Текст книги "Мужской день"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
* * *
…Я стоял на трамвайной остановке и… нет, я не плакал. Просто мне было холодно и противно, как бывает, когда внезапно заболеешь гриппом.
Колупаев пытался как мог утешать меня.
– Лева! – говорил Колупаев тихо и убедительно. – Это же такое место! Это гиблое место! Гнилое! Здесь нормальные пацаны вообще не гуляют. Здесь одни шелепихинские, твари, понимаешь… Шелепихинские, – страстно шептал мне в ухо Колупаев, – они же не люди. Для них человеческая жизнь – копейка. Они же нас ненавидят, пресненских пацанов! Они, твари, людей похищают! И буквы «ПП» на спине вырезают. «ПП» – значит «Помни Пресню». В это кино, если хочешь знать, вообще ходить нельзя! Я сюда, между прочим, вообще в последний раз хожу!
– Ну и не ходи! А я буду… – вдруг упрямо и твердо сказал я Колупаеву каким-то сухим голосом.
Он удивленно посмотрел на меня и без слов сел в трамвай.
Еще никогда в жизни мы не ссорились.
Дело же было в том, что я совершенно не представлял, что скажу папе. Ну и, разумеется, маме.
Если бы у меня оставалась ну хоть какая-то мелочь, можно было бы, в конце концов, что-то наврать, что-то придумать – ну, скажем, что фильм был двухсерийный, билеты почему-то дорогие, как на взрослый сеанс, ну пришлось заплатить за Колупаева, и так далее…
Это была почти правда, которую говорить всегда намного легче.
Но говорить родителям настоящую правду мне почему-то совсем не хотелось.
Нет, с одной стороны это было бы так прекрасно – пожаловаться, облегчить душу, ярко и полновесно описать это зверское нападение, эту подлую выходку, а в конце добавить:
– Я, кстати, знаю. Это шелепихинские. Они на спине вырезают два «П»: «Помни Пресню»… Мне ребята говорили.
И папа сразу побежит в милицию, а на место происшествия пришлют розыскную собаку. Ну или хотя бы одного милиционера с пистолетом. Он будет ходить по парку и спрашивать меня скупо:
– Этот? Этот?
А я буду отрицательно качать головой.
А потом вдруг мы встретим «этого» (не в нейлоновой рубашке, а того, красивого и подлого), и милиционер спросит меня:
– Этот?
Я посмотрю ему прямо в глаза и скажу тихо:
– Нет, не этот…
И пройду мимо.
* * *
Вот с такими интересными мыслями и богатыми переживаниями я дошел непосредственно до своего подъезда и вдруг понял, что ничего родителям рассказывать не буду. Потому что в таком случае они уже никогда меня с Колупаевым, а тем более одного, не отпустят.
У меня оставалось буквально несколько секунд, я все осознал, все представил себе хорошо и ясно (как всегда все хорошо и ясно представляет себе человек, у которого осталось несколько секунд), нажал на звонок, а потом крикнул почти с порога:
– Пап, а я за хлебом не пойду!
– Почему это? – опешила мама.
– Я деньги потерял. Целый рубль. Сразу.
Я выпалил эти слова на одном дыхании, и мне мгновенно стало легче.
Не буду повторять все то, что было мне высказано тогда. Родительский консилиум продолжался около часа. Мама была смертельно возмущена. Папа молчал и внимательно смотрел на меня. Он, видимо, чувствовал, что здесь что-то не так. Перехожу сразу к принятым мерам и сделанным выводам.
Я лишался карманных денег на два следующих воскресенья. Отныне рубль навсегда превращался в пятьдесят копеек, и с этим расточительством (мама в этот момент гневно взглянула на папу), будет навсегда покончено. Отныне я научусь считать деньги и буду давать во всех своих тратах полный отчет. Если же только это повторится (мама гневно взглянула на меня) – о всяких там развлечениях можно будет забыть до конца учебного года, а там будем смотреть на годовые оценки.
…В следующее воскресенье, рано утром, я встал в прохладных свежих сумерках и прокрался на кухню.
Железный рубль по-прежнему лежал на столе.
Не веря своим глазам, я взял его в руку и приложил к щеке.
Этот был тот самый юбилейный рубль с Лениным. Я даже грешным делом подумал, что папа, наверное, нашел целый клад этих рублей. Или не клад, а просто чемоданчик с рублями. Прийти в магазин с карманом, набитым железными рублями, папа, конечно, не может – поэтому отдает их мне постепенно.
Но тут же прогнал от себя эту мысль как глупую и недостойную моего папы.
Рубль лежал здесь, на своем обычном месте, безо всяких причин, явных и тайных, лежал без всякой логики, без рассуждений и намеков, он просто был, как был на свете мой папа.
Я понял это раз и навсегда, и никогда больше его не спрашивал о причинах столь упорной и непонятной щедрости.
Хотя сейчас мне очень хотелось бы сделать это. Но папа, мой папа, уже не может ответить ни на один мой вопрос…
* * *
Выйдя из дома, я тут же зашагал к кинотеатру «Красная Пресня» – в полном утреннем одиночестве, безо всякого Колупаева.
Путь мой лежал вниз, по Шмитовскому проезду, через «новые дома» – дома эти стояли вокруг меня одинаковыми угрюмыми каре, и в каждом угрюмом дворике за железным заборчиком цвела угрюмая клумба.
Здесь я как-то некстати вспомнил рассказ Колупаева о том, что на могилах убитых маньяками детей вырастают обязательно синие гладиолусы неестественной величины, и от запаха этих гладиолусов (если нанюхаться их как следует) можно тоже отдать концы.
За «новыми домами» следовал поворот направо к Мантулинской улице, к кинотеатру и парку, и неприятные видения, так сказать, встали передо мной во всей своей отвратительной красе.
Я замедлил шаг и задумался (опять же если можно так выразиться) об особенностях того направления, куда неудержимо волокли меня сейчас мои бессмысленные глупые ноги.
Странным и опасным было это направление.
О людях с Шелепихинского моста ходило множество страшных историй, и Колупаев был лишь одним из разносчиков этой заразы. В сгущающихся сумерках мы частенько собирались в ветхой беседке, и из темноты доносились голоса, которые страстно хотели поведать об отрезанных пальцах, пропавших мальчиках, растерзанных девочках, кошельках из человеческой кожи и обедах в школьной столовой из человеческого мяса.
Почему народная молва наплела столько всяких небылиц о простом железнодорожном разъезде близ платформы «Тестовская» – мне лично сказать трудно.
Но до сих пор я вздрагиваю, когда проезжаю эти и в самом деле неприветливые места, которые, однако, плавно переходят в замечательный Филевский парк, в уютную Горбушку, и в тенистые аллеи, плавно спускающиеся к Москве-реке.
Именно близость реки с ее пустынными берегами, обилие совершенно безлюдных пустырей возле железной дороги и Западного речного порта, где стоят мрачного вида баржи и башенные краны, проржавевшие от дождя и ветра (особенно хорошо они видны как раз с Шелепихинского моста) – вероятно, и породили эти странные суеверия и народные легенды.
…Кстати, именно в этот день я, наконец, воплотил в жизнь папин завет и положил железный рубль в старый кошелек, который он мне когда-то подарил.
Кошелек лежал в кармане и непривычно топорщился. Я подошел к кассе, купил билет, сложил сдачу в кошелек, и пошел смотреть кино.
В зале сидели одинокие люди. Показывали что-то неинтересное. Какую-то мелодраму, типа «И дождь смывает все следы».
Рядом со мной сидела мама с двумя девочками и что-то им непрерывно шептала. Наверное, это был ее любимый фильм, и она, как могла, объясняла двум девочкам его богатое содержание. Я скучал и вертелся.
Вдруг дверь на секунду открылась, и, неуклюже пригибаясь, в зал вошел кто-то с улицы. Постояв секунду в проходе, этот человек вдруг сел рядом со мной. Я не видел его лица, но определил, что это был толстый молодой мужчина лет двадцати пяти. От него шел едва слышный неприятный запах.
Я пытался смотреть кино, как вдруг увидел, что его лапа (по-другому и не скажешь) ползет к моему карману.
«Кошелек хочет вытащить», – похолодев, подумал я.
И пересел на одно кресло. Ближе к женщине. Мужик пересел следом за мной. И снова дрожащая лапа поползла почти по моей ноге.
«Сиди тихо», – вдруг зло прошептал он.
Запах от мужчины становился все сильнее и сильнее, и, повинуясь чувству отвращения и страха, я снова пересел ближе к женщине и ее девочкам – на соседнее с ними кресло.
В сущности, это меня и спасло. Бросив неприязненный взгляд вбок, на меня и на мужчину, женщина с девочками вновь что-то громко зашептала.
Чертыхнувшись, мужчина встал и вышел из зала, чуть покачиваясь и хлопнув за собой дверью.
* * *
Да, бывают в жизни такие удивительные совпадения – в то утро на скучном сеансе в кинотеатре «Красная Пресня» я чуть не встретился с настоящим маньяком.
Вероятно, это произошло совершенно случайно.
Маньяки бывают разные. Позднее я выяснил, что, в сущности, это просто несчастные люди, с которыми все-таки лучше никогда и ни при каких обстоятельствах не встречаться. В то утро я предпочел не спрашивать себя, за чем именно тянулась толстая потная рука и чем бы все это могло закончиться.
Но, повинуясь безотчетному чувству опасности, сразу рассказал родителям об этой встрече.
…После этого мои воскресные посещения кинотеатров стали редкими.
Железный рубль исчез из моей жизни как-то незаметно и плавно.
Но вот что удивительно – кинотеатр «Красная Пресня», в который мы с Колупаевым ходить с некоторых пор просто боялись, теперь вызывает у меня только щемящее чувство любви и настоящей нежности.
Лица людей, которые сидели в кинозале, были освещены синюшным светом экрана. Темноту прорезал бледный луч проектора.
А воздух был переполнен фантазиями и снами.
Ни один из встреченных мною позднее кинотеатров не был так наполнен фантазиями и снами, как кинотеатр «Красная Пресня». Мир загадочный и уютный, который внушал мне полное абсолютное чувство безопасности и счастья – хотя и находился в месте довольно опасном.
Но разве могут сравниться все эти опасности с теми опасностями, которые ожидают нас за пределами кинотеатра «Красная Пресня»?
Конечно же – нет…
* * *
Прошло много лет, и советские деньги вдруг отменили.
Я бросился искать по знакомым, по соседям, даже, по-моему, обращался в сберкассу и к знакомой продавщице – однако железного рубля, разумеется, так и не нашел.
Все предлагали мне пятаки, трехкопеечные монеты, в крайнем случае – пузатые двугривенные и пятиалтынные.
Но эти деньги уже не стоили ничего. Я бросил их все в железную банку и забыл.
А вот цена на юбилейный рубль с профилем Ленина остается неизменной.
Но мне не хочется его покупать. Это будет слишком просто.
Вдруг мне повезет, и я однажды тоже найду целый чемоданчик с большими и тяжелыми монетами? Как мой папа…
Хочется в это верить.
НОВЫЕ ДОМА
Трамвай останавливался, и водитель сурово объявлял:
– Шмитовский проезд. Гастроном. Новые дома…
– Послушай! – говорил я маме. – Объясни наконец: что значит «Новые дома», если они все-таки старые? Новые они или старые?
– Но я же тебе объясняла, – вздыхала мама. – Они когда-то были новые. И вот сделали эту остановку. И вот ее назвали – «Новые дома». Опять не понял?
– Ну понял, понял! – недовольно отвечал я и в который раз с недоверием оглядывался по сторонам.
Вокруг стояли одинаковые строения неопределенно-бурого цвета в форме квадратной буквы «П».
Казалось, войдешь в какой-нибудь один двор – и уже никогда не выйдешь, будешь бродить, как заяц из журнала «Мурзилка» (заяц бродил в нарисованном лабиринте за морковкой).
За одной буквой «П» стояла другая буква. За той – следующая. Налево, направо, вдаль, вдоль, вбок и назад – одни сплошные буквы «П». Дворы переходили один в другой, растворялись, как щелочь в кислоте, вели тебя в неизвестном направлении. Одинаковые стены и одинаковые подъезды создавали головокружение.
Буквы «П» поднимались на горку. Спускались к набережной. Уходили в даль светлую. Это было что-то особенное – Новые дома.
В каждом дворике – клумба и качели. По стеклянным шахтам ездили старые лифты. По подъездам гуляли сытые старые кошки. А дома при этом назывались «новыми».
– Ну, пойдем! – строго говорила мама.
И мы шли.
Мы шли мимо Новых домов бесконечное количество раз. Проходить диспансеризацию, ставить пломбы, делать прививки, брать справки, опять ставить пломбы, проверять у хирурга рахит, у ухо-горло-носа гайморит, у невропатолога рефлексы. У терапевта – желтуху.
Ко всему прочему, маме приходилось водить меня на занятия к логопеду: в школе я сразу начал заикаться и мучительно боялся отвечать у доски.
Таким образом, дорога до детской поликлиники была тошнотворно-знакомой. Или знакомо-тошнотворной… Тошнота определенно присутствовала: каждый раз, когда меня тащили по этой дороге, я начинал мелко и бессознательно трусить. А от этого неприятного чувства меня всегда немного подташнивало.
Приземистые четырехэтажные дома смутно-бурого цвета, обступавшие буквой «П», ничего хорошего не предвещали. А вдруг меня заберут в больницу, а вдруг будут резать живот, вырвут все зубы, заставят делать прогревание, засадят такой укол, что потом и не сядешь… Я смотрел на Новые дома, как на стены больничного коридора. Еще мы только ехали в трамвае, а я уже чувствовал исходящий от них запах лекарств.
Особенно я не любил в детской поликлинике две вещи – регистратуру и прогревание.
За стеклом в регистратуре сидела хорошая женщина.
– Ну что я могу сделать? – ласково говорила она. – Я же не волшебница.
Чтобы с ней поговорить, мама низко-низко наклоняла голову к полукруглому окошечку, какое бывает только в поликлиниках и в кассах.
– Ну пожалуйста, – умоляла мама. – Выпишите, Серафима Андреевна. Мы посидим, и все. Вдруг кто-то не придет. Вдруг останется время, и нас в конце примут.
Но хорошая женщина Серафима Андреевна талончик на прием к специалисту маме не давала.
– Ну вот вы подойдете, – ласково говорила она, – еще кто-нибудь подойдет. А мне потом что? Строгий выговор? Вы лучше заходите пораньше с утра. И я вам дам талончик в порядке очереди.
И улыбалась красиво.
Но не любил я регистратуру не только из-за окошечка с хорошей женщиной. Там на полках хранили мою толстую карту, которая приводила маму в тихий ужас.
– Ты не можешь прочесть, что здесь написано? – спрашивала она, нахмурившись и поднося к моему носу раскрытую страницу. Но в торопливом почерке врачей я никогда не мог разобрать ни одной буквы.
– Ну ладно, – мама опять начинала читать карту сама. – Это какой-то ужас! – стонала она. – Какие у тебя анализы! Это же умереть не встать!
Маму смущало, что я болел сразу по всем фронтам – зубы были ни к черту, печень шалила, дыхательные пути то и дело закупоривались.
– Хорошо хоть с сердцем у тебя все в порядке! – вздыхала она.
У меня со многим было все в порядке. Но мама этого не понимала. Ей казалось, что я слишком много болею.
– Ты у меня какой-то ослабленный, – говорила она, с сомнением изучая мое лицо. – Какой-то желтый. Живой труп.
Дома мама заставляла меня дышать над горячей картошкой, парить ноги, пить таблетки, лежать с горчичниками, сидеть с колючим шарфом.
И все время что-нибудь есть.
Зелень, свежие огурцы, малину, облепиховое варенье, сало, рыбий жир, куриный бульон, жареную печень, мумие и кожуру от апельсинов.
Любое новое средство пробуждало в маме талант народного целителя.
– Ну посмотри, Сима, – весело говорила она папе. – У него сегодня совсем другой цвет лица.
Папа с сомнением смотрел на меня и тихо качал головой.
– Залечишь, – односложно выражался он.
И мама начинала возмущаться, а иногда даже кричать.
– Ну хорошо! – кричала она. – Если ты не веришь в этот способ, давайте вместе думать! Обратимся в платную поликлинику! Должен же быть какой-то выход! Не могу же я все время сидеть на бюллетене!
Бюллетенем называлась голубая бумажка. На самом деле у нее было простое русское название: листок нетрудоспособности.
Я часто читал мамин листок нетрудоспособности. Врач выставлял в нем числа: с первого ноября по восьмое ноября, с восьмого ноября по пятнадцатое ноября…
Это были дни, когда мама была не способна трудиться. Из-за меня. Я мечтал уничтожить свою карту. Но знал, что из этого ничего не выйдет.
* * *
На обратной дороге, по пути из поликлиники, мы заходили в гастроном.
Это был самый большой дом среди всех Новых домов. Мама совершала там разные неординарные покупки.
– Мама, зачем же тебе живая рыба? – тихо и потрясенно спрашивал я.
– Ты можешь немного помолчать? – так же тихо и потрясенно отвечала мама.
Она сжимала меня за локоть и глядела умоляюще.
– Я сейчас подойду! Только чек выбью и подойду! Постой в очереди! Ну хоть три минуточки… Ладно?
…Наверное, вы прекрасно знаете, что такое очередь.
Но вы, наверное, а вернее, вы, конечно, не знаете, что такое очередь за мясом.
Покупатель в очереди за мясом не просто стоит и тихо ждет. Он волнуется. Он переживает за всех, кому нужно мясо. А потом сам подходит к прилавку и, например, говорит:
– А без жира нет?
Или он говорит:
– Ну вообще! Одни кости!
А продавец ему на все это отвечает:
– Не нравится – не берите!
И у них возникает горячая дискуссия.
Покупатель наседает:
– Да что вы мне подсовываете!
А продавец отбивается:
– Не нравится – не берите!
И очередь начинает немного гудеть. Одни гудят в защиту покупателя. Другие гудят в защиту продавца.
Так гудят зрители на футболе. Так в унисон актерской паузе сладко вздыхают театралы.
Покупатель в очереди за мясом, конечно, тоже переполнен разными чувствами.
Он, например, говорит продавцу:
– Мне вот нужно для второго! Я вот жаркое хочу приготовить! А вы что даете? Суповой набор?
Но продавец молчит. Смотрит мимо него белыми глазами.
Очередь перестает гудеть. И начинает вопить и колыхаться.
– Не задерживайте людей! – кричат одни.
– Что за безобразие! – кричат другие.
– До обеда всего полчаса осталось! – заводятся третьи.
Продавец гнусно ухмыляется и выжидательно смотрит на покупателя.
– Ну хорошо! – брезгливо говорит покупатель. – Дайте мне вот тот кусок… Нет, знаете что, лучше вот этот…
– Тот или этот? – уточняет продавец.
– Этот. Этот! – вопит покупатель.
После чего грубый нехороший продавец пишет ему химическим карандашом цену мяса на обрывке оберточной бумаги. Скажем, он пишет ему – рубль восемьдесят две (1.82). И протягивает ему этот обрывок грязными и мокрыми от сырого мяса пальцами. И покупатель, совершенно раздавленный и оскорбленный в своих лучших чувствах, несет эту драгоценный обрывок в кассу. Потом он выбивает свой чек, сует его продавцу и хватает свое мясо, завернутое в бумагу, а потом дома, или прямо здесь, на специальном таком шатающемся столике с алюминиевыми гнутыми ножками, внимательно разглядывает дико и прихотливо разрубленные мясные кости, из которых ему и предстоит делать выдающееся жаркое.
К продавцу мясного отдела подходит скромно одетая пожилая женщина. Проще даже сказать – старушка.
– Сынок, – жалобно говорит старушка, – ну, пожалуйста… Мне для котлеток.
И только продавец избавляется от старушки, вырубив громадным топором для нее из другого куска маленький постный кусочек – как на прилавок грузно наваливается большая женщина с большим подбородком и крупными яркими губами.
– Вы мне, пожалуйста, вон тот окорочок покажите, – низким голосом просит она. – Вон тот, мне кажется, такой сочный-сочный. Как вы считаете?
…Бедная мама! Как она порхала от одного отдела к другому, пытаясь всюду занять очереди, всюду успеть, всюду протолкаться, протиснуться, ну а я испуганно взирал на эти ее героические попытки.
Она ставила меня в эти очереди, и я наблюдал великую жизнь Гастронома – с его мраморными ваннами, в которых плавала полуживая рыба, с его мясными отделами, где продавец в белом колпаке клоуна остервенело рубил бараньи ребра, с его величественными кассами, с его блистающими люстрами и густым слоем опилок на грязном полу.
Из гулких железных люков выплывали, как в сказке, ящики с мороженой рыбой и мешки с зеленой капустой, кто-то швырял синих цыплят, и они летели по воздуху почти как живые, старушки вежливо уносили маленькие бумажные кулечки с конфетами, а старики раздраженно гремели пустыми бутылками из-под кефира.
Я смотрел и смотрел на этот великий Дом Еды, и голова начинала кружиться.
– Мама, – говорил я, когда мы шли домой, нагруженные свертками, – скажи, зачем ты покупаешь это сырое мясо?
– Не говори, пожалуйста, ерунды, – отвечала мне мама.
– Мама, ну зачем нам сырое мясо? – чуть не плача, уговаривал я ее. – Я же так люблю котлеты пожарские по двенадцать копеек. Или домашние шестикопеечные тоже люблю. Я люблю и пельмени русские. Я и сосиски люблю молочные. Или хочешь, свиные люблю. И особенно колбасу докторскую. Я, правда, еще много чего люблю.
– Ну и люби, – сурово отвечала мама. – А я знаю, что растущему организму нужно свежее мясо. Мне и доктор так сказала: жареная вырезка полезна для лейкоцитов. У тебя лейкоциты что-то не очень в последнее время.
– Мама, ну какие лейкоциты? – продолжал чуть не плакать я. – А зачем тебе эти дохлые караси? Кто их будет есть? Я терпеть не могу жареную рыбу! Я ее вообще не ем! Она же бьет хвостом! Вот смотри, как бьет! Как живая…
– Она и есть живая, – мужественно отвечала мама. – Папа любит жареную рыбу. Он может есть ее прямо с головой. В голове много всего ценного для организма. И вообще, прекрати разговаривать со мной на эту тему. Это очень хороший гастроном. Здесь прекрасные рыбный и мясной отделы. Здесь бывает дефицит. Здесь буженина даже бывает. Здесь майонез всегда есть в баночках. Здесь все самое свежее всегда, самое лучшее. Поэтому чуть-чуть надо постоять в очереди. Надо постоять чуть-чуть, а не ныть. Вырастешь нытиком, ну кто за тебя замуж выйдет тогда?
И смеялась звонко.
Иногда Колупаев спрашивал меня строго:
– Лева, ты курил когда-нибудь? Только честно.
И я признавался:
– Никогда.
– Ну и правильно! – восхищался мной Колупаев. – Завидую тебе, Лева! Тебе уже не нужно бросать. Ты уже не куришь. А вот я никак не могу бросить. У меня вместо легких одна чернота.
– Ты что? – пугался я.
– Я знаю, знаю, – скромно говорил Колупаев. – Мне врач рентген показала. Еще говорит, годик, и ты инвалид. А я вот что-то никак не брошу! Организм сопротивляется.
Колупаев важно вынимал из непонятного места жеваную-пережеваную сигарету, большим и указательным пальцами доставал пустой спичечный коробок с одной-единственной спичкой – и, закрыв ее воротником куртки, красиво прикуривал, так красиво, что я замирал от ужаса и восторга.
– Что ты куришь, Колупаев? – с восторгом спрашивал я.
– «Ява явская», – небрежно отвечал Колупаев. – Второй сорт. Вот мне один «Мальбором» тут давал затянуться. Это да.
– А почему ты «Явой» не затягиваешься? – вежливо интересовался я.
– Как это не затягиваюсь? – кашлял от неожиданности Колупаев. – Ты чего, с ума сошел? Я даже кольца пускать могу.
И долго с удовольствием пускал кольца.
Мне, конечно, не нравилось, что Колупаев так вредит своему здоровью. Но я обожал вместе с ним табачный ларек.
Я любил его нежно и глубоко.
Мы с Колупаевым подолгу могли стоять и изучать его уютную маленькую витрину.
Наш любимый табачный ларек был как раз неподалеку от Новых домов. Напротив гастронома. Туда мы добегали буквально за пять минут. А обратно шли долго.
– Ты понимаешь, – убедительно говорил Колупаев, когда мы шагали назад, вверх по Шмитовскому. – Ну вот, скажем, что такое «Герцеговина флор»? Ну да, внешний вид. Упаковка. А содержание? Ведь это же папиросы. А стоят тридцать копеек…
Колупаев копил деньги на табак. Иногда я даже одалживал их ему. То десять копеек. То пять. Он бывал мне по-настоящему благодарен.
– Или взять для примера «Пегас», – говорил Колупаев, поднимая указательный палец. – Тоже тридцать копеек! Их, правда, сначала сушить надо. Но ведь это сигареты с фильтром!.. Если уж папиросы, тогда бери «Беломор». Или в крайнем случае «Казбек», – советовал он на будущее.
Но мне нравился только один сорт: сигареты «Лайка».
Во-первых, они стоили всего двенадцать копеек. Во-вторых, были какие-то портативные, крошечные, легко умещались в ладони.
На них была нарисована симпатичная собачья морда. Вернее, на них была нарисована маленькая белая собачка. Всю жизнь я хотел завести маленькую белую собачку. Мама не давала. Мама говорила:
– Я с ней гулять не буду, понятно?
Маме было некогда. Она день и ночь писала диссертацию. В этой ситуации у нее не оставалось времени даже на маленькую белую собачку.
Я подолгу стоял у табачного ларька, изучал его внутреннюю жизнь. Стоял не прямо перед продавцом, а так, чуть в стороне. Как бы между прочим. Продавец иногда поглядывал на меня, но ничего не говорил.
К ларьку подходили мужчины и женщины. Женщины хмуро совали рубли, трешки и пятерки.
– Блок «Примы»!
– Блок «Столичных»!
– Блок «Явы»! Все спрашивали:
– А «Ява явская»?
И недовольно хмурились, услышав ответ. «Яву явскую» продавали редко. Все сигареты были фабрики «Дукат» – оранжевые «Краснопресненские», зеленоватый «Пегас», длинная черная пачка «Явы-100». И даже темно-синий солидный «Космос».
Женщины покупали сигареты, как в магазине. И шли домой с сумками, куда вдобавок ко всему запихивали еще целый блок сигарет.
Я смотрел в их грустные спины и смутно жалел.
Мужчины подходили совсем не так. Кидали мелочь небрежно. Шутили с продавцом. Тут же у ларька, открывали пачку – медленными, волнующими меня движениями. Сжимали ее в больших руках. Срывали тонкую целлофановую пленку зубами. Неуклюжими пальцами ворошили в блестящей фольге. Доставили нежную длинную сигарету.
Выпускали первый дым и глубоко вздыхали. Я понимал: сигареты помогают им дышать. Дышать глубоко и нежно. Чтобы воздух кружил голову.
Но главное – мне нравился сам ларек. Хотя в нем вообще-то продавали всякую мелочь, ерунду.
Разноцветные пластмассовые мундштуки. Расчески. Тугие пачки махорки (ни разу не видел, чтобы их кто-нибудь покупал). Трубки. Подарочную коробку сигарет «Столичные». В коробке двадцать пачек с разными картинами: то богатыри, то Аленушка, то Университет, то Кремлевская стена. Игральные карты. Зажигалки.
Это был удивительный ларек – в нем продавались странные и никому не нужные вещи. Бумага для самокруток. Железные наперстки. Пластмассовые клипсы. Трубочный табак «Капитанский».
Если бы я был богачом, казалось мне, то я бы купил в этом ларьке все сразу. Как древний индеец. И долго-долго рассматривал. Но я не был богачом.
Короче говоря, однажды я очень сильно попросил Колупаева купить мне «Лайку».
Он долго меня отговаривал.
– Да не могут сигареты стоить двенадцать копеек! – говорил он убежденно. – Это гадость, Лева! Если тебе так нравятся собаки – бери сигареты «Друг». Там и фильтр получше. И качество… Хотя, между нами, тоже барахло.
Но я твердо стоял на своем. И Колупаев сдался. Его в ларьке уже знали. Густым голосом он говорил: «Для папы. Он болеет». И ему с некоторой ухмылочкой продавали сигареты.
Колупаев протянул мне маленькую, портативную пачку с белой собачкой, которая легко уместилась в ладони.
На ватных ногах я вошел в первый попавшийся двор. Следом за мной шел Колупаев и воровато оглядывался.
– А ты не умрешь? – сказал он, с сомнением глядя на меня.
– Сам ты умрешь, – машинально ответил я.
Губы и язык плохо слушались. Было очень страшно. Одно поддерживало мой боевой дух – белая собачья морда на пачке.
Колупаев помог мне вскрыть «Лайку».
– Кто же ее курит? – все пытался вспомнить он. – Милиционеры, что ли? Нет. Не помню.
Я стал доставать сигарету.
– Давай уж раскурю… – грубо и с каким-то плохо скрытым чувством вины сказал Колупаев, вырывая у меня из рук маленькую белую палочку с белым фильтром. – Вот, учись, пока я жив.
Колупаев вдруг закашлялся, выплюнул дым и сказал мне, протягивая сигарету:
– Гадость! Кто же ее курит? Водопроводчики, что ли? Не помню.
Я закрыл глаза, сжал губами «Лайку» и сделал глубокий вдох, как в поликлинике, когда врач говорит: «Не дышать!».
В этот миг мир впервые в моей жизни по-настоящему, заметно для глаза покачнулся на своей оси.
* * *
Конечно, бывали и прежде у меня головокружения, слабости и даже обмороки. Особенно в поликлинике.
Но никогда прежде мир не чернел так вдруг и не сползал набок так мгновенно.
На освободившемся месте перед моими закрытыми глазами встало большое радужное пятно. Тут меня кто-то очень больно ущипнул за шею.
– А! – закричал я и начал кашлять.
Я кашлял так долго, что меня вырвало. Вы уж простите мне эту некрасивую подробность. Меня вырвало на какие-то чахлые кусты, в которых сидели две старых толстых кошки. Кошки отпрыгнули и воззрились на меня с изумлением зелеными глазами.
– Ты что, дурак? – шипел за спиной Колупаев. – Ты что, псих? Разве можно сразу затягиваться? А если бы ты помер? А если бы тебя на «скорой» отвезли? Я тут вообще не знаю что бы делал… – Колупаев вдруг как-то странно на меня посмотрел.
Но мне уже было хорошо.
* * *
Некоторым людям в критические моменты почему-то везет. Двор в момент моего внезапного позора был абсолютно пуст. Кошки, понюхав мои штаны, снова деловито залезли в низенькие кусты.
Отдышавшись, мы сели на лавочку. Колупаев зашвырнул «Лайку» куда-то далеко вслед за кошками.
– Ну что, попробовал? – зло сказал он.
Я понял, что мы с Колупаевым оказались внутри Новых
домов, в каком-то из этих бесконечных дворов, которые образуют загадочный квадратный лабиринт.
Я почувствовал себя зайцем, который гонится за морковкой. Быть зайцем оказалось грустно. Никуда идти больше не хотелось.
…Добрая бурая стена надвигалась на меня, как большое ватное одеяло, стремясь укрыть до самого подбородка. Стена двигалась вместе с подъездом, из которой боком вылезал одноногий инвалид с собакой на поводке. Над подъездом в раскрытом окне женщина мыла окно. Она висела на третьем этаже, вцепившись в раму и рискуя рухнуть на асфальт вместе с ведром и тряпкой. Из окна пахло влажным запахом мокрой тряпки, и той же мокрой тряпкой вдруг запахло небо над головой, и тот же запах мокрой тряпки – живой и терпкий – шел из Гастронома, который прятался за бурыми стенами Новых домов, и от старой лавочки, на которой сидел мой друг Колупаев, и даже от него самого…
И я вдруг почти ясно подумал о том, что запах этот, наверное, и есть запах взрослой жизни. И весь двор вдруг поплыл куда-то, вместе с голыми ветками тополей и кусками холодного солнца, которые вываливались через крышу прямо мне под ноги.
Пока я делал это странное открытие, на какую-то долю секунды я вспомнил почему-то и полукруглое окошечко регистратуры, из которой достают мою пухлую карту, и загадочное лицо продавца в мясном отделе, и равнодушный голос медсестры из физиотерапии, и все-все мои будущие очереди, будущие анализы, будущие неприятности и обязанности показались вдруг нестрашными. А точнее, терпимыми.
«Вытерплю», – отчего-то решил я и окончательно успокоился.
– Ну ты даешь, – взволнованно сказал Колупаев. – Реветь-то зачем?
Он больно взял меня за локоть и куда-то повел.
По дороге Колупаев сурово объяснял:
– От тебя с непривычки табаком знаешь как будет разить? Хотя ты практически и не курил. Я вот курил, а от меня табаком не будет разить. Потому что привычка.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.