Текст книги "Мужской день"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
– Спокойно, шеф! – сказал я. – Клиент должен дозреть! Мы решили ответить тем же. Я написал двенадцать записок.
В отличие от наших противников, мы решили не ломать голову над содержанием и сделать его идентичным, то есть одинаковым.
Вот что там было написано довольно крупными буквами:
«СЕКРЕТНАЯ ПОЧТА! АЙ ЛАВ Ю!»
Когда я уже засовывал эти записки в карман (Колупаев отвечал за камешки), в прихожую вдруг вышла мама. Она посмотрела на меня как-то странно и вдруг сказала:
– Ну вы уже всех замучили с этими записками! Не позорься, Лева! Неужели вы не можете догадаться! Все уже знают, кроме вас! Замусорили весь двор вашей любовной перепиской! Каждую субботу нас с отцом будишь ни свет ни заря. Прямо смешно. Два Ромео недоделанных и одна Джульетта сопливая. Отстаньте вы от нее, и она от вас отстанет. Впрочем, как хочешь. Ты уже взрослый и так далее…
– Мама! – заорал я. – Ты знаешь? Кто она? И почему одна? Их же две!
– Да одна, одна! – сказала мама. – Просто хитрая девчонка. Неужели не можешь догадаться? Вот балда! Ну кто может додуматься до таких глупостей? Ну!..
Я сел на калошницу и закрыл голову руками от стыда. Я все равно не мог догадаться!
Затем быстро вышел на улицу. Там уже стоял Колупаев.
– Ну что, написал? – быстро спросил он меня.
Я пожал плечами.
В солнечном свете на нас тихо и мягко планировал бумажный голубь. Мы подняли головы.
На балконе стояла Танька Нудель и делала нам книксен.
На крыле у голубя было только три слова:
«СЕКРЕТНАЯ ПОЧТА РАССЕКРЕЧЕНА».
Я почти что плакал.
Колупаев долго не мог поверить в то, что Танька придумала и осуществила всю эту операцию одна.
И добилась своего! Я признался ей в любви! Сам! Своей рукой! И только благодаря маме не успел рассыпать это признание, как листовки, по всей округе.
Почему Танька Нудель хотела именно этого (и этого ли она хотела) – до сих пор осталось для меня тайной. Как и вообще женская душа. Любая. Но именно женская.
Остальные детали вполне сходились. Танька очень рано, часов в восемь или в полвосьмого, уезжала по выходным в музыкальную школу, за тридевять земель, на «Полежаевскую». В этот мертвый час ей было совершенно несложно оставить на наших обычных маршрутах любое количество записок. Из-за музыкалки она вечно сидела дома и пилила гаммы. Танька терпеть не могла нас, отвратительных людей, которые целыми днями просиживали во дворе, куда ее вообще никогда не выпускали родители.
Впрочем, конец у этой истории был не таким веселым, как ее начало.
Колупаев все-таки выследил Таньку и расстрелял твердыми жеваными катышами-пульками. Из полой трубки, древнего оружия аборигенов Африки и Австралии.
Она бежала, закрыв голову портфелем и скрипкой, и плакала. А потом споткнулась около подъезда и больно упала.
Но эта месть не принесла лично мне никакого удовлетворения.
ПЬЯНЫЙ МАГАЗИН
Стоял этот пьяный магазин напротив Краснопресненского универмага. Там, где теперь «Макдональдс».
Когда-то в магазине этом продавали, я помню, даже живую рыбу. Ну, не совсем живую, конечно, скажем так, свежую. Ее специальным сачком вылавливали из мраморной ванны с мутной водой. И плюхали прямо на железные весы. Продавец с отвращением держал эту рыбу старыми перчатками.
Я этого видеть не мог и отворачивался.
Кроме того, здесь же рубили мясо. Этого я тоже видеть не мог и тоже отворачивался. Помню, что на специальном разделочном месте (типа плахи, на которой рубят головы) всегда валялись красные мясные крошки.
И был воткнут топор невероятной величины.
* * *
Но самым лучшим в пьяном магазине считался не мясной, не рыбный, не бакалейный и не молочный, а вино-водочный отдел.
От этого магазин, видимо, и получил в народе свое название.
Честно говоря, мне этот отдел тоже очень нравился. Всю здешнюю продукцию я всегда рассматривал с огромным интересом.
И вот что там продавалось.
Темно-зеленые поллитровые бутылки с минеральной водой – «Ессентуки» и «Боржоми». Простые водочные бутылки
с яркими веселыми этикетками. Скромные и дорогие коньячные бутылки – коричневые, с золотистыми звездочками. Больше всего мне нравились бутылки с красным вином. Темно-зеленые. Особенно «Саперави» – низкие и пузатые емкости. Все вино было разного цвета – розовое, алое, темно-коричневое, кровавое.
Пластиковых бутылок тогда еще не было совсем.
Люди подолгу стояли с авоськами, наполненными пустой стеклянной тарой. Очередь довольно громко позвякивала и тихо переговаривалась. Было душно.
Моя мама терпеть не могла эту вино-водочную очередь.
Она стояла здесь только по крайней необходимости с напряженным выражением лица.
И я ее понимал.
В этой очереди всегда были очень сильные запахи. Иногда – очень сильные выражения, от которых я мучительно краснел.
Тогда мама принималась отчитывать кого-то чуть дрожащим от гнева голосом. А меня отсылала постоять на улице или возле кондитерского отдела.
Происходило это так:
– Ну как вам не стыдно? – говорила мама. – Тут же дети!
Пьяницы, как правило, несколько тушевались, но самые напористые сразу начинали давать отпор:
– А что дети! Что дети! – кричали они, распихивая всех скромно тушующихся локтями. – Что ж теперь, и слова сказать нельзя? Уже и тут слова сказать нельзя? Думаете, ваши
дети таких слов не знают? Тогда нечего их сюда приводить! Будет она здесь свои порядки устанавливать!
Мама бледнела – но держалась твердо.
– Вы на меня не кричите! – твердо говорила мама. – Хотите, чтоб я милицию вызвала?
Очередь нехорошо затихала и начинала глядеть на маму очень враждебно. Начинался сильный ропот, гневные выкрики, и какой-нибудь самый нервный пьяница уже пробирался поближе, чтобы высказать самое наболевшее, – как вдруг продавщица из-за прилавка перекрывала этот ропот и нервный шум страшным зычным голосом:
– А ну, тишина! Работать не дают! Вам чего, гражданка? Давайте я вам без очереди отпущу!
Впрочем, такое случалось крайне редко.
Порядок в самой очереди все-таки соблюдался. Гораздо хуже было с порядком в плохо освещенных местах – возле прилавка, или на углу, у выхода из магазина, или со стороны заднего двора, с улицы Заморенова.
Там вечно стояли мелкие группы возбужденных людей, которые нервно пересчитывали деньги, о чем-то спорили, сильно махали руками.
Мама очень боялась ходить мимо этих мелких групп, особенно в темноте.
– Как дадут по голове, и помолиться не успеешь! – в сердцах говорила она, когда темными весенними вечерами мы с ней шли домой, купив в пьяном магазине что-то по крайней необходимости.
Но миновать этот проклятый магазин нам обычно никак не удавалось.
Ведь он был дежурный и работал до десяти вечера, а все остальные магазины – только до семи!
– Ну вот именно в дежурном надо водку продавать, – сердилась мама.
* * *
А мне, как я уже говорил, почему-то нравилось ходить с мамой именно в этот отдел и в этот магазин. Почему-то я этих пьяниц почти нисколечко не боялся. Если только совсем чуть-чуть. Зато и таких людей я нигде и никогда больше не видел.
Описать их в нескольких строчках, конечно, совершенно немыслимо. Ведь некоторые писатели тратят на это целую жизнь. А у меня такой возможности нет. Да и такого желания тоже.
Опишу поэтому лишь два коротких эпизода, в которых я сам принимал некоторое участие.
* * *
Однажды, выходя темным весенним вечером из пьяного магазина, мы с мамой решили поднять с земли человека.
Из головы у него сочилась кровь, и мама вдруг испугалась, что он помрет.
Между тем, действительно, человек этот лежал на асфальте совсем как мертвый.
«Чего тогда стараться, если он уже умер?» – как-то нехорошо, помню, подумал я.
Мама стала трясти этого слегка помертвевшего гражданина за плечо.
– Гражданин! – кричала она. – Товарищ! Друг! Эй, вы! Вставайте, у вас кровь, между прочим, из головы хлещет!
Люди входили и выходили, и никто не хотел обращать на героический подвиг мамы никакого внимания.
– Небось думают, что это я мужа домой тащу! – горько сказала мне мама. – Вот идиоты!
Мама подошла к какому-то дядьке и довольно смело сказала:
– Помогите поднять! Вон у человека кровь из головы хлещет!
– Чего? – сказал человек, и мама отшатнулась.
– Господи, – прошептала она. – Прям не знаешь, куда бежать в такой ситуации. А вдруг правда помрет? Пошли, что ли, за милиционером, Лева?
Я молча кивнул. Честно говоря, мне было сильно не по себе. Проще говоря, я боялся.
Дул ветер. Мама держала в руках довольно тяжелую сумку с продуктами нашего с папой питания и искала глазами хоть какого-нибудь милиционера. Мимо, если мне не изменяет память, проходила какая-то женщина, тоже с сумкой.
– Помогите, а? – жалобно попросила мама. – Вон у него кровь как идет. Страшно же.
– Да пьяный он! – в сердцах промолвила женщина. – Не видите, что ли? Куда его тащить? Он же дороги никакой не разберет.
Вдруг из магазина вышел милиционер. Мама кинулась сразу к нему.
Он долго и внимательно ее слушал, потом подошел к пьяному и сильно хлопнул его по ушам три раза. А потом брезгливо вытер ладонь мятым платком.
Пьяный зашевелился, начал рычать и ругаться.
– Возьмите его! – сказала мама. – А то он раненый какой-то. Может, ему медицинская помощь срочно нужна, я же не знаю.
– А вы уверены, что он вам потом спасибо скажет? – хмуро спросил милиционер.
– Ну тогда я не знаю! – сердито сказала мама. – Пусть, значит, так лежит, истекая кровью?
Милиционер начал тереть этому слегка ожившему уши. И опять по ним хлопать. Уши у пьяницы стали красные и какие-то дряблые.
Но ничего не помогало.
– Ладно, сейчас наряд пойду вызывать! – хмуро пообещал милиционер и ушел.
Мама с непонятной для меня жалостью посмотрела на пьяного. Это был крупный мужчина, с жесткими черными волосами, в красной рубашке и странном бархатном пиджаке.
– Может, артист какой-нибудь? – подбодрила мама сама себя.
Вдвоем мы все-таки подняли этого тяжелого человека и прислонили его к стене.
Он медленно и неохотно открыл глаза.
– Идите отсюда куда-нибудь! – сказала мама. – А то вас сейчас в вытрезвитель заберут. И вот вам платок, а то у вас
кровь из головы идет. Прижмите хотя бы к ране. Ну прижмите, прижмите…
Он стоял и качался у стены.
Мы уже пошли домой.
Как вдруг человек хрипло крикнул:
– Женщина!
Мама обернулась.
Он качался, но все-таки уже стоял.
– Отведите меня домой. А?
– Не могу, – просто сказала мама. – Я с ребенком.
– Ну и иди на …! – глухо сказал человек.
Мама повернулась и пошла, держа меня за руку. И я видел, как она плачет.
Тихо плачет, не утирая слез.
Ветер нес желтые и красные листья нам навстречу.
А фонарь освещал надпись. Мою любимую надпись: «Осторожно, листопад!».
* * *
Второй случай был попроще.
Мы с мамой отстояли длинную очередь в вино-водочном отделе.
И мама попросила «Алазанскую долину». Это тогда была большая редкость. Даже некоторые пьяницы побогаче брали это грузинское вино – отнести домой. Для какого-нибудь праздника.
Бутылка стоила три рубля шестьдесят семь копеек.
Когда мама наконец подошла к прилавку, то выяснила, что ей не хватает двадцати пяти копеек.
Очередь сильно заволновалась.
– Ну сбегай домой, мать! – кричали одни. – Мы тебя потом без очереди пропустим!
– Да уж, пропустите вы! – жаловалась мама каким-то растерянным голосом. – Это вы сейчас такие добрые. Знаю я вас.
– Мадамочка, раньше надо было думать! – злорадно закричал кто-то высоким голосом. – Освободите жизненное пространство!
– Да я вам принесу! – пыталась уговорить мама продавщицу. – Я тут рядом живу!
Но продавщица была почему-то непреклонна:
– А почем я знаю! Почему я из своего кармана должна выкладывать? Вас много, а я одна!
Видимо, для нее это было принципиально – не давать в долг чужим.
– Господи, ну что же делать? – говорила мама почти в слезах.
– Нечего вам сюда ходить! – крикнул кто-то из глубины эту загадочную фразу, которую я не мог понять всю жизнь. «Куда сюда?» – подумал я.
И вдруг чья-то рука протянула маме двадцать копеек и еще пятак.
Мама со слезами благодарности приняла эту добрую руку.
– Я вам отдам! Отдам обязательно! Скажите ваш адрес или телефон! – причитала она.
– Да не надо, чего там! – сказал кто-то и стыдливо отвернулся.
Все посмотрели на него с неодобрением.
А кто-то крикнул:
– Кость, а мне добавь!
И вся очередь страшно захохотала.
Продавщица шепнула:
– Давайте я вам в бумагу заверну. А то у вас банки стеклянные, я вижу. Разобьете еще.
Дома мама дрожащими руками развернула толстую, рваную по краю коричневую оберточную бумагу и вытащила на свет красивую бутылку «Алазанской долины» с непонятной грузинской вязью на синей этикетке. Этикетка, правда, слегка покосилась, но вино все-таки таинственно блеснуло где-то там, в глубине посудины.
– Эх! – сказала мама. – Сима, давай откроем?
– Ты что? – удивился папа. – Ты же на день рождения купила?
– Хочу выпить! – упрямо сказала мама и начала искать штопор.
* * *
Теперь, когда таких магазинов практически уже не стало, я вдруг понял, что имели в виду его постоянные посетители, когда кричали моей маме:
– Вы нам здесь на указывайте!
Это место – в грязных опилках зимой, в пыли летом, в лужах и слякоти осенью и весной – было их домом, их планетой.
Они приходили сюда всегда.
Здесь на их лицах горел огонь веселья, тоски и радости. Здесь они дрались. Здесь порой засыпали навсегда.
Здесь был их рай.
Больше никогда я не видел так близко этих людей – и в таком количестве. Со всеми их ужасными лицами, ужасными словами и ужасными отношениями. Были похожие магазины, но я старался туда просто не заходить. А проходя мимо нашего – убыстрял шаг. Практически не поднимал пьяных. И всегда точно знал, сколько у меня осталось денег.
Но до сих пор я вспоминаю пьяный магазин с чувством щемящей грусти.
Как будто мне хочется еще хоть раз постоять рядом с ними. Зайти и посмотреть.
Но его больше нет.
Может быть, и слава богу.
Я захожу в «Макдональдс» и беру мороженое с клубничным наполнителем. Стакан кока-колы, кусочки куриного филе с соусом карри и пакет картошки по-деревенски.
Потом ем все это и давлюсь.
Давлюсь и думаю: зачем я сюда пришел? Мне же даже не по пути.
ПАПИНА ПОДУШКА
Памяти моего папы,
Дориана Михайловича Минаева
У папы была одна странная привычка: во сне он накрывался подушкой.
Я этого жутко боялся – мне казалось, что однажды он возьмет и задохнется. И как только он засыпал, я тут же тихо начинал снимать подушку с его головы.
На эти действия папа отвечал так: он показывал мне кулак – правда, с закрытыми глазами, все еще продолжая дремать.
Я отпускал подушку, а потом, через некоторое время, начинал тянуть ее снова.
Однажды мама мне объяснила:
– Он когда практику в Серпухове проходил, там много народа было в комнате. И он просто подушкой накрывался, чтобы ничего не слышать. Ну тогда, после войны. Понял?
– Но сейчас же уже не война! И не после войны… – обиженно сказал я, но подушку с папиной головы стягивать перестал.
Вторым предметом, который меня сильно волновал, была железная гиря.
Это была очень здоровая гиря, похожая на те, что ставят на весы в магазине – только круглая и большая. На ее круглом черном боку была выбита рукой мастера точная цифра: 32 кг.
Врач запретил папе поднимать гирю, и теперь она ржавела на балконе. А когда-то она была черная, лоснящаяся от старых следов машинного масла.
– Ты почему ее не выбросишь? – строго спрашивал я папу, и он отвечал, как всегда, коротко и ясно:
– Жалко!
Иногда я открывал балконную дверь.
На глаза мне обязательно попадалась эта гиря. Она стояла между старым эмалированным тазиком, сломанной табуреткой и пыльными стеклянными банками.
– Из-за этой твоей гири у нас скоро весь балкон обвалится! – сурово говорил я папе.
– Не обвалится! – отвечал папа коротко. – Там запас большой.
– Запас чего? – после паузы спрашивал я с каким-то неприятным чувством.
– Прочности, – отвечал папа сердито, не вдаваясь в дальнейшие объяснения.
Папа ничего не умел объяснять длинно. Когда чувствовал, что его короткие объяснения меня не удовлетворяют, он начинал тихо злиться. На кого он злился, я так и не узнал. То ли на себя, то ли на меня…
Мне очень хотелось поднять эту гирю.
– Ты что, Лева, с ума сошел? – спрашивала мама, когда заставала меня за этим занятием. – У тебя же там все порвется, внутри. Потом всю жизнь на лекарства будешь работать.
– Интересно, а как же ее папа поднимал? – возмущенно спрашивал я.
– Ну, сравнил! – улыбалась мама и уходила обратно в комнату, закрывая за мной балконную дверь, чтобы не простудиться.
Я оставался один в комнате и прилипал носом к оконному стеклу. По ногам сильно дуло, но я все равно стоял так и смотрел на гирю.
Зимой ее заносил снег.
Мама забивала балконную дверь кусочками поролона. А потом еще заклеивала газетой. Она брала маленький мебельный гвоздик и молоток. Потом прицеливалась, но иногда все равно попадала себе по пальцам.
– Ну почему твой папа ничего не умеет делать? – чуть не плакала она.
Тем не менее, через некоторое время дверь была плотно забита поролоном или заклеена мокрой газетой, и холодный ветер с балкона почти совсем переставал дуть по ногам. Мама вынимала откуда-то из старого чемодана старое байковое одеяло и в особенно холодные дни сворачивала его в четыре слоя и подкладывала под балконную дверь. На меня она надевала толстые шерстяные носки.
– Ну надо же, как дует! – говорила она и задумывалась.
Потом она уходила на кухню слушать прогноз погоды.
– Это потому что ветер северо-западный! – кричала она оттуда громко, как важную новость. – Но скоро будет северо-восточный! Вот так!
К Новому году балкон заваливало снегом уже очень основательно. Там теперь нельзя было разглядеть ни тазик, ни табуретку, ни гирю. Только белыми неровными горками лежал снег.
Папа одним рывком отдирал дверь, и в комнату врывался холодный, бодрящий воздух.
– Хоть проветримся немножко… А то в комнате духота! – довольным голосом говорил папа и закладывал на балкон три бутылки шампанского.
Шампанское проваливалось в снег почти целиком. Виднелись только золотистые горлышки.
Вечером 31-го папа неаккуратно, как мне казалось, срывал фольгу с горлышка шампанской бутылки. В комнате пахло елкой, несло холодом с балкона.
Кусочки фольги неаккуратно падали на пол.
Папа хлопал пробкой, и пена весело вырывалась в фужеры и на белую скатерть.
– Опять пролил! – говорила мама. – Ну, руки-крюки! И сын такой же у тебя!
– Да ладно! – говорил папа. – Лишь бы голова работала. Остальное можно компенсировать.
Начинался Новый год – сначала чинный, с поеданием салатов и тостами под телевизор, а потом настоящий взрослый Новый год, с танцами, криками, перекурами в коридоре и массовым выбеганием на улицу под крики «ура!». Но я его никогда не заставал, потому что меня отправляли спать.
Первого января я просыпался, как мне казалось, от тишины.
Тишина стояла просто страшная. Спал весь подвыпивший накануне мир.
Но на улице уже звенели трамваи, а дворник уже скреб тротуар лопатой. Это были совершенно одинокие звуки, которые таяли в сплошной маслянистой густой тишине.
Но все же я их чуть-чуть слышал из своей комнаты, а папа, накрыв голову подушкой, как всегда, спал.
Я вставал, входил в родительскую комнату и подходил к балконной двери.
Каждый раз на Новый год мне казалось, что мир должен неминуемо измениться.
Но каждый раз он оставался прежним.
Сугробы спокойно лежали вдоль тротуара. Старушка в доме напротив вывешивала через форточку обрезанный молочный пакет с остатками крупы и хлеба. На пакет слетались воробьи и синицы. В высоком небе солнце боролось с облаками.
Я начинал осторожно и тихо будить отца.
* * *
Мама спала в этот день так крепко, что ничто, казалось, не могло ее разбудить. Папа высовывал из-под своей вечной подушки кончик носа и спрашивал громким шепотом:
– Что тебе?
– Двенадцать часов! – так же шепотом говорил я.
– Ну и что? – говорил папа.
– Ты обещал! – начинал я обижаться на него.
Папа фыркал и вновь забирался под подушку.
Но я знал волшебное слово, которое могло вытащить его из-под этой проклятой подушки.
– Ты обещал! – говорил я снова и снова громким шепотом.
– Ладно! – наконец шепотом говорил он. – Иди поставь чайник!
* * *
Через десять минут папа приходил на кухню и плотно закрывал за собой дверь.
– Не шуми! – говорил он. – Маму разбудишь. Давай соберись по-быстрому.
– Я уже! – отвечал я ему. – Сам давай собирайся.
Папа молча прихлебывал чай и весело смотрел на меня.
– Слушай, Лева! – говорил он. – Я не пойму, почему ты так любишь это место? За что?
– Ты обещал! – упрямо повторял я. – Обещания надо выполнять. Понятно?
– Понятно… – соглашался отец. – Ну а если там нет шашлыка? Если шашлычник еще спит?
Я молча шел обуваться.
Из комнаты, пошатываясь, выходила мама.
– Сима! – говорила она сонным голосом, с трудом открыв глаза. – Я тебя прошу: только не покупай ему шашлык. Ему нельзя. У него печень. Он и так вчера салатов налопался с майонезом. Это будет вообще смертельный номер. Ограничьтесь, пожалуйста, стрельбой по мишеням. Друг друга только не убейте.
– Ладно-ладно… – смеялся папа, накидывая пальто. – Ты поспи еще, а мы быстро. А потом мы придем, и будет праздничный завтрак. С коньяком.
– О господи! – вздыхала мама. – Тебе еще не хватит? О ребенке лучше подумай.
– Я уже подумал… – говорил папа. – Я уже подумал и встал. А ты давай спи. Понятно?
– Понятно! – отвечала мама. – Пока. С Новым годом.
* * *
1 января в мире все блестело.
Я выходил из подъезда и закрывал глаза от невыносимого блеска.
Иней был на окнах и подоконниках, на ветках деревьев, на машинах и на одежде.
От мокрого холодного воздуха я начинал задыхаться.
– Дыши в воротник! – сурово советовал отец, и мы спешили вниз по Трехгорному валу.
А потом по Шмитовскому проезду.
А потом мы подходили к парку. И я начинал задыхаться от волнения.
Вдруг в парке еще ничего нет? Вдруг тир еще не открыт? И шашлычник еще не положил дрова в мангал?
– Слушай, – опять говорил отец, тревожно к чему-то прислушиваясь. – Давай лучше я отведу тебя в кафе, в кино. В ресторан, если хочешь. На Красную площадь. Ну зачем тебе этот тир? Что за детский сад? Ведь ты же уже не маленький.
– Ты обещал, – отвечал я коротко, и он вздыхал, а потом улыбался.
– Ну ладно! – говорил он примирительно, и мы медленно входили в полупустой парк, залитый солнцем. Там играла музыка. На берегу прудов лежали засыпанные снегом лодки. И рядом с тиром курился слабый синеватый дымок.
Шашлык я обожал с раннего детства. Как, впрочем, и все остальные дети планеты, которые хоть раз его пробовали. Один вид шашлычника в грязном белом фартуке, с угрюмым небритым лицом и свирепыми усами, веселил меня и придавал бодрости. Но особенно сводил меня с ума вид закопченного железного мангала, горящих сухих дров и – запах.
– Господи, какой ужас! – говорила мама. – Какая антисанитария! Есть недожаренное мясо руками. Ну вы что, дикие звери? Варвары? Пещерные люди? Давайте я вам лучше куплю кусок свинины на рынке и пожарю дома, на сковородке. Если вы умрете, я хотя бы буду знать, что это дело моих рук. А здесь можно подхватить любую заразу. Не дам! Не позволю!
Сколько я ни ныл, шашлыка в парке мне не давали. Но однажды папа зачем-то решил, что он купит себе бутылку пива. Было очень жарко, и все вокруг чего-нибудь пили.
– Хочу быть как все! – заявил папа.
Сделав пару глотков, папа неожиданно сморщился и заявил, что такую гадость можно употреблять только под шашлык.
Мама схватилась за голову и сказала, что пойдет гулять и кормить ручных уток одна, без нас, а мы тут можем обпиваться и обжираться, сколько хотим.
– Дашь попробовать? – спросил я, как только мама удалилась в тень ветвей.
Папа посмотрел на меня и молча кивнул.
Он считал, что раз уж я так с ума схожу по шашлыку, то должен обязательно попробовать и убедиться, что это не очень вкусно.
Но он ошибся. Шашлык был такой мягкий и нежный, он так сладко пах горелым мясом и таял во рту, что я немедленно запихнул целый кусок в рот прямо руками и начал его быстро жевать.
Через несколько секунд я вдруг почувствовал, что не могу дышать. Папа в этот момент тоже пытался справиться с шашлыком, поэтому в первый момент не обратил внимания на то, что я терплю бедствие. Увидев, как я машу руками и хватаюсь
за горло, он страшно побледнел и стал меня бить по спине. Тут мне сделалось настолько плохо, что слезы брызнули из глаз и стало очень жарко. Боль была совершенно нестерпимая, хотя что болело – я не понял. Болело все наверху – грудь, сердце, легкие, голова.
– Поднимай его за ноги! – закричала мама, которая уже бежала папе на помощь.
Папа еще секунду подумал, потом выбросил шашлык, схватил меня за ноги и перевернул. Чтобы я наконец прокашлялся, ему потребовалось встряхнуть меня несколько раз.
Потом я сидел на траве, тихо плакал и смотрел, как мама колотит папу и топчет ногами наш недоеденный шашлык.
– Варвары! Дикие люди! – кричала она на весь парк. – А если бы Лева задохнулся? Как бы ты жил после этого, а?
Папа был бледен и тихо повторял для прохожих, что все в порядке, мальчик, слава богу, жив и здоров. Потом пришла какая-то собака и стала доедать то, что выбросили мы с папой. Это было грустно, хотя и немного смешно.
Тир, как и шашлык, я тоже любил с самого детства.
Все остальное – лодки, карусели, «солнышки», «ромашки», колесо обозрения – я ненавидел. У меня начинала кружиться голова сразу, как только я садился в одно из этих пластмассовых кресел для пытки.
Вид остальных детей, которые при первом толчке самодвижущихся механизмов начинали орать, визжать и радоваться жизни, приводил меня в тихое горестное изумление. Мне сразу становилось понятно, что я не такой, как все. То ли хуже, то ли лучше. Это еще предстояло выяснить.
– Ну вот… – сказал папа. – Бери свои двадцать копеек и стреляй. А я пойду погуляю пока, чтобы не замерзнуть.
– Пожалуйста… – умоляюще сказал я. – Ну пожалуйста, папочка. Там тепло. Ты не замерзнешь.
– Ладно, – сказал он. – Только тогда один выстрел мой.
И мы вошли в маленький железный сарайчик, где уже было надышано, но все равно клубился пар от всех входящих, и на деревянном полу стояли в стороне специальные табуретки для маленьких детей, и человек в рабочем синем халате заскорузлой ладонью выдавал на ощупь блестящие пульки для духовушки и солидным голосом давал мне советы по поводу винтовок:
– Вот эту возьмите. Крайнюю. Она вообще-то лучше пристреляна.
Все эти висящие на щербатой стене мишени я не очень любил с самого раннего детства. И лису, и кузнецов-медведей, и вертолет, и буржуя. Даже если я и попадал в кого-нибудь из них – и вертолет вдруг начинал взмывать, но невысоко, а кузнецы-медведи колошматить по наковальне, а лиса в отчаянии падать вниз головой – все это не доставляло мне большой радости. Потому что я знал, что в следующий раз вряд ли попаду туда же.
Лишь первый ряд маленьких, вырезанных из жести силуэтов, который ездил по барьерчику медленно и со страшным шумом – был мне приятен и вызывал чувство настоящего азарта. Этих одноцветных мишек, слонов, лисиц и верблюдов я страшно любил.
На это были две причины.
Во-первых, я же не убивал их до конца. Шлепнутые и опрокинутые, они появлялись вновь с другой стороны и так же ехали навстречу своей временной смерти, слегка подрагивая от страха перед неизбежным. То, что они возвращались как бы с того света, было по-настоящему таинственно и прекрасно.
Во-вторых, попасть в них было гораздо легче!
Когда-то я довел это нехитрое искусство до такого совершенства, что мне казалось – все в тире смотрят на меня с завистью. Потом приходил какой-нибудь подвыпивший взрослый и сбивал все мишени влет.
А потом и буржуй, и вертолет, и кузнецы – тоже начинали дрыгаться и валиться, а если какая-нибудь одна не падала, меткий подвыпивший стрелок азартно говорил человеку в халате:
– Поправь! Чего зря с людей деньги дерешь? Я же попал! Не видишь, что ли?
– Тоже мне деньги – две копейки пулька, – недовольно отвечал человек в халате и вдруг кричал на весь тир: – Прекратить стрельбу! Технический перерыв!
И все дети испуганно замирали.
Человек в халате медленно шел к мишеням. И мы с изумлением смотрели, как он что-то там подправляет, двигает руками, проверяет наощупь. В этом мире мишеней вдруг появлялся живой человек. И мишени косились на него с явным испугом. А потом он возвращался обратно.
– Ну? – спрашивал его снисходительно меткий стрелок.
– Нормально все было. Немного механизм заедает. Денег же на ремонт не дают. Вы же взрослый человек, должны понимать.
– Ну! – весело восклицал меткий стрелок и пинком открывал легкую дверь и выходил на мороз, счастливый, довольный, розовощекий, со своими женщинами и детьми, весь как бы увенчанный лаврами и усыпанный почестями.
А я оставался один со своей винтовкой.
Согнуть ее до щелчка было не так-то просто. Но именно это мгновение – а не выстрел – я и обожал больше всего. Я любил, как гладкий ствол плавно идет вниз под моей рукой. И винтовка перегибается. И обнаруживается тыльная часть дула. Оружие. Это было все-таки оружие.
Но иногда – если пальцы сильно замерзали – пулька не попадала во входное отверстие.
И катилась под ноги стреляющим.
И я искал ее в темноте, чертыхаясь и сильно потея. После этого стрельба была уже не в радость.
* * *
Словом, в тире я в свое время переживал столько разных чувств, что сейчас заходить туда было как-то не по себе. Тем более одному.
– Пожалуйста! – повторил я, хотя папа уже согласился.
На этот раз в тире никого не было.
Наверное, кто-то уже отстрелялся, потому что мои мишки и волки уже крутились, возвращаясь из рая в ад и опять попадая обратно.
– Ну? – нетерпеливо спросил папа.
– Не хочу, – сказал я и потянул его за руку.
Папа ни о чем меня не спрашивал. Мы погуляли немного по парку, посмотрели на домик лебедей, на Москву-реку, на Бадаевский пивной завод, который красовался на той стороне реки, и на гостиницу «Украина», которая высоким шпилем врезалась в небо.
– Шашлык тоже не хочешь? – спросил папа испытующе. – Зачем же ты меня поднял ни свет ни заря?
– Шашлык хочу, – сказал я скромно. – Если можно.
– Можно! – с облегчением сказал папа и повел меня к шашлычнику.
* * *
Шашлычник стоял сразу за тиром и притоптывал валенками в калошах. Он тоже был одет в рабочий халат, только белый.
– С Новым годом, генацвале! – весело сказал он. – Шашлык кушать будем?
– Одну порцию, пожалуйста, – сказал папа. – Но только горячего. Без обмана.
– Какой обман, слушай. Весь на огне! Мангал тепло бережет! – запротестовал шашлычник и долго искал сдачу обмороженными пальцами.
Шашлык лежал на бумажной тарелочке. И был совершенно холодный.
В детстве он казался мне обжигающе горячим и подавали его прямо на шампуре.
Я прилежно жевал вкусные кусочки мяса, немного припорошенные снегом, и смотрел на папу.
А папа смотрел вдаль.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.