Текст книги "Мужской день"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
Но я так и не сделал этого.
Почему – не знаю. Наверное, потому, что не разгадал его взгляда. Человека в треуголке. Пусть это покажется вам смешным, но какой-то секрет у него действительно был.
Он смотрел на вас крайне пристально, – но только тогда, когда вы уходили из дома. А вообще-то он стоял возле часов. Это был его пост. Его работа.
И он честно ее выполнял.
В дырке, которую он просверлил в душном воздухе своим взглядом, живут теперь все те люди. И селедка под шубой. И чертик. И кто-то рыжий. И милая полная женщина. И моя кузина Танька, теперь гражданка государства Израиль. И мои родители. Брежнев, Никсон и Жорж Помпиду. И Москва. И хоккей с шайбой.
И даже я.
СОСЕДКА
Однажды среди ночи меня разбудил какой-то шум.
Я вышел из комнаты босиком, щурясь от яркого электрического света.
– Вы что тут все, с ума посходили? Чего вы шумите? – строго спросил я родителей.
– Иди спать, Лева! – сказал папа с тревожным выражением лица.
Мама стояла в прихожей, возле входной двери, и чутко прислушивалась. На меня она вообще не обратила никакого внимания. Это было настолько удивительно, что я решил все-таки остаться с ними, хотя спать очень хотелось.
Внезапно опять раздался какой-то шум и женский крик.
– Ну вот! Опять! – сказала мама.
– Да что «опять»?! – разозлился я. – Что «опять»? Можете вы по-человечески объяснить?
– Лева! – закричала мама каким-то придушенным голосом. – Тебе же папа русским языком сказал: иди спать!
– Да не пойду я никуда! – сказал я твердо и сел на диван.
– Так, ладно, – вдруг вмешался папа. – Не хочет идти – пусть не идет.
Мама осторожно приоткрыла дверь. Оттуда пахнуло холодом и запахами лестничной площадки – мусорным ведром, пылью, старыми газетами.
– Не знаю, – жалобно сказала она. – Я тебя не пущу, Сима. А вдруг у него финка. Или еще что-нибудь.
– Я тебя тоже никуда не пущу, – твердо сказал я, не слезая с дивана. Меня начала бить мелкая противная дрожь, то ли от холода, который дул по ногам, то ли от страха.
Я уже понял, откуда был шум и крик.
* * *
Дело в том, что на нашей лестничной площадке жил алкоголик. Это был маленький невзрачный человек, которого я никогда не мог узнать в трезвом состоянии.
– Это же он! – толкала меня мама в бок, когда, например, мы шли по улице.
– Кто «он»? – не понимал я.
– Надин муж! Сосед наш! Ну, этот… – говорила мама. И добавляла уже совершенно ненужную фразу: – Не оглядывайся! Неудобно.
Толком этого алкоголика я никогда не мог разглядеть – помню только, что он был какой-то длиннорукий, нехорошо одетый и смотрел себе под ноги. Но это в трезвом состоянии.
В пьяном состоянии Надин муж был личностью очень даже заметной. Либо он спал прямо на лестничной площадке, громко храпя и воняя, либо ночью ломился в свою квартиру. А Надя, наша соседка, высокая женщина с бледным лицом и жидкими соломенными волосами, ему не открывала. Держала глухую оборону. И «весь подъезд стоял на ушах», как говорила мама.
– Господи! – сокрушалась она. – Столько нормальных мужиков в доме живет! Хоть бы кто-нибудь поговорил с ним по-настоящему. Нет, все ходят, смотрят, как он жену бьет, детей на улицу в одних трусах выгоняет. Что за народ пошел!
– Не говори ерунду! – осаживал ее папа. – Как с ним разговаривать, если он человеческого языка не понимает? Пусть с ним милиция разговаривает.
– А если он ее когда-нибудь совсем прибьет, Надьку эту? – тихо и гневно говорила мама в ответ. – Тогда что ты скажешь?
И в нашей квартире наступала нехорошая тишина.
Папа, чтобы не ссориться, уходил в другую комнату и садился за мой письменный стол. Мама – на кухню. А я стоял в прихожей, чтобы послушать, что же там происходит, на этой самой лестничной площадке.
* * *
Но хуже всего было, если Надя все-таки впускала своего алкоголика. Открывала ему дверь.
Тогда почти сразу раздавался истошный Надин крик. И поминутно начинала хлопать дверь в их квартиру.
* * *
– Ну, я пошел! – твердо сказал папа в тот вечер, и мама вдруг крепко схватила его за руку.
– Сима, ты что? – сказала она и побледнела. – А мы? А Лева?
– А вы сидите и не высовывайтесь, – не очень уверенно сказал папа и плотно затворил за собой дверь. Но почему-то не захлопнул.
Прошло какое-то время. Может, минута. Или пять.
Сидеть и не высовываться было еще страшнее. Мы с мамой крепко обнялись и гусиным шагом, едва перебирая ногами, тоже выбрались на лестничную площадку.
Дверь в Надину квартиру была чуть-чуть приоткрыта. Что там вообще происходит, было совершенно непонятно. Потому что на пороге столпилось несколько мужчин в белых майках, тренировочных рейтузах и шлепанцах. Все они были одеты совершенно одинаково, как игроки одной футбольной команды. Папа, по всей видимости, был тренером этой команды. Наверное, он быстренько прошелся по соседним квартирам, и только потом пошел захватывать в плен этого несчастного алкоголика.
Несчастный алкоголик сидел на кухне, схватившись за голову обеими руками. Это была поза мыслителя, которому внезапно пришла важная, но очень печальная мысль. В отличие от остальных мужчин, алкоголик был одет в байковую рубашку без пуговиц. Он раскачивался в такт мыслям и мычал:
– Убью! Убью суку!
Мужчины в майках по отдельности и хором отвечали ему возмущенными голосами:
– Я тебе щас убью!
– Я тебе сейчас так убью, идиот хренов!
Я никак не мог найти в этом хаосе и тесноте нашу соседку Надю. Наконец мама откуда-то вывела ее. Надя шла в строгом зеленом платье с оборками, несмотря на позднее время. На лице у нее было тоже строгое и, я бы сказал, торжественное выражение. Она ни на кого конкретно не смотрела. За руки она вела своих несчастных детей. Мужчины в майках и женщины в халатах почтительно перед ней расступились.
Как ни странно, Надиных детей я увидел впервые. Это были крошечные мальчик и девочка, такие же белобрысые, как Надя, с дрожащими от холода голыми ногами. Но что меня поразило больше всего – мама вела их всех в нашу квартиру!
– Пап, а если он теперь к нам колотиться начнет? – тихо спросил я.
– Не начнет! – сурово ответил папа. – Сейчас его в милицию отправят. И потом в вытрезвитель. Пусть там попробует поколотиться.
И тогда я поплелся вслед за мамой в нашу квартиру, которая стала в ту ночь приютом жертв семейного насилия.
Приютом жертв, правда, она побыла недолго. Часа, наверное, полтора. От силы – два. Мама с Надей и с папой сидели на кухне и тихо обсуждали увиденное и пережитое. А потом все разошлись спать. Всего этого я, конечно, уже не видел, потому что вошел к себе в темную комнату, рухнул на кровать и заснул как убитый – наверное, от всего увиденного и пережитого.
Остальное мне рассказала наутро мама. Как приехала милиция. Как Надя увела детей обратно в свою квартиру.
– Так плакала! Так плакала! – сокрушалась мама. – Вообще-то она неплохая. Странная, правда, немного. А дети ничего, скромненькие такие. Эх, ну до чего ж несчастная женщина…
Видимо, после милиции и вытрезвителя Надиного мужа отвезли куда-то еще. Потому что пропал он надолго, наверное, на год. Да и после его возвращения домой скандалы на весь подъезд постепенно прекратились.
– Вылечили, значит! – саркастически приговаривала моя мама. – А ведь все говорят: неизлечимая болезнь!
* * *
После этого происшествия Надя очень полюбила нашу семью. Она полюбила меня, папу, маму, нашу квартиру, нашу мебель, нашу посуду, нашу одежду, нашу тишину.
Надя любила все это вместе и по отдельности, любила горячо и страстно. Она звонила вечером нам в дверь и громко шептала:
– Марин, можно я зайду к тебе на минуточку?
Мама первое время отвечала:
– Привет, Надь! Давай, заходи, конечно!
А потом она стала отвечать так:
– Что-нибудь случилось, Надь?
– Нет! Нет! Ничего не случилось! – простодушно отвечала Надя. – Я детей-то уложила. А на душе так тревожно! Можно я у тебя посижу? Я прямо тут, в прихожей…
– Ты чего, с ума сошла? Почему в прихожей? Проходи на кухню, или в комнату, – возмущалась мама.
А потом стала соглашаться:
– Ну ладно. Посиди, посиди…
– Слушай, Марин! – громко говорила Надя, тихо сидя в прихожей. – Какая же у тебя обстановка красивая. И мебель, и вообще. Как в кино.
– Надь, ну ты чего! – недовольно говорила мама. – Перестань сейчас же, я тебя прошу.
– Нет, правда… – изумленная красотой нашего жилища отвечала ей Надя. – Это что-то такое… прямо не знаю, как сказать.
– И не говори! Не надо! – смеялась мама. – Хочешь чаю? С вареньем?
– Нет, не хочу! – твердо говорила Надя. – Можно я еще немного тут посижу?
– Ну посиди, – хмурилась мама. – Только мне убираться надо, скоро ведь Сима с работы придет.
– Я знаю! – радостно отвечала Надя. – Я быстро! А хочешь, я тебе пол помою?
* * *
Надино присутствие незаметно наполняло весь наш дом. Вернее, переполняло. Я сидел у себя в комнате с книжкой, но читать почему-то не мог. Я прислушивался непонятно к чему.
Наконец Надя понимала, что уже пора уходить, и произносила свою главную фразу:
– Спасибо тебе за все, Марин!
Дверь захлопывалась, и ко мне в комнату как бы между прочим заходила мама. Она бросала на меня пристальный быстрый взгляд и говорила слегка раздраженно:
– Ну что ты уши развесил? Уроки делаешь? Или подслушиваешь? Нашел что подслушивать.
– Мам, а что значит «у нас культурно»? – спрашивал я.
– Не знаю, – нервно улыбалась мама. – У нее спроси. Вот повадилась ходить, господи прости. Ну не гнать же ее?
Гнать Надю, действительно, было бы жестоко. Но и слушать ее каждый вечер тоже почему-то было невыносимо.
Надя стояла в полутемной прихожей и говорила громким шепотом:
– Слушай, Марин, какой же у тебя Сима хороший! Он прямо вот от всех отличается. Вот прямо идет по улице и от всех очень сильно отличается. Сразу видно, что идет культурный, интеллигентный человек, а не пьянь какая-то и не жлобье.
– Кончай, Надь! Сглазишь! – замечала мама скупо.
– Слушай, Марин, а давай я тебе пол помою! – говорила Надя умоляющим голосом.
– Спасибо, не надо, – напряженно отвечала мама. – У тебя у самой двое. Иди лучше, Надь, домой.
Папа в такие минуты сидел и тупо смотрел телевизор. Это злило маму больше всего.
– Это ты ее спас? – говорила мама громко, когда Надю удавалось наконец выпроводить. – Ты у нас благородный рыцарь? Вот сам и разговаривай. А то сел и сидит! Как будто это не к нему пришли!
– Может, она тоже выпивает? – скупо спрашивал папа. – Уж больно странная.
– А может, она в тебя влюбилась? – отвечала мама вопросом на вопрос. – Тогда моя жизнь находится в опасности.
– Ничего подобного, – отвечал папа сурово. – Это она в тебя влюбилась. На меня она даже и не смотрит. Это моя жизнь находится в опасности.
– Жалко ее, конечно, – вздыхала мама. – Даже очень жалко. Но когда-нибудь я ее все-таки выгоню.
И мы с папой делали вид, что не слышим этих слов.
* * *
А потом папа купил проигрыватель.
Это был толстый и маленький коричневый чемоданчик с белой пластмассовой ручкой. Такие теперь больше не продаются, а раньше их было довольно много в отделе «Культтовары».
Внутри чемоданчика струился толстый и белый электрический шнур, исправно горела зеленая лампочка, туго работал переключатель на 33, 45 и 78 оборотов в минуту, а также имел место ручной иглодержатель (такая штука, похожая немного на зубную щетку, но с корундовой иголкой внутри). И еще плоский резиновый круг, который лениво и медленно вращался.
На вращающийся резиновый круг папа положил нашу первую пластинку.
Это был большой, черный, тяжелый виниловый диск, который переливался и блестел под люстрой, вызывая странное возбуждение одним своим внешним видом.
Папа аккуратно держал его за края. Он опустил диск маленькой дыркой на железный штырек, который торчал из резинового круга, бережно поставил на крутящийся диск иголку, и в комнату проникло страшно дребезжащее пианино, а потом довольно противный стариковский голос вдруг запел:
В синем и далеком океане,
Где-то возле Огненной земли
Плавают в сиреневом тумане
Мертвые седые корабли.
Потом была еще дурацкая песня про дочек, про какую-то там Ирэн, еще про цыган, по-моему…
И еще одна, которая не нравилась мне больше всего. Эта песня доводила меня ну буквально до слез.
На солнечном пляже в июне
В своих голубых пижамах
Девчонка, звезда и шалунья,
Она меня сводит с ума…
– Ну выключите вы своего Вертинского! – орал я на родителей без зазрения совести. – Я больше не могу этого слушать!
– Ну и не слушай! – спокойно говорила мама. – У тебя же есть своя комната. Запрись и сиди.
Папа почему-то слушал эту пластинку очень внимательно.
Никогда после этого я не видел, чтоб кто-нибудь так внимательно слушал пластинки. Их обычно заводили для танцев или для гостей, чтобы было шумно и весело. А вот мама и папа садились на диван и просто слушали, обмениваясь тихими замечаниями.
Мама еще любила подпевать пластинкам.
– Мадам, уже падают листья! – подпевала она противному дребезжащему Вертинскому.
А папа говорил так:
– Я его знаешь где слушал, в саду ЦДСА. Ох, там народу было… Не протолкнешься! У него, знаешь, были еще такие длинные-длинные руки. А лицо все в белом гриме. Вот он так вот выходил, протягивал руки… И народ просто замирал. Просто такая тишина… Да.
– Ну что «да»? Что «да»? – не выдерживал я. – Кому это все нужно? Неужели вы нормальных пластинок купить не можете?
– Ну и не слушай! – повторял папа вслед за мамой. – У тебя есть своя комната. Понятно?
– Понятно! – отвечал я и уходил в свою комнату дальше злиться.
Но Вертинского и в моей комнате было очень даже хорошо слышно. Он всегда мучил меня своими загадками. Сквозь картавый голос и звуки дребезжащего пианино, сквозь его внезапный шепот и внезапный выкрик, я никак не мог разобрать, что же там происходило, в этих непонятных, изматывающих песнях. Там все друг друга мучили, все друг над другом издевались, о чем-то страдали, но совершенно бессмысленно и безнадежно (не за правое дело, не за слезы наших матерей, а безо всякой видимой причины). И главное, от этих слов было некуда деться. Они проникали в тебя, как иголки под кожу.
Это было какое-то музыкальное иглоукалывание.
Но Вертинский был еще ничего по сравнению с Геленой Великановой, которую мама купила за ним следом.
Когда я впервые прослушал эту пластинку (и особенно песню «Ты живешь в другом городе»), я решил поговорить с родителями уже более серьезно.
Я вышел к ним в комнату и серьезно сказал:
– Знаете что, я так больше не могу.
– А что случилось? – очень удивился папа.
– Ничего не случилось, – твердо ответил я. – Просто я не могу больше слушать ваших певцов и певиц.
Мама с папой почему-то прыснули от смеха.
– Это не смешно, – грустно сказал я. – Дети не могут в таком количестве слушать взрослые песни. Они могут от этого с ума посходить.
– Ну, знаешь что! – серьезно возмутилась мама. – Ты тут нам свои культурные вкусы не диктуй. Мало ли что ты там будешь хотеть или не хотеть. Мы тоже люди.
Я по глазам видел, как им стало смешно. Но они сдерживались изо всех сил.
– Смеетесь? – сказал я глухо. – Смеетесь, да? Я ваш проигрыватель разобью, понятно?
– Это что, угроза? – спросил папа сухо.
– Да! – заорал я и убежал к себе.
В этот вечер Вертинского и Гелену Великанову они больше не слушали. Только перешептывались. Но потом начали опять.
* * *
Закончилась эта музыкальная драма довольно неожиданно. Я уже научился лежать одним ухом на подушке, а другое
закрывать рукой во время прослушивания Вертинского и Великановой.
Но однажды в дверь позвонили.
– Кто? – крикнула мама испуганно.
Дверь открылась, я выбежал посмотреть.
В прихожей стояла Надя.
– Я тут ведро выносила, – сказала она чрезвычайно застенчиво. – А у вас тут такая музыка играет. Это вообще… Я даже обалдела. Я даже не знала, что такая вообще бывает.
На солнечном пляже в июне
В своих голубых пижамах
Девчонка, звезда и шалунья,
Она меня сводит с ума… —
гнусаво выводил Вертинский.
– Марин! – умоляюще сказала Надя. – Можно я хоть чуть-чуть посижу послушаю? Вот тут, на табуреточке.
Мама долго приглашала Надю войти и посидеть послушать музыку вместе со всеми. Но она слушать «там» наотрез отказывалась.
– Не, я тут, на табуреточке, – твердила она. – Мне тут лучше, честное слово.
Папа сделал для Нади музыку погромче.
А я прошел в кухню, чтобы еще раз взглянуть на нее.
Надя сидела на табуретке, прислонившись к стене. Она закрыла глаза и едва заметно раскачивалась в такт. Ее жидкие
соломенные волосы были аккуратно заколоты гребешком, под резким светом лампы на лице выступили мелкие морщинки, а руки тихо лежали на коленях.
На лице у Нади было какое-то совершенно новое для меня выражение.
«Вот как я культурно сижу, – говорило Надино выражение. – Сижу и не мешаю, не лезу в чужую квартиру с разговорами, не мозолю глаза…»
Мама и папа сидели на диване в большой комнате и тоже грустно слушали Вертинского, взявшись за руки.
Надя приходила так еще несколько раз.
* * *
И вдруг родители почему-то перестали слушать Вертинского. Как-то так сразу. А я перенес проигрыватель к себе, в свою комнату.
– Только не сломай! – сказала мама. – А пластинок я тебе еще куплю. Разных.
– Мам! – сказал я. – Пусть она больше не приходит, а?
Мама пожала плечами.
– Она тебе что, мешает? – спросила она как-то сухо и отстраненно.
– Мешает! – упрямо сказал я. – Она мне мешает уроки делать! Мы ее спасли, а она приходит.
– Она потому и приходит, балда! – сказала мама.
– Хорошо, пусть приходит! – пожал я плечами. – Что мне, жалко?
В этот вечер я долго не спал.
Девчонка, звезда и шалунья,
Она меня сводит с ума, —
думал я про себя. В голове что-то странно кружилось. Я вспоминал мужчин в шлепанцах, женщин в халатах. Мужика в байковой рубашке без пуговиц.
Мне было тяжело. И я никак не мог понять отчего.
Отчего эта тяжесть.
Но Надя больше не приходила. Мне кажется, она просто все поняла.
ЗЕЛЕНЫЙ АВТОМОБИЛЬ
В детстве меня часто спрашивали во дворе:
– А кто твой отец? Начальник?
– На фабрике работает, – скупо цедил я. И угрюмо пожимал плечами.
– А кем? – не отставали мои друзья. – Скажи, Лева, кем же он на фабрике-то работает? Мастером? Инженером? Вахтером на проходной? Слесарем?
– Он работает директором! – отчетливо и зло говорил я, предательски краснея до корней волос.
– А машина у него есть? – тут же спрашивал кто-то.
И я отвечал:
– Не знаю!
Иногда папа приходил домой и подолгу молчал, закрывался в моей маленькой комнате, садился за письменный стол
и смотрел в окошко. Я боялся подходить к нему в такие минуты. Но поделать тут ничего было нельзя, ведь мой папа работал директором.
Другие отцы, насколько я знал, любили после работы постоять где-нибудь в скверике, покурить, выпить пива, обсудить футбол. А мой папа приходил с работы и молчал.
Правда, иногда он с живым интересом прислушивался к моим разговорам на футбольную тему.
– Австрийцы – вообще слабая команда! – заявлял я, например, маме, уплетая жареную картошку.
– Ага, – говорила мама, наливая мне молоко.
– Слушай, а Пеле, он кто – негр? – невпопад спрашивал папа.
– А ты что, сам не знаешь? – возмущался я.
Наверное, папа знал это и без меня. Просто футбольные сведения как-то плохо задерживались у него в голове.
– Лева, неужели армяне стали чемпионами? – спрашивал он с изумлением.
– Да, папа! – говорил я. – По итогам чемпионата СССР команда «Арарат» из Еревана в этом году завоевала первое место. В ней есть такие игроки: Оганесян, Иштоян, Заназанян…
– Ну ладно, ладно, хватит! – говорил он. – Я все равно не запомню. Спасибо тебе и на этом.
Иногда он листал футбольные справочники, которые я покупал в газетном киоске.
– Ну надо же! – говорил он маме. – Смотри, все про него написано: и какой рост, и сколько весит, а про меня нигде ничего.
Порой я мечтал, что когда-нибудь мы пойдем с папой на стадион, будем свистеть, топать, а потом вернемся домой и, перебивая друг друга, будем рассказывать маме:
– С левой ноги! С острого угла! Как даст! И промазал, представляешь?
Но этому никогда не суждено было сбыться.
– Чего я там буду сидеть как пень? – отнекивался папа. – Скучно!
Когда он вечером входил в наш двор – в белой рубашке, с пиджаком через плечо – я всегда нарочно пасовал ему в ноги. И папа аккуратно откидывал мяч носком ботинка. Однажды я не выдержал и закричал:
– Пап! Давай! Ударь!
Он замахнулся… Удар получился неловкий, слабый…
* * *
Но при этом папа вовсе не был таким уж рафинированным интеллигентом. По утрам он отжимал двухпудовую гирю и заставлял меня поднимать гантели.
Просто папа был директором. Он был немного другим, чем все остальные люди.
Мы с мамой долго и по-разному привыкали к этому странному обстоятельству.
– Опять тишина, как на похоронах! – говорила мама сама себе.
Пока папа сидел в моей комнате за письменным столом и о чем-то думал, она ходила по квартире и не знала, «куда себя приткнуть». А папа в это время думал, глядя в окно. Только думал, и все.
А я ничего не говорил. Ни вслух, ни про себя. Я просто наблюдал за ним.
Что я знал, например, про его привычки?
Папа не любил рыбалку. Не собирал марки. Не умел чинить велосипед, а тем более утюг. Не рассказывал анекдоты.
Да и вообще он не любил говорить.
Любил он только читать газеты и смотреть новости по телевизору.
* * *
Как-то раз мы с ним оказались в часовой мастерской. На улице Красная Пресня.
Человек в синем халате взял у папы часы и лениво сказал:
– Через неделю приходите. Посмотрим.
– Это вы мне уже говорили, – сказал папа. – Я к вам уже приходил. Два раза.
– Ну а я чем виноват? – гаркнул человек в халате через маленькое окошечко. – Претензии к заводу. Не к нам.
– Вы мне это тоже уже говорили! – опять сказал папа. – Мне некогда обращаться на завод. Я к вам обратился. Дайте гарантию на ремонт.
– Еще чего! – ухмыльнулся человек в синем халате. – А ключи вам не надо от квартиры, где деньги лежат?
– Дайте тогда жалобную книгу, – сказал папа.
– Нет у нас жалобной книги! – сказал человек в халате и сильно побледнел. – Нет, и все!
– Давайте-давайте, – сухо сказал папа. – Я жду.
Наступила тишина.
Через некоторое время человек в синем халате как-то тихо, про себя выругался и пошел за другим человеком, уже в черном халате.
Тот взял у папы часы и сказал, чтобы он приходил завтра.
Когда мы вышли из часовой мастерской, я спросил у него, совершенно потрясенный увиденным:
– Пап! А что ты ему сказал?
– Жалобную книгу попросил! Ты что, сам не слышал? – ухмыльнулся он.
– И все?
– Да какая тебе разница? – сказал папа. – Когда ты вырастешь, таких дураков уже не будет. Дай лучше пожевать.
* * *
У папы была одна плохая привычка.
Когда мы, по дороге домой, покупали свежий хлеб, он всегда откусывал или отламывал горбушку. И ел прямо на улице.
– Пап, ну ты опять! – ругал я его. – Ну зачем? Ты что, такой голодный?
Иногда он съедал так полбатона. Иногда даже весь батон, и тогда мы опять шли в булочную.
Он шел по улице Красная Пресня, ел мягкий хлеб, и глаза у него были веселыми, а не рассеянными, как всегда.
Но я уже знал, что он никакой не рассеянный. Просто все время думает. И я очень любил те минуты, когда он не думает.
* * *
Но если была хорошая погода, папа обязательно надевал пиджак, брал маму под руку и они шли гулять в сквер. Иногда и я увязывался за ними.
Обычно они болтали о чем-то непонятном: кто кому что сказал и как тот ответил. Я забегал шагов на двадцать вперед и смотрел на них издали.
Мама шла на каблуках, с чуть подкрашенными губами. Она улыбалась, слушая папу, иногда коротко и звонко хохотала, доказывала что-то горячо.
Не очень высокий рост и немного покатые плечи не делали папу смешным. Строгость и сосредоточенность не покидали его и тут.
* * *
Отец не любил рассказывать о своей работе.
– Да нечего рассказывать! – говорил он досадливо. – Ну о чем рассказывать, как я план выполняю?
Я почему-то верил, что ему нечего рассказывать. Я видел его фотографии, сделанные фотокорреспондентом фабричной газеты – в его кабинете, на работе.
С веселым лицом, в своей вечной белой рубашке, он на фотографиях сидел за огромным столом, курил или разговаривал по телефону. Это были, наверное, те фотографии, которые не пошли в газету. Они были непривычно большие. Но потом отец их отнес обратно. На работу. Дома он почему-то никогда не курил. И лицо у него было какое-то другое.
Мой отец на работе сидел за столом, что-то подписывал или говорил по телефону. Что можно было рассказать о такой работе?
Единственно, о чем он мог рассказать (и действительно рассказывал несколько раз) – о том, как водил по своему цеху Косыгина и как встречал на вокзале Хрущева.
– Косыгин – он же сам текстильщик! – горячо говорил отец и странно улыбался.
А про Хрущева он рассказывал так:
– Встречали его в шестьдесят третьем на Курском вокзале, из Пицунды. Дождь идет, мы стоим, мокнем. Человек пятьдесят. Зонтики не все взяли. Я вообще-то не думал, что меня пошлют от Краснопресненского района. Директор заболел, парторг заболел. А я что, молодой инженер. Он выходит из поезда, лицо такое… Руку всем пожал, правда.
Я в этих его рассказах ничего не понимал. Но все равно почему-то было интересно.
* * *
Когда он входил в наш двор в строгом костюме, в галстуке, сердце замирало от мучительной неловкости. В нашем дворе был только один человек, который ходил на работу в таком виде – мой папа.
Бабки у подъезда еще издали кричали ему:
– Вечер добрый, Симон Львович!
Он кивал и улыбался. А они еще долго смотрели ему вслед.
…Но особенно я не любил его машину.
* * *
Как-то раз отец предложил отвезти меня до школы.
Я не знал, что ему ответить.
– Стесняешься, что ли? – спросил он довольно резко.
– Не в этом дело. Тут идти-то два шага…
– Стесняешься, – недовольно-утвердительно сказал он. Хлопнул дверью и уехал, предварительно быстро поцеловав меня.
Больше он этого никогда не предлагал.
Машина увозила его рано утром, когда я еще спал. А привозила поздно вечером.
* * *
– Так есть у него машина или нет? – спрашивал Колупаев. – Небось не одна. Ему небось две положены.
– Не знаю, – угрюмо отвечал я. – Он меня на них не возит.
– Не возит, или ты сам не желаешь? – ставил вопрос ребром Колупаев.
– Пошел к черту! – орал я. – Какое тебе дело?
Тогда Колупаев строго и внушительно давал мне пендаля и говорил:
– Ты, Лева, на меня не кричи. Хоть у тебя отец и директор, я не посмотрю, понял?
– Я же ее видел! – горячился Сурен. – Зачем ты врешь?
– Да я не вру! – чуть не плакал я. – Я не езжу с ним, и все! Откуда же мне знать?
Почему-то я ненавидел разговоры об этой машине.
Мне почему-то казалось, что если я признаю сам факт ее существования, случится что-то непоправимое.
* * *
Но однажды, в субботу, темно-зеленый автомобиль все-таки медленно въехал в наш двор.
Он даже весело бибикнул – явно для меня.
Все замолкли. Наступила тишина.
«Москвич» стоял возле подъезда. Папа о чем-то разговаривал с шофером.
Я знал, что это случится. Была суббота. Отец вернулся домой не поздно. Не так поздно, как всегда.
Он вышел из машины и внимательно посмотрел на меня.
– Привет! – сказал он. – Выигрываешь? Или проигрываешь?
– Ничья, – сказал я тихо и оглянулся. Все ребята стояли за моей спиной, бросив мяч.
– А покататься можно? – вдруг спросил кто-то.
– Можно, Николай Иваныч? – весело спросил отец у шофера.
Тот лениво улыбнулся:
– А почему ж нельзя! Давайте, только залезайте не все сразу. По одному.
Отец молча кивнул и пошел к подъезду.
В машину набилось человек шесть.
– А ты чего же? – удивился Николай Иваныч. – Залезай, Лева, чего стоишь?
Я помотал головой.
– Залезай, Лева! Хватит придуриваться! – заорал кто-то.
Но я опять отказался. Совершенно ненужные слезы душили меня. И я постеснялся, что их заметят.
И вообще, что-то мешало мне влезть в эту машину вместе со всеми.
Дверь наконец захлопнулась, машина медленно тронулась с места, и я просто проводил глазами зеленый автомобиль.
Он медленно поехал по Большевистской улице, повернул на Заморенова.
Во дворе стало совсем тихо. Я остался один. По-прежнему орало чье-то радио, хорошо пахло нагретым асфальтом, в спину толкался слабый ветерок. Никто, по-моему, не обратил внимания на это происшествие.
Из окна на меня смотрела мама.
Я еще немного постоял и просто пошел домой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.