе Джорджо Агамбена к некоторой чистой материальности жизни в отрыве от ее значения. Законы существовали, но не выполнялись: Прозоров называет это аномией и оценивает положительно. Обратим внимание на эту альтернативную оценку – моральную критику тут надо проводить осторожно. То, что, с одной стороны, кажется пороком, с другой – является добродетелью. Однако, на мой взгляд, тут надо отделять этику от идеологии – в основном мы имеем дело с идеологическими, то есть нечестными, самообманывающими позициями, отсюда их интенсивная негативность. Но в отдельных случаях происходит отрицание отрицания, об одном из случаев которого, по сути, и рассказывает Прозоров, и идеология переходит в этику.
Итак, слом социалистической системы ценностей не привел к нормализации новой индивидуалистической системы, а зафиксировал, усилил ситуацию аномии. Это отчасти связано с тем, что в качестве новых ценностей неолиберальными реформаторами были выдвинуты именно индивидуалистические ценности успешного предпринимательства, которые и в старых буржуазных обществах до сих пор не сложились в целостную убедительную систему. Эгоизм участника рынка рассматривался в XVIII веке как некая остаточная порочность человека, и оправдание рынка шло скорее под знаком терпимости к человеческой слабости, нежели провозглашением новых добродетелей. Стяжательство не отменяло приоритета общественной симпатии и гражданского духа, пускай последние, в отсутствие религии, и нуждались во вдалбливании национальным государством. А современный оптимизм self-made man (woman) с позитивным настроем и эмоциональным интеллектом, по сути, не закрепился даже в США: там ему сопутствовал уже в 1990-е некий поворот к новой индивидуальной морали в духе борьбы с грехом (экология, вегетарианство, преследование домогательств и т. п.). Внедрение аффирмативного самоощущения совпало по времени с «терапевтическим» поворотом в культуре и ростом депрессии – похоже, он стал возможным лишь благодаря распространению эффективных антидепрессантов. При этом американское общество, конечно, никогда не было склонно к эпидемиям именно публичной меланхолии, но это нужно отнести не на счет успешного самоутверждения («аррогантность» и «соревновательность» – это типичные упреки и пороки в американском приятельском общении, редко встречающиеся в России), а за счет сохранности ткани городской, гражданско-буржуазной общительности, которая в России была несколько раз разрушена в результате сломов публичного ритуала. А вот в том, что касается антагонистического взаимодействия и готовности к нему общество США, вооруженное огнестрельным оружием, догоняет и далеко обгоняет Россию 1990-х и тем более современную Россию: в 1990-е годы там начинается эпидемия внутреннего террора в школах, а недавняя медиакампания против Трампа сопровождалась перерождением журналистики, подобным тому, что произошло в 1990-е в России.
В 2000-е и 2010-е годы, с авторитарной стабилизацией, моральный кризис, о котором я писал выше, постепенно сходит на нет, правда, напоминая о себе в трансгрессивных действиях и нарочито лживых высказываниях высшего руководства (социализировавшегося в 1990-е), и в затянувшемся отсутствии ритуалов вежливости в отношении незнакомцев. Кризис сходит на нет, но не потому, что люди становятся моральнее в гуманистическом смысле этого слова, – отнюдь: сохраняется характерный для большинства не-западных обществ декларируемый примат эгоистических ценностей над альтруистическими[24]24
См., например, Magun V., Rudnev M. Basic Values of Russians and Other Europeans // Problems of Economic Transition. 2012. Vol. 54. No. 10. P. 31–64.
[Закрыть]. Но социальные группы постепенно выработали себе логичные этические позиции – конформное государственничество, либеральное западничество, националистический традиционализм. Городской образованный класс на время ушел в эскапистскую позицию, но сегодня он активно импортирует западные этические установки (экологизм и борьба с насилием в обществе). Насилие присутствует в изобилии, но, к счастью, временно отходит на задний план нигилистический террор – стороны находят для насилия более или менее легитимные, с их точки зрения, основания: государство воюет с оппозицией, оппозиция – с государством, но война на данный момент стала позиционной. Причем для оппозиции в авторитарном государстве все больше соблазн принять моральную позу диссидентов, которые не могут изменить ситуацию, но демонстрируют свое индивидуальное моральное достоинство.
Интересно, что многие имморалисты-постмодернисты, ироники 1990-х, критиковавшие любые этические позиции с позиций эстетизма и «деконструкции» (невозможность прямого высказывания, подрыв юридического мышления в философии, инаковость единичной ситуации), в 2000-х, с победой Путина, приняли ортодоксальную либерально-демократическую, моралистическую позицию (защита идеалов западного конституционного капитализма и прав человека). Подобный же процесс характеризовал и западную интеллигенцию – например, сегодня процветает либеральное делезианство и либеральное дерридеанство: позиция, ранее казавшаяся невозможной.
В этой ситуации государственные медиа канализируют негативные аффекты в националистическое русло: формируется злобная, истерическая установка обиженной национальной гордости. Поскольку речь идет об антагонистической защите группы, то можно говорить, что эта аффективная идеология является компромиссным образованием (в смысле Фрейда) между отчаянным эгоизмом, вышедшим из берегов в 1990-е, и нормативными коллективными ценностями, которые российские граждане продолжают себе по инерции приписывать: иллюзорный синтез между коллективизмом и индивидуализмом.
На индивидуальном уровне коллективная истерия, mutatis mutandis, соответствует той культуре обиды (injury) и травмы (wound), которая давно сложилась в США, но как идеология низового активизма, а сегодня получила популярность в России под странным названием «новая этика». Мы видим симметрию между национализмом как частичным синтезом солидарности и эгоизма на коллективной почве массовой политической идентификации, и новым морализмом как апологии коллективных ценностей, реализуемой в частной сфере как форма индивидуальной идентичности. В то же время в обоих случаях имеет место рефлексивный переход от меланхолии (публичного самобичевания) к истерии (как бичевания других за бичевание меня).
Лев Гудков с позиций эмпирического социолога и одновременно этического критика утверждает, что в России у больших групп исторически сложился комплекс «негативной идентичности»[25]25
Гудков Л. Негативная идентичность. Статьи 1997–2002 годов. М.: Новое литературное обозрение; ВЦИОМ-А, 2004.
[Закрыть], то есть вариантов тотального ресентимента и депрессии, прикрывающих аномию. С этим можно в целом согласиться, но видно, что установки этого негативизма претерпевают с 1990-х по 2010-е годы трансформацию с точностью до наоборот (от самоуничижения к самоутверждению), а также соответствуют многим мировым трендам. Вопрос тут, кроме того, встает о позиции самого Гудкова и его единомышленников: перед нами интеллигентский морализм, который критикует «простого человека», основываясь на некритически воспринятом идеале либерально-капиталистического «Запада». Но сам этот морализм имеет аморальный характер: откуда берется высокомерная, антипопулистская позиция судей, откуда эта вера в незамутненный идеал, игнорирующая нравственные противоречия капитализма? Налицо установка, похожая на гегелевскую фигуру «прекрасной души», диалектически порождающей демоническое зло. Именно подобный идеализм и конституировал в России 1990-х описанную выше идеологию тотальной меланхолии. Будрайтскис в упомянутой выше статье о моральной катастрофе верно критикует эту идеологию как позу прекраснодушных интеллектуалов, что в России, что в 2000-е и 2010-е годы на Западе, где нарастает объяснение всех проблем популизмом, приведшее к выбросу политической негативности и морализации политики в США после победы Трампа. Но он же добавляет, что катастрофа действительно имеет место, но это перманентная катастрофа капитализма как режима постоянного самоподрыва, а не тех, кто капитализму сопротивляется. Полагаю, что путаница возникает потому, что капитализм на Западе возникает как деструктивная надстройка над более или менее сохранным базисом морально-религиозной буржуазной культуры, но экспортируется по всему миру именно капитализм в целом, и моральная его сторона проповедуется лишь как вторичное дополнение к аморальной.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?