Текст книги "Ивановна, или Девица из Москвы"
Автор книги: Барбара Хофланд
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
После нескольких часов ужасного шума наступила глубокая, могильная тишина, которую нарушали лишь редкие орудийные раскаты. Но к полуночи послышались глухие звуки стрельбы, которые стали усиливаться по мере приближения к комнате, где я сидела на полу, держа холодную руку маменьки, как единственную нить, все еще связывающую меня с этим миром. Бедная старенькая Варвара, которая долгое время была преданной сиделкой нашего дедушки, пришла с известием о том, что в другой части дворца полыхает пожар и вскоре огонь доберется до того места, где сижу я. Варвара стала упрашивать меня уйти с ней, говоря, что искала меня по всему дому и все боялась, что меня увели французы.
В ответ я спросила о папеньке.
«Он на небесах», – молвила Варвара.
«Тогда мне нечего делать на земле», – сказала я, опустив в отчаянии голову на щеку маменьки.
Варвара ушла, и некоторое время я, можно сказать, радовалась ее отсутствию, потому что чувство какого-то жуткого удовлетворения овладело мной. Почти тридцать часов я ничего не ела, и все то время страдала не только от мук рассудка, но и от сильнейшей физической усталости и находилась в состоянии полного истощения. Я решила, что, должно быть, умираю, а то недолгое время, которое мне оставалось прожить, я проведу рядом с драгоценными останками маменьки. Я легла еще ближе к бесчувственному телу и вообразила, как меня охватывает холодок смерти, но внезапно почувствовала, что рядом кто-то есть, и услышала слабый, задыхающийся голос, обращенный ко мне.
«Дитя мое, моя Ивановна! Ты и вправду покидаешь меня? Все уроки твоей благочестивой маменьки, благородного папеньки забыты? Неужто в тебе не осталось жалости, раз ты бросаешь меня в день крайнего моего отчаяния? Дитя мое, моя дорогая Ивановна! Пожалей меня, умоляю».
Я подняла голову. Надо мною склонился дедушка, пряди его седых волос падали мне на лицо, увлажненное слезами, которые тихо скатывались с его морщинистых щек. Я потянулась к нему – я обвила руками его шею, я почувствовала зов родной крови в своем сердце, которое готово было разорваться. Я поцеловала его в лоб и расплакалась, то были драгоценные слезы, потому что под их целительным воздействием мой рассудок, казалось, восстанавливался, и порывы гнева и жажда мщения, которые рвали мою душу на части, уступали место другим эмоциям – печали и покаянию.
Когда волнение во мне улеглось, я заставила себя подняться и приняла еду, что принесла мне Варвара. Но как только у меня чуть прибавилось сил, я принялась энергично настаивать на том, что нельзя оставлять тело маменьки на дальнейшее поругание. И после короткого, насколько позволило время, обсуждения мы решили перенести тело любимой маменьки в отдаленную часть сада, где, как ты помнишь, в прошлом было фамильное кладбище. Что мы и сделали, но не без трудностей – для этого нам пришлось обойти кружным путем ту часть дома, где властвовал огонь.
Вот так и была погребена графиня Долгорукая, потомок княжеского рода, достойная представительница империи, твоя, Ульрика, и моя маменька, единственный ребенок этого убитого горем старика. На его долю выпало величайшее несчастье – он пережил собственную дочь, и его тяжкие вздохи в те минуты, когда могила навеки скрыла ту, что была райским светом для его глаз, никогда, никогда не перестанут звучать в моей душе. Двое слуг – только они и остались из того множества людей, что несколько часов назад грозили врагу или молили о пощаде. Человеческие существа разорили жилище, а тлеющий огонь лишь довершал разрушение. И как только наша ужасная миссия была завершена, мы вернулись в комнаты, не обращая внимания на их состояние.
Прощай, Ульрика, завтра я продолжу письмо, а сейчас больше не в силах писать, голова кружится, пера не вижу, потому что глаза заливают слезы. Но нет страха у меня, сестра. Тот, чья вечная доброта до сих пор оберегала меня, даст мне сил соединиться с тобой. Посыльный сообщит тебе, что теперь враг сам страдает от зла, которое он и причинил, и положение французской армии весьма прискорбно. Но увы! в то время как я должна радоваться освобождению моей страны от этих жестоких злодеев, я не могу не горевать о том, что никакое будущее благополучие не вернет нам тех, кто ушел навсегда, – с поля славы мертвого не поднять.
Часть этих слез, и какая большая часть! пролита по Фредерику – увы! Да поможет тебе Господь, моя милая Ульрика, никогда не знать вдовьих печалей, об этом постоянно молится твоя сестра.
Всегда нежно любящая тебя
Ивановна.
Письмо XVII
Сэр Эдвард Инглби
графине Федерович
Москва, 5 нояб.
Мадам,
Я не могу допустить, чтобы посыльный, который имеет счастье доставить вам известие о вашей сестре, леди Ивановне, уехал отсюда, не имея при себе письма, в котором я выражаю свое почтение к вам. Сказать, что в леди Ивановне я нашел все, что только может представить себе молодой человек, ценящий красоту и выдающиеся человеческие качества в самых романтических своих полетах фантазии, слишком мало, чтобы выразить мои чувства. При всем ее совершенстве, природных качествах ума, она наделена еще и совокупностью такой мягкости и силы, такой наивности и мудрости, в ней так счастливо сочетаются величавость и женственность, что я теряюсь, не зная, то ли восхищаться ею, то ли жалеть ее.
Будьте уверены, что, испытывая такие чувства, я, несомненно, буду тщательно оберегать вверенную мне драгоценность. При этом меня охватывает беспокойство из-за того, что нам не удастся скоро уехать, поскольку должно пройти еще несколько дней, прежде чем мы сможем отправиться в путь. Думаю, нет смысла скрывать от вас, что ваша сестра весьма нездорова. Теперь, когда почти все французы ушли, я пытаюсь восстановить несколько комнат во дворце, придать им жилой вид, чтобы вскоре перевести туда леди Ивановну и ее немногочисленное окружение. Некоторые из тех немногих людей графа Долгорукого, кто не разделил участь своего храброго господина в той злосчастной битве, каждый день являются сюда, и я рад, что могу раздать им ваши подарки. Но этим людям становится все хуже и хуже, и я не представляю, как они, несчастные, переживут столь суровые холода. Страдания этих людей, усиленные сейчас жестокостью зимы, невозможно представить. Однако много есть и таких, кто, покидая лазареты, тут же отправляется в армию, словно им нужна лишь такая жизнь, которую можно посвятить служению родине.
Воздержусь от того, чтобы рассказывать вашей милости о тех особых обстоятельствах, в которых я нашел вашу сестру, полагая, что придет время и она сама все вам расскажет. Не буду торопить события, понимая, что даже напряжение от писания может ей навредить. Думаю, мы скорее в состоянии переносить муки от какого-то одного сильного чувства, нежели от соперничающих эмоций. Ибо даже удовольствие, которое ваша сестра, должно быть, испытала, получив ваши письма, а также осознание того, что рядом с ней находится друг, каковой, я надеюсь, она знает, посвятил себя служению ей, кажется, вывело ее из равновесия и вызвало ощущение слабости, которое, несомненно, было и прежде, но не проявлялось столь болезненно. Когда я приближаюсь к ней, она вздрагивает и просит меня говорить об Ульрике, но, как только я произношу ваше имя, она начинает плакать. Хотя пылкая любовь пронесла бы ее через любое препятствие, чтобы только обнять вас, тем не менее, когда я говорю об отъезде в Петербург, она восклицает: «Неужели я должна покинуть прах моих любимых родителей? – и тут же заливается слезами. Однако при всех ее горьких переживаниях она явно старается обрести смирение и потому ищет утешения в исполнении религиозного долга и обращается к Небесам с искренним доверием и робкой надеждой. Леди Ивановна так настрадалась, претерпела столь жестокие лишения, что, как бы ни воздействовали на нее здравый смысл или религия, необходимо все-таки время, чтобы к ней вернулось самообладание и окреп ее организм. Вдобавок нежнейшая забота и любовь друзей окажут свое благотворное влияние, успокоят ее и восстановят ее физические силы.
Счастливы, трижды счастливы будут те, кому достанется эта божественная миссия! Орошать целительным бальзамом такое сердце, возвращать к жизни увядший было цветок и просить его цвести с обновленной красотой и вечным блаженством – было бы сладчайшим занятием для отзывчивой души и удовольствием, даже слишком великим, чтобы человеческое создание могло уповать на него.
Простите меня, мадам, если я слишком пылко выражаю свое восхищение вашей любимой сестрой. Уверяю вас, мое восхищение основано на самом глубоком уважении, и я никогда не выкажу ни единого чувства к ней, которого не мог бы испытывать брат, до тех пор пока не буду иметь божественного удовольствия передать леди Ивановну под протекцию ее сестры. Бесконечно преданный вам
Эдвард Инглби
Письмо XVIII
Ивановна Ульрике
Руины Москвы, 12 нояб.
Дорогая Ульрика, мои последние обязанности в Москве теперь исполнены! И я готова найти убежище в твоих объятьях. Но должно пройти еще немало часов, прежде чем будет готов мой экипаж, и ехать я буду медленно. Потому отправлю тебе оставшуюся часть моей печальной истории в качестве вестника моего приезда.
Наступил день, и взору моему представилась самая ужасная картина, на которую только способно воображение. Повсюду лежат тела погибших, покрытые страшными ранами, кое-кто, кажется, еще дышит, будто в предсмертной агонии. Лица, черты которых я хорошо помнила от рождения, лица моих дорогих друзей детства, теперь окровавленные и изуродованные, приводили в ужас, и сердце разрывалось от боли. У меня не осталось желания мстить, не то ненависть и жажда мести утешили бы меня в горе. Везде, где бушевала битва, я обнаружила, что на каждого павшего русского приходится более трех вражеских трупов. Среди убитых было и несколько женских тел, и все они лежали в окружении врагов, разделивших с ними их участь. Но в галерее передо мной предстало самое страшное доказательство доблести и преданности нашего маленького отряда, ибо здесь они сражались, окружив своего любимого, боготворимого ими господина.
Случись такое два дня назад, всего каких-то два дня, от подобного зрелища, Ульрика, кровь застыла бы у меня в жилах, отнялись бы руки и ноги, и одного взгляда на это хватило бы, чтобы сделать меня такой же беспомощной, какими были окаменевшие трупы вокруг. Но, увы! Теперь я знаю смерть в самом страшном ее виде. Ужасная развязка укрепила мой дух и повлияла на мой характер. Я призвала к себе остатки своих домашних. Все они, как я и сама, были поглощены собственным горем, поиском тех, кто им дороже остальных, и все-таки каждый был готов отложить свои поиски ради меня. И я с твердым взглядом, хотя и с дрожью во всем теле, помогала им передвигать одно за другим тела русских людей, пока не нашла своего отца.
Хотя на теле папеньки зияли тысячи ран, хотя оно и плавало в крови, черты лица его не были искажены, это были те же благородные черты, которые всем внушали благоговение и всех восхищали. Наши несчастные женщины, увидев его, бросились к нему и, посылая проклятья на головы его убийц, восхваляли папеньку своими криками, пронзающими небеса. Женщины беспрестанно целовали ему руки и ноги, прижимали их к груди и омывали своими слезами, в то время как я, сраженная их жутким волнением, рухнула без чувств на залитый кровью пол.
Меня вернули к жизни повторяющиеся крики женщин, и я, с большим трудом заставила себя заняться делом и упросила людей сначала помочь мне положить тело папеньки рядом с телом его верной супруги, а затем выкопать общую могилу для всех его замечательных слуг, которые приходились близкими или дальними родственниками некоторым из оставшихся в живых. Пока мы этим занимались, несколько человек, которых предыдущим вечером прогнал пожар, вернулись во дворец, когда поняли, что пробоина в стене дальше не пошла; вернулись и те, кому тоже надо было найти и оплакать близких. Они присоединились к скорбному труду и начали копать могилу, принявшую в себя много храбрых и преданных слуг.
Когда последние обязанности были исполнены – когда земля укрыла от наших воспаленных глаз дорогие, хотя и изуродованные тела тех, кто был для нас источником жизненной силы, – наш благочестивый дедушка, встав на колени, договорил прерванную молитву Небесам за свою несчастную родину и, особенно, за всех близких. Иногда он еле выговаривал отдельные слова, а его старческое тело было настолько ослаблено от страданий, что все присутствовавшие на похоронах не сводили с него глаз, им казалось, будто он говорит из могилы, рядом с которой стоял на коленях. Но когда дедушка замолчал, с какой же любовью все обступили его, чтобы поднять и поддержать! Какую гордость испытывал каждый, помогая своему старому господину, а тем утешал себя в своем собственном горе!
«Вот так, – сказал наш почтенный дедушка, милостиво принимая их помощь, – вот так и Москва снова поднимется с земли, возвысится, благодаря своим верным сынам, не таким, конечно, как я, слабый старик, все заботы которого лишь о том, чтобы занять место рядом со своими детьми в могиле, но таким, как моя Ивановна, – в расцвете молодости и возрождающейся силы! Вот так Москва восстанет из пепла, мои дорогие!
Священный восторг, которым в то мгновение осветилось лицо нашего дедушки, зажег патриотический пыл в каждом сердце и на какое-то время дал целительное утешение всем пребывающим в горе. Но, увы! торжество было недолгим. Мы услышали, как группа французов, которых одна только ночь отвлекла от разбоя, входит в ту часть дворца, откуда мы совсем недавно ушли, и теперь всем надо было позаботиться о собственной безопасности.
Тут же появился Михаил, всегда готовый помочь в нужную минуту, и, взявши меня за руку, велел Варваре вместе с дедушкой тихо и не отставая ни на шаг следовать за нами. Под его руководством мы сбежали из дворца. Мы миновали множество разных строений, в которых тоже царило разрушение и разорение, и пришли наконец в какую-то церковь, крепкие стены которой обещали хотя бы временное убежище.
В этой церкви мы оставались пять дней и пять ночей, и мы были сыты благодаря заботам нашего верного слуги. Он приносил нам провизию, как правило, в сумерках, но редко оставался с нами дольше, чем это было необходимо. От него мы узнавали о судьбе других наших домашних, которым он тоже приносил еду. Все они находились в разных местах, поскольку Михаил не решался собрать нас вместе, чтобы мы вызывали как можно меньше подозрений. Мы узнали, что, поскольку папенька всегда был настоящим патриотом, все считали, что в его доме спрятаны большие ценности, в частности те, что были собраны дворянами по подписке в помощь государству, и потому в отношении его семьи может быть проявлено со стороны французов нечто большее, чем обычная жестокость и злоба. И нам велели держаться вблизи нашего укрытия. В этом предостережении, впрочем, не было особой надобности, поскольку дедушку в лицо не знали, а меня едва ли кто вспомнил бы, ведь те немногие французы, что видели меня, вероятно, пали жертвами своей собственной жестокости. Бедному Михаилу самому нужно было маскироваться больше всех, и я умоляла его не пренебрегать этим. Но, увы! этот храбрый, умелый, но невезучий человек не обращал внимания на мои просьбы. В вечер шестого дня наш опекун не появился, но мы успокаивали себя надеждой увидеть его утром, и с таким убеждением разделили наш скудный ужин. Но и утром его не было, настал вечер, а Михаил так и не появился.
В первые дни этих несчастий я подолгу не ела и никогда не испытывала голода или желания отдохнуть; мое тело как бы питалось той самой болью, которая истребляла его, а физические потребности заместились умственными страданиями. Но в моем несчастье, беспрерывно страдая от горя и ужасных воспоминаний, я тем не менее оставалась довольно спокойной и потому осознавала бедствие, которое я претерпевала. И все-таки, будь я одна, убеждена, что не стала бы прилагать никаких усилий, чтобы продлить свое земное существование, и не покинула бы свое убежище даже подстрекаемая голодом. Страх встретиться с французской солдатней был так силен, что я скорее бы согласилась на самую мучительную смерть, нежели на более пугающую участь, которая ожидала бы меня, если бы я оставила свое безопасное, хотя и ветхое убежище.
Но я не могла смотреть, как угасает от голода наш дедушка, и не могла слышать жалобы его верной больной служанки. Она так настрадалась от перенесенных бед, что у нее почти отнялись ноги, и потому она была не в состоянии хоть чем-то нам помочь. После еще одной ночи, проведенной в таком отчаянии, о котором в прежние дни я представления не имела, когда начало светать, я выбралась наружу, чтобы купить или выпросить хоть какую-то еду.
Я не знала, куда мне направиться, дрожащие ноги с трудом несли мое ослабевшее тело. Понимая, что получить помощь можно лишь у ближних своих, я, тем не менее, вздрагивала, завидев вдалеке человеческое существо и старалась при его приближении куда-нибудь спрятаться. Напрасно я оглядывалась в надежде увидеть хотя бы одну женщину, которую можно было бы попросить о помощи. Предо мной лежала жуткая пустыня с разрушенными домами и обвалившимися оградами. Под частично сохранившимися кровлями домов тут и там теснились несчастные люди, с трудом можно было распознать мужчин и женщин. Наконец я заметила кучку детей и поспешила к ним. Тут же стояли их матери, они раздавали своим изголодавшимся отпрыскам какую-то отвратительную еду, которую ночью им удалось украсть.
Правильно сказал великий английский поэт: «Когда спокоен дух, тело чувствительно». Ах, Ульрика! при виде этой пищи твоя Ивановна протянула, как нищенка, руку и издала слабый умоляющий крик.
«Бедная девочка! – сказала одна из женщин. – Жаль, что у меня ничего не осталось, чтобы дать тебе, но у меня и для себя ничего нет, все съели мои несчастные дети».
«Я прошу не для себя, – ответила я, – я прошу вас уделить мне немного, совсем немного еды для моего старенького дедушки».
В это время другая женщина раздавала остатки пищи своим малышам.
«Детки, – сказала она, – дадим немножко этой девушке?»
«Да», – сказал старший, повернувшись ко мне с таким жалостливым взглядом, которого я никогда не забуду.
И именно в этот момент из палатки выскочили французы и, злобно крича, что поймали воров, схватили бедного ребенка и его трясущуюся мать, осыпав их жуткими проклятьями. Все остальные в испуге бросились в разные стороны, но я тщетно пыталась бежать вместе с ними. Мои дрожащие ноги отказывались мне служить, сердце то бешено колотилось, то внезапно останавливалось, будто не желало больше биться. В глазах у меня потемнело, и я опустилась на землю, отдавая себя на волю Всемогущего, что только и требовалось в тот момент.
Спустя какое-то время я почувствовала, что рядом кто-то есть, и ясно услышала голос, уговаривающий меня проглотить то, что поднесли к моим губам. Я так и сделала и ощутила благостное тепло в желудке, которое быстро распространилось по всему телу. Голос настойчиво повторял просьбу, и я почувствовала, как чья-то рука гладит меня по голове. Наконец я приоткрыла глаза и поняла, что сижу на земле – что я все еще обитаю в этом мире скорби.
«Ивановна! моя любимая, моя обожаемая Ивановна! – еще громче проговорил тот же голос. – Вы живы! Соберитесь с силами. Откройте глаза и осчастливьте меня, дав понять, что я спас жизнь гораздо более мне дорогую, чем моя собственная!»
Я наконец открыла глаза, будто возвращаясь к новой жизни, поскольку сладок язык доброты для страдающего человека, и увидела Ментижикова.
Его доброта утешила и поддержала меня. И я узнала, что этот бесценный человек был жестоко ранен, его поместили в лазарет, где он и пребывает до сих пор. И оттуда, с тех пор как разрушили наш дворец, он каждый день выходил с утра и до самого вечера искал меня или кого-то, кто уцелел из нашей семьи. Он так сильно желал найти меня, что в тот день ему это удалось. И удалось с большими трудностями вернуть меня к жизни. Он накрыл меня своей одеждой и влил мне в рот лекарство, которое прошлым вечером выдали ему для его собственного лечения и которое, к счастью, оказалось при нем. Всмотревшись в его лицо, я поняла, что он смертельно бледен и дрожит, словно в лихорадке. Я постаралась встать, и мы вместе побрели к моему печальному убежищу.
Что за сцена предстала перед нами! Двое несчастных, которым я так хотела облегчить жизнь, встревоженные моим длительным отсутствием и подгоняемые естественными потребностями организма, рискнули выбраться из укрытия и брели по той дороге, по которой ушла я. Они, насколько им хватало сил, обращались к каждому встречному на пути, расспрашивая об Ивановне. Чем и привлекли к себе то роковое внимание, что погубило их обоих. Ты должна услышать эту печальную историю – несчастная Варвара, будто обретя новые силы, обхватила руками своего господина и получила пули, предназначенные ему. И тогда, оторвавшись от него, как отсеченный плющ отделяется от державшего его дуба, она замертво рухнула на землю.
Вид ее искалеченных ног и его окровавленного и почти обнаженного тела обжег мои измученные глаза. Ох, Ульрика! Стоит ли удивляться, что мне так захотелось снова впасть в то бесчувственное состояние, из которого я совсем недавно вышла, что я покрепче прижала к сердцу последний, страшный подарок папеньки как избавителя от подобных страданий?
Не удивительно, что в безумном моем состоянии, да к тому же при чрезвычайной моей слабости, я снова чуть не упала в обморок. Помню только, что злодеи, окружавшие дедушку, отстали от него как от бесполезной жертвы, так что Ментижикову, несмотря на собственную слабость, удалось спасти его. Он повел нас в лазарет, где наше появление вызвало ропот в толпе голодающих и страдающих людей, которые боялись, что из-за нас им достанется меньше еды. В конце концов эти люди уступили просьбам нашего великодушного друга, которого я заранее попросила не открывать наших имен, поскольку поняла, что наряду с русскими страдальцами в этой юдоли человеческого горя много французов и итальянцев.
Как только наш добрый спаситель снабдил дедушку какой-то одеждой, которую раздобыл за огромные деньги у тех, кому – увы! – деньги уже едва ли могли понадобиться, он упал на убогую кровать и попросил, чтобы поскорее позвали врача. Я видела, что Ментижиков совершенно обессилел, и мучилась угрызениями совести, ведь физическое напряжение, которое потребовалось для нашего спасения, несомненно, ухудшило состояние его здоровья. Доктор пришел нескоро, но тем временем дедушку накормили, и, выяснив, что раны его не опасны, я под руководством собравшихся вокруг людей, сама забинтовала их и, уговорив одного человека позволить дедушке разделить с ним его соломенный тюфяк, вскоре успокоилась, когда дед погрузился в глубокий сон. Потом я доела остатки его еды и пошла к Ментижикову, с волнением ожидая заключения доктора.
Когда этот господин прибыл, он с большой озабоченностью допытывался, принимал ли Ментижиков лекарства перед выходом на улицу. Ментижиков ответил отрицательно, добавив:
«Небеса внушили мне мысль сохранить их для лучших целей».
«И к тому же вы рискнули пробыть на улице в три раза дольше, чем обычно. Вы жестоко пострадаете за свое непослушание! Вам грозит гангрена!»
«Но Ивановна будет жить! О, Господи! Благодарю тебя!»
Я поняла, что доктор будет его осматривать, и отошла. Стремясь как-то помочь раненым, я переходила от одного к другому и, отрывая куски от своего белья, раздавала их самым нуждающимся. Пока я этим занималась, ко мне подошел тот любезный доктор со словами: «Мадам, мне тяжело сообщать вам, что ваш достойный друг чрезмерным напряжением сил нанес себе сегодня непоправимый вред, и вполне возможно, что ему осталось жить лишь несколько дней, и я считаю своим долгом уведомить его об этом».
О, Ментижиков! Самый преданный из всех влюбленных! Самый искренний из друзей! Нашла, чтобы потерять и оплакивать! Какой болью терзали мою душу эти новости! Я кинулась к нему, я схватила его руку, я прижала ее к своим губам, я омыла ее слезами. Дух моего Фредерика! Прости меня, если в минуты пробудившейся благодарности и душераздирающей боли та, которая так доверчиво предпочла тебя этому замечательному молодому человеку, отказывалась от своего выбора и проливала слезы нежности на его угасающее тело!
Три изнурительных дня и три ночи дежурила я у кровати Ментижикова, исполняя все его желания. Он принимал крохи еды и лекарства только из моих рук, а я, стоя на коленях возле него, непрерывно возносила молитвы за его вечное благополучие, к которым он горячо присоединялся, никогда не забывая в конце поблагодарить Господа за то, что дал ему сил прийти мне на помощь, и за утешение, что давало ему мое присутствие и мое участие.
«Да, моя дорогая Ивановна! – говорил он, пытаясь пожать мою руку, которую не выпускал из своей, и его запавшие глаза начинали светиться, – здесь, в этом страшном месте, в такой обстановке, что терзает мое сердце и ужасает мой взор, средь руин любимой страны, за которую я с радостью сражался, за которую с готовностью шел на смерть и переношу теперь жестокие и бесконечные страдания, даже здесь я радуюсь сладчайшим моментам моего существования – вашему участию, вашей нежности и дружбе, чувствам, с которыми, я уверен, вы будете чтить мою память. О, если бы Небеса могли воскресить вам другого друга, когда меня не станет».
Иногда он говорил:
«Не плачьте обо мне, Ивановна. Подумайте, насколько больше я страдал бы, видя, что вы принадлежите другому. Сколького я в этом отношении избегаю, вы можете понять, наблюдая ближе, в нашей нынешней ситуации, мою преданность вам. И, принимая во внимание, что со дней моего отрочества я лелеял эту привязанность, которая, я понимаю, так сильно привлекает вас во мне теперь, что вы почти удивлены тем, что когда-то могли отвергнуть меня. Но не ошибайтесь в своих чувствах, Ивановна! Вы испытываете ко мне не любовь, но жалость и уважение. Большего я и не прошу. Любое более пылкое чувство убывает с приближением смерти. И все же не покидайте меня, Ивановна! Позвольте мне слышать ваш голос, осчастливьте меня вашими молитвами до самого порога могилы».
Когда я думаю об этом бесценном человеке, мое истинное утешение состоит в том, что как бы ни было мне больно, я выполнила его просьбу, и душа Ментижикова отправилась в свой вечный путь из рук Ивановны.
За эти дни наш дедушка впал в своего рода паралитическое оцепенение, из которого редко выходил, разве чтобы немного попить. Он мало говорил, а если и говорил, то крайне неразборчиво, но я его понимала и благодарила Небеса за то, что в его словах не было ни боли, ни печали. Временами дедушка просто открывал глаза и неотрывно с любовью смотрел на меня, немного отпивал то, что я подносила к его губам, и снова погружался в счастливую летаргию.
Однако это состояние, каким бы благотворным и желанным оно ни было для страдальца старика, не было таковым для его молодой сиделки. Со смертью Ментижикова иссяк источник, придававший мне силы, и теперь никто более не призывал меня оказать поддержку, я не могла поддерживать и себя. День за днем я льстила себя надеждой, что твое доброе сердце отыщет меня, хотя понимала, что у меня нет способов известить тебя о своем положении. Ужас перед риском оказаться за пределами моего убогого жилища теперь охватил меня больше прежнего. Тщетно я искала себе утешения. И таким было мое ощущение горя и безнадежности, что я признательна была окружавшим меня несчастным созданиям, благодаря им я забывала о своем отчаянии, поскольку за ними требовался уход и они были счастливы моему проявлению человечности. И, без конца требуя внимания, они тем самым мешали мне вспоминать о прошлом и со страхом думать о будущем.
Вскоре после смерти бедного Ментижикова в госпитале прибавилось множество новых страдальцев, и иностранцев, и русских. И так много горя скопилось вокруг меня, и настолько я была не в состоянии облегчить его, что, несмотря на мои страхи, меня искушало желание пробраться в наш дворец, чтобы раздобыть там вино, одежду и другие необходимые вещи из тех, что оставались в наших запасах. Тщетно я выискивала попутчика для этой рискованной экспедиции. Нашего любезного доктора отозвали, и здесь воцарились ненависть и враждебность, и сам язык смерти был полон проклятий. Проявление сочувствия, невзирая на национальность потерпевшего, ушло, а усилившаяся жестокость французов как нации ожесточила сердце каждого русского против отдельного француза. Поэтому любой вошедший француз становился объектом для проклятий и целью для мести.
О чем я сокрушаюсь более всего, так это о том, что нашей молодежи, только входящей в жизнь, приходится взрослеть в этом страхе. Те, кто несколько месяцев тому назад воспринимали все вокруг с доверием невинности и любовью, вынуждены теперь жить своим умом, судить и решать за себя. Хитрость стала их силой, обман – их защитой, поскольку горе научило их подозрительности, а нужда ожесточила их сердца. Они сохранили достаточно чувствительности, чтобы считать себя несчастными, но не сберечь свою добродетель. Ах! здесь есть о чем поразмышлять думающему человеку!
С каким же вниманием и неустанной бдительностью должны наши просвещенные правители взяться за восстановление разрушенной системы человеческой нравственности!
Прости мне мое отступление, милая моя Ульрика! Ты должна понять, что мое сознание подвержено общей заразе. И правда, если верно, что нам следует мерить жизнь скорее пережитыми впечатлениями, нежели отрезком времени, то твоя Ивановна прожила уже тысячу лет – испытав самые ужасные превратности судьбы, обретя самые ужасные познания о человеческом горе.
Каких только рассказов о всяческих несчастьях я не наслушалась! Каких только слез отцов, возлюбленных и мужей я не была свидетелем! Каких только печальных историй не изливали в мои уши! Каких только призывов к сочувствию не обращали к моему сердцу! Мне казалось, что все невзгоды человеческие скопились в одном-единственном месте, ибо никакая сила воображения не могла бы превзойти то, что было представлено здесь во всех своих видах. И все-таки каждый из этих несчастных знал других, страдающих еще больше, чем они сами, потому что ко всем прочим бедам добавлялась у них та, что одна стоила многих – они были бездомными скитальцами.
Прости меня, Ульрика! Этим вечером не могу больше писать, но продолжу свое повествование при первой же остановке на отдых. Мой разум сбит с толку от такого обилия варварства и страданий, и мне нужно немного отдохнуть, прежде чем продолжить мой небольшой рассказ. Впрочем, я не закончу письмо, не выразив тебе самой теплой благодарности за то, что ты познакомила меня с этим благородным англичанином, он стал тем настоящим другом, которому умирающий Ментижиков вверил бы меня. Увы! Мое доверчивое сердце даровало святое имя друга совсем другому. Ах! Мой пропавший, мой любимый Фредерик! Могла ли я подумать, что пожелаю иметь какого-то друга, кроме тебя! Могло ли мое робкое сердце предположить, что я брошусь под защиту иностранца и буду благодарна ему за его человеколюбие! Я, которая совсем недавно жила под защитой родителей, в окружении друзьей, боготворимая поклонниками, взлелеянная на руках фортуны и избалованная изъявлениями восторга, та, кому в мечтах рисовались одни лишь картины счастья, – как я изменилась! как я растерялась, Ульрика!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.