Текст книги "Тропы песен"
Автор книги: Брюс Чатвин
Жанр: Зарубежные приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
31
В одной из своих ранних записных книжек я сделал аккуратные выписки из «Дневника» сэра Джорджа Грея, писавшегося в 1830-е годы. Грей был, пожалуй, первым белым исследователем, который понял, что, несмотря на временные неудобства, аборигенам «живется хорошо».
Лучшее место в его «Дневнике» – это описание чернокожего, который напрягает все свои телесные и умственные силы, чтобы выследить и убить кенгуру.
Последний абзац закручивается в коду:
…его грациозные движения, осмотрительное приближение, тот покой и отдохновение, которым пронизан весь его облик, когда добыча его вспугнута, – ото всего этого невольно трепещет воображение, и так и хочется прошептать себе самому: «Как красиво! Как же это красиво!»
Я одурачил самого себя, решив, что эта «красота» хотя бы частично должна была дожить до наших дней. Я попросил Рольфа отыскать человека, который взял бы меня на охоту.
Я уже пару недель просидел тут без дела, и меня стало одолевать то отвращение к словам, которое обычно возникает из-за отсутствия физической активности.
– Лучше всего на охоту отправляться с Алексом Тджангапати, – сказал мне Рольф. – Он немного говорит по-английски.
Алекс был стариком с волосами, зачесанными вверх и стянутыми охряным жгутом. Он ходил в бархатном темно-фиолетовом женском пальто с плечиками. Не думаю, что под ним было надето еще что-нибудь. Он каждый день отправлялся бродить по бушу, а по вечерам шатался по магазину, не расставаясь со своими охотничьими копьями, и глазел на остальных обитателей Каллена как на настоящий сброд.
Когда Рольф попросил его взять с собой на охоту меня, Алекс состроил обиженно-недовольное лицо и зашагал прочь.
– Ну, вот и договорились, – сказал я.
– Ничего! – утешил меня Рольф. – Найдем кого-нибудь другого.
На следующий день около полудня в Каллен приехал на грузовике Коротышка Джонс. Он первым сумел проехать через разлив. Хотя по пути он увяз на день и на ночь по эту сторону от Попанджи, и ребятам из «Магеллан Майнинг» пришлось вытаскивать его.
С ним приехала девушка. Это была подруга Дона, завхоза.
– Хорошая девчонка, – сказал Коротышка, подмигнув.
У нее были стриженые волосы и грязное белое платье. Дон, похоже, очень обрадовался, увидев ее, но она обвела его холодным оценивающим взглядом, а потом продолжала улыбаться Коротышке.
– Я совсем не жалею о том, что мы завязли, – сказала она.
Мы с Доном помогли выгрузить коробки из грузовика. Мы почти закончили работу, когда вышел Рольф.
– Ты все еще хочешь поехать на охоту? – спросил он меня.
– Да, – сказал я.
– Заплатишь за полный бак бензина?
– Ну, если надо.
– Я уже договорился.
– С кем?
– С Донки-донком, – сказал он. – Хороший мужик!
– А когда?
– Сейчас, – сказал он. – Так что ступай надевать сапоги. И шляпу не забудь!
Я шел к своему каравану, когда сзади, скрипя и дребезжа, подъехал старенький раздолбанный «форд-седан». За рулем сидел бородатый абориген с толстым брюхом.
– Это ты едешь на охоту? – ухмыльнулся он.
– С тобой?
– Ну! – ответил Донки-донк.
Мы заехали купить бензина, но, заплатив за бак, я сразу же понял, что играю в этой экспедиции роль не «клиента», а «раба».
Донки-донк заставил меня купить еще масла, пуль, шоколадок, сигарет. Он хотел, чтобы я купил ему новую покрышку. Он велел мне подержать для него сигарету, пока сам возился с мотором.
Мы уже собирались трогаться, когда к нам подошел молодой человек по имени Уокер. Уокер был бывалым путешественником. Он изъездил вдоль и поперек всю Австралию, очень привередливо подыскивая себе жену. Еще он провел некоторое время в амстердамской Молодежной христианской организации. Он был очень красив. У него был божественный профиль и очень темная кожа. Волосы и борода у него были цвета золотой нити.
– Поедешь с нами на охоту? – крикнул ему Донки-донк.
– Конечно, – сказал Уокер и сел на заднее сиденье.
Мы поехали за человеком, у которого было ружье. Это был еще один невероятно изящный молодой человек с беспомощной улыбкой и волосами до плеч. Он сидел возле шалаша из валежника. У него на джинсах красной ручкой было множество раз написано его имя – «Нерон».
Женой Нерона, как оказалось, была та самая великанша, которую я уже видел за покером. Она была на добрую голову выше мужа и раза в четыре шире. Она сидела у очага за своим шалашом и грызла обугленный окорок кенгуру. Когда Нерон сел в машину, за ним побежал их маленький сынишка и нырнул туда же через открытое окно. Мать погналась за ним, размахивая своей дубинкой из кости кенгуру. Она вытащила мальчишку за волосы и плюнула ему в лицо.
Мы минуты две уже ехали, как вдруг Нерон обратился к остальным:
– Спички взяли?
Донки-донк и Уокер покачали головами. Мы развернулись обратно – за спичками.
– Для костра, – ухмыльнулся Нерон. – Если завязнем.
Мы поехали на юг между горами Каллен и Либлер и спустились к шоссе Ган-Бэррел. После дождя на кустарниках распускались желтые цветочки. Дорога начиналась и пропадала в мираже, а над равниной будто плыла цепь каменистых холмов.
Я показал на красноватый выход породы слева.
– Это что там такое? – спросил я.
– Старик, – радостно вызвался ответить Уокер.
– А откуда этот Старик идет?
– Издалека. Может, из Аранды. Может, из Сиднея.
– А куда он идет?
– В Порт-Хедленд, – ответил он уверенно.
Порт-Хедленд был железорудным портом на западном побережье Австралии, примерно в тысяче двухстах километрах к западу от Каллена, за пустыней Гибсона.
– А что происходит с этим Стариком, – спросил я, – когда он добирается до моря?
– Всё, – ответил Уокер. – Там ему конец.
Потом я указал на низкий плосковерхий холм – как уверял меня Рольф, это была куча дерьма, которую наложил там Человек-Перенти во Времена Сновидений.
– А это что, вон там?
Уокер нервно затеребил бороду.
– Я еще слишком молод, – сказал он застенчиво: это означало, что он еще не проходил посвящения в ту песню, где говорилось об этом холме.
– Спроси у Нерона, – сказал он. – Нерон знает.
Нерон захихикал и покачал головой из стороны в сторону.
– Это Туалет, – сказал он. – Дерьмо.
Донки-донк лопался со смеху, так что машину раскачивало.
Я повернулся назад, поглядеть на тех двоих на заднем сиденье.
– Дерьмо Перенти? – спросил я.
– Нет, нет, – глупо хихикнул Нерон. – Тут Двое Мужчин.
– А откуда пришли эти Двое Мужчин?
– Ниоткуда не пришли. – Он хлопнул в ладоши. – Занимаются там этим самым.
Нерон сделал жест большим и указательным пальцами, чтобы стало понятно, чем именно заняты те Двое.
– Свояки, – добавил он.
Уокер нахмурился, надул губы и плотно сжал колени.
– Я тебе не верю, – заявил я Нерону. – Ты меня дурачишь.
– Хи! Хи! – рассмеялся тот, а потом зашелся очередным приступом беспомощного хихиканья.
Они с Донки-донком еще фыркали от смеха, когда, примерно через милю, мы остановились вблизи нескольких низко лежащих скал. Все трое выпрыгнули из машины.
– Пошли! – позвал меня Нерон. – Здесь вода.
Между скал оказалось три озерца со стоячей водой. В них извивались личинки комаров.
– Солитеры, – сказал Нерон.
– Это не солитеры, – сказал я. – Это личинки комаров.
– Динго, – сказал Донки-донк.
Он указывал на самую крупную скалу, которая действительно походила на лежащую собаку. А скалы поменьше, сказал он, – это ее щенки.
Они несколько минут плескались в воде. Потом мы съехали с дороги и поехали на запад по равнине.
Донки-донк, надо сказать, был потрясающим водителем. Он заставлял свою машину чуть не плясать вокруг колючек. Он всегда безошибочно угадывал, где нужно объехать куст, а где можно проехаться прямо по нему. Семенные коробочки так и сыпались на ветровое стекло.
Нерон выставил дуло своей винтовки в окно.
– Следы индейки, – прошептал он.
Донки-донк притормозил, и индейка (здесь это разновидность дрофы) подняла над стеблями травы свою пеструю шею и бросилась от нас наутек. Нерон выстрелил, и птица свалилась, мелькнув взметнувшимися перьями.
– Удачный выстрел! – заметил я.
– Еще одна! – закричал Уокер, и в чащу кустов пробежала вторая дрофа. Нерон снова выстрелил – и промахнулся. Когда он подбежал к первой дрофе, она тоже успела куда-то исчезнуть.
– Хренова индюшка, – выругался Нерон.
Мы продолжали ехать на запад, и вскоре впереди показалась самка кенгуру с детенышем. Донки-донк нажал ногой на педаль газа, и машина с глухим стуком запрыгала по кочкам, но кенгуру скакали впереди, обгоняя нас. Потом кочки и кусты закончились, мы очутились на ровной, выжженной местности – и тут уже опережать стали мы. Мы нагнали кенгуру, ранили самку в бедро (детеныш ускакал куда-то в сторону), и она, сделав кувырок назад, отлетела на крышу автомобиля и плюхнулась на землю – мертвой, только бы мертвой! – подняв облако пыли и пепла.
Мы выскочили из машины. Нерон выстрелил в облако пыли, но кенгуру уже поднялась и побежала, пошатываясь и хромая, однако по-прежнему развивая бешеную скорость, а Донки-донк, оставшийся за рулем, снова настигал ее.
Мы видели, как машина второй раз врезалась в кенгуру, но та шлепнулась на капот, соскочила и помчалась в нашу сторону. Нерон пару раз выстрелил, но промазал – пули просвистели куда-то в кусты, сбоку от меня, – а кенгуру зигзагом понеслась в обратную сторону. Тогда Донки-донк снова сорвался с места и врезался в нее в третий раз, с чудовищным звуком. Теперь она уже не шевельнулась.
Он распахнул дверь автомобиля и гаечным ключом нанес ей удар в основание черепа – но тут она снова вскочила на ноги, так что ему пришлось хватать ее за хвост. Когда мы втроем подбежали, кенгуру уже улепетывала, и Донки-донк висел на ней, будто спортсмен, тянущий канат. Наконец Нерон прострелил ей голову, и все было кончено.
У Уокера на лице было написано недовольство и разочарование.
– Мне она не нравится, – сказал он.
– Мне тоже, – согласился я.
Нерон разглядывал убитую кенгуру. Из ее ноздрей на рыжую землю стекал ручеек крови.
– Старая, – поморщился он. – Невкусная.
– А что ты с ней будешь делать?
– Здесь оставлю, – сказал он. – Может, хвост отрежу. У тебя нож есть?
– Нет, – сказал я.
Нерон пошарил в машине и отыскал крышку от старой жестяной банки. Используя ее вместо лезвия, он попытался отпилить хвост, но позвонки не поддавались.
Задняя левая шина спустилась. Донки-донк приказал мне достать домкрат и поменять колесо. Домкрат был сильно погнут, и, стоило мне несколько раз надавить, что-то щелкнуло, и шпиндель полетел на землю.
– Ну вот, ты сломал его, – ухмыльнулся тот.
– Что будем делать? – спросил я.
– Пешком топать, – сказал Нерон, хихикнув.
– Сколько?
– Дня два, наверно.
– Может, костер развести? – предложил я.
– Не-ет! – проворчал Донки-донк. – Поднимай ее! Поднимай ее, мужик!
Мы с Уокером взялись за бампер, изо всех сил уперлись в него спинами и попытались приподнять, а Донки-донк стоял с бревном наготове, чтобы подсунуть его под дифференциал.
Ничего не вышло.
– Давай ты тоже! – крикнул я Нерону. – Помоги нам!
Тот сложил пальцы и пробежался ими по одному из своих стройных бицепсов, хлопая ресницами и хихикая.
– Нет сил! – сказал он почти беззвучно.
Донки-донк вручил мне палку-копалку и велел выкопать яму под шиной. Полчаса спустя яма была уже достаточно велика, чтобы можно было сменить колесо. Пока я работал, все трое смотрели. Я выдохся и взмок. Потом мы стали раскачивать машину туда-сюда и наконец сдвинули ее с места.
Оставив кенгуру на съеденье воронью, мы поехали обратно в Каллен.
– Завтра хочешь поехать на охоту? – спросил меня Донки-донк.
– Нет, – сказал я.
Лондон, 1970
Я слушал публичную лекцию Артура Кестлера, рассуждавшего на тему безумия человеческого рода. Он утверждал, что, в результате неадекватного взаимодействия между двумя зонами мозга – «рациональным» неокортексом и «инстинктивным» гипоталамусом – Человек каким-то образом развил в себе «уникальную бредовую наклонность к убийству», которая неизбежно побуждает его умерщвлять, истязать себе подобных и вести бесконечные войны.
Наши доисторические предки, говорил он, не страдали от последствий перенаселения. Они не испытывали недостатка в территории. Они не жили в больших городах… и все-таки они убивали друг друга.
Потом он стал говорить о том, что после Хиросимы произошла полная перестройка «структуры человеческого сознания»: впервые за всю историю своего существования Человек столкнулся с мыслью о том, что он может быть уничтожен как вид.
Этот эсхатологический треп изрядно разозлил меня. Когда настало время для вопросов из зала, я поднял руку.
Перед наступлением 1000 года, сказал я, вся Европа была объята страхом близкого и неминуемого конца света. Так в чем же разница между «структурой сознания» средневековых людей – и нашей собственной?
Кестлер смерил меня презрительным взглядом и, к одобрению слушателей, изрек:
– В том, что светопреставление – это выдумка, а водородная бомба – реальность.
Душеполезное чтение для конца Второго тысячелетия – книга «L’an mil»[68]68
«1000-й год» (фр.)
[Закрыть] Анри Фосийона.
В главе «Проблема страхов» Фосийон показывает, как ровно тысячу лет назад западный человек был парализован схожими пугающими представлениями, распространением которых занимались тогдашние фанатики, считавшиеся государственными мужами. Выражение Mundus senescit, «Мир стареет», свидетельствовало об атмосфере тягчайшего интеллектуального пессимизма, а также отражало «религиозное» убеждение в том, что мир – это живой организм, который, достигнув вершины зрелости, неизбежно обречен погибнуть.
Страх перед концом света принимал три формы. Люди боялись, что:
1. Бог уничтожит свое творение, окутав его огнем и серой.
2. Что с Востока примчатся легионы сатаны.
3. Что человечество выкосят повальные болезни.
И все-таки эти страхи удалось преодолеть. 1000 год пришел и прошел, и укоренилось новое «открытое» общество Средневековья. Как очаровательно написал об этом епископ Глабер: «Три года спустя после 1000 года Земля покрылась белоснежным нарядом из церквей».
За ужином в гостях, Лондон, 1971
В гости пришел очень высокий американец. Он оказался в Лондоне проездом, направляясь в Вашингтон после командировки во Вьетнам, где занимался расследованием. За последнюю неделю он побывал на Гавайях, в Гуаме, в Токио и Сайгоне. Он пролетал над Ханоем в ходе воздушного налета. Он совещался с натовскими штабными начальниками – а сегодня у него выдался свободный вечер.
Он был невинным человеком. За салатом он рассуждал о дефолиантах. Я никогда не забуду, как у него по губам растекался малиновый сок, а из них вылетала чеканная дробь слов, прогибавшихся под сильными ударениями: «Северные вьетнамцы уже потеряли между третью и половиной поколения своих молодых боеспособных мужчин. Это жертва, которой ни одна нация не может приносить бесконечно; а потому мы и предвидим нашу военную победу во Вьетнаме уже в течение 1972 года…»
Не тесни врага, загнанного в угол.
Принц Фу-Цяй говорил: «Дикие звери, будучи загнанными в угол, дерутся отчаянно. Так сколь же это верно и о людях! Когда им известно, что выхода нет, они бьются насмерть.
Сюн Цзы, «Искусство войны»
Штирия, Австрия, 1974
Перед визитом к Лоренцу я путешествовал по горам Роттенманнер-Тауэрн с рюкзаком, набитым его книгами. Дни стояли безоблачные. Каждую ночь я проводил в новом альпийском домике, ужинал сосисками с пивом. Горные склоны сплошь покрывали цветы: горечавки и эдельвейсы, водосборы и лилии. Солнечный свет заливал изумрудную синеву сосновых лесов, а кое-где на осыпях еще виднелись пласты снега. На лугах повсюду паслись кроткие бурые коровы, звяканье их бубенцов эхом разносилось над равнинами – или то были отголоски далекого звона церковных колоколов…
Строка Гёльдерлина: «Виден мне город вдали, он мерцает, как панцирь железный…»[69]69
Из стихотворения «Досуг» (в переводе Е. Садовского)
[Закрыть]
Путешественники: мужчины и женщины в красно-белых рубашках и кожаных штанах. Все, проходя мимо, кричали: «Grьss Gott!»[70]70
Здравствуйте! (ю. – нем.)
[Закрыть] Один заскорузлый коротышка принял меня за немца и с плотоядной гримасой торговца порнографией откинул лацкан пиджака, чтобы показать мне свои свастики.
Перечитывая Лоренца, я понял, почему благоразумные люди в ужасе вскидывают руки – и принимаются дружно отрицать, что существует такая вещь, как человеческая природа, и настаивать на том, что всему необходимо учиться заново.
Они чувствуют, что «генетический детерминизм» представляет угрозу для всех либеральных, гуманных и демократических ценностей, за которые все еще крепко держится западный мир. Понимают они и то, что инстинкты нельзя выбирать: нужно принимать их все, скопом. Нельзя пустить в Пантеон Венеру – и захлопнуть дверь перед носом у Марса. А приняв «борьбу», «территориальное поведение» и «порядок старшинства», вы вновь увязнете в реакционном болоте XIX века.
Что особенно привлекло в труде «Об агрессии» идеологов «холодной войны» – так это выдвинутое Лоренцем понятие «ритуального» сражения.
Сверхдержавы по определению должны сражаться, потому что это стремление заложено в их природе; однако можно выбрать местом для своих стычек какую-нибудь бедную, маленькую, желательно беззащитную страну – точно так же, как двое оленей-самцов выберут для драки клочок ничейной территории.
Я слышал, что министр обороны США всегда держит у изголовья эту книгу, испещренную пометками.
Люди суть порождения своих обстоятельств, и всё, что они говорят, думают или делают, обусловливается обучением. Детям наносят глубокие травмы происшествия, случившиеся в раннем детстве, народам – переломные моменты в их истории. Но может ли означать такое «обусловливание», что не существует неких абсолютных мерок, которые выходили бы за рамки исторического прошлого? Что не существует «добра и зла», независимо от национальности и вероисповедания?
Неужели «дар языков» втихаря истребил в человеке инстинкт? Иными словами, неужели Человек – и впрямь вошедшая в поговорку «чистая доска» бихевиористов – бесконечно податливая и готовая приспособиться к чему угодно?
Если это так, тогда все Великие Учителя впустую мололи языками.
Самое «неудобное» место в книге «Об агрессии» – то самое, из-за которого Лоренца освистывали и обзывали «нацистом» – это та часть книги, где он описывает «фиксированные формы» поведения, которые можно наблюдать у молодых солдат, когда в них пробуждается боевая ярость: голова высоко поднята… подбородок выставлен вперед… руки колесом… по уже не существующей шерсти вдоль позвоночника пробегает дрожь…: «Они высоко воспаряют над заботами повседневной жизни… Люди наслаждаются чувством своей непогрешимой правоты, даже когда совершают жестокие зверства…»
И все-таки… мать, в неистовстве бросающаяся на защиту своего ребенка, прислушивается – будем надеяться! – к голосу своего инстинкта, а не к советам какой-нибудь брошюры, адресованной молодым матерям. А если мы допускаем существование боевого поведения в молодых женщинах, то почему он должен отсутствовать у молодых мужчин?
Инстинкты – это Паскалевы «доводы сердца, о которых не ведает разум». А верить в «доводы сердца» для реакционера – совсем неутешительно, нет, просто огорчительно!
Без религии, по знаменитому определению Достоевского, «все дозволено». Но, не будь инстинкта, эта вседозволенность царила бы точно так же.
Лишившись инстинкта, мир превратился бы в куда более беспощадное и опасное место, чем все, что рисуют нам те, кто носится с понятием «агрессия». Это было бы лимбоподобное царство безразличия, где все перекрывалось бы чем-нибудь еще: добро могло бы становиться злом; смысл – бессмыслицей; правда – ложью; вязанье спицами было бы занятием ничуть не более нравственным, чем детоубийство; и в таком мире человек, которому «промывают мозги», легко верил, говорил и делал бы все то, что в данный момент было бы угодно властям.
Мучитель может отрезать человеку нос; но, если у калеки родится ребенок, то родится он с носом. То же самое происходит и с инстинктом! Тот факт, что суть инстинкта, не подвластная изменениям, передается по наследству, означает, что «промывщики мозгов» должны начинать свою обработку сначала, заново оболванивая каждое новое поколение, каждую новую личность, – а это в конечном счете дело очень тоскливое.
Древние греки считали, что человеческому поведению положены некие пределы – не для того, как указывал Камю, чтобы их невозможно было преступить; просто чтобы они существовали, произвольно, и чтобы того, кто проявлял спесь (hybris), нарушая их, ждал сокрушительный удар Рока!
Лоренц отстаивает мнение, что в жизни любого животного существуют поворотные моменты – «рубиконы» инстинкта, – когда оно как будто слышит зов, повелевающий ему вести себя так, а не иначе. Оно может не прислушаться к этому призыву: например, если «естественная» мишень его поведения отсутствует, то животное просто «перенаправит» его на объект-заместитель – и разовьет в себе отклонение от нормы.
В любой мифологии есть свой «Герой и его Дорога Испытаний»: это тоже юноша, который слышит «зов». Он отправляется в далекую страну, где местное население грозит сожрать какой-нибудь великан или чудовище. Вступив в сверхчеловеческую битву, Герой побеждает Силы Тьмы, доказывая свое мужество, и получает награду: жену, сокровища, землю, славу.
Всем этим он наслаждается до самой старости, а потом вдруг тучи снова сгущаются. Он вновь чувствует беспокойство. Опять ему не сидится на месте – или как Беовульфу, который уходит, чтобы погибнуть в сражении, или как Одиссею, которому предсказано слепым Тиресием отправиться куда-то в загадочную даль – и бесследно сгинуть.
Катарсис: по-гречески это «очищение», от глагола kathairo. Согласно одной спорной этимологии, это слово восходит к katheiro – «избавлять землю от чудовищ».
Миф предполагает, поступок располагает. Героический Цикл представляет некую неизменяемую парадигму «идеального» поведения для героя-мужчины. (Конечно, можно было бы выработать такую же парадигму и для Героини.)
Каждый «раздел» мифа – как звено в поведенческой цепочке – соответствует одному из классических «веков» человечества. Каждый век начинается с того, что необходимо преодолеть какое-то новое препятствие, выдержать какое-то новое испытание. Статус Героя повышается в зависимости от того, насколько успешно он завершает цикл этих испытаний – во всяком случае, в рамках сказаний.
Большинство из нас, отнюдь не будучи героями, попусту растрачивает время своей жизни, подает реплики невпопад и в конце концов запутывается в собственных чувствах. С Героем ничего подобного не может происходить. Герой – потому-то мы и зовем его героем – встречает каждое испытание, когда настает его черед, и «вписывает в счет» одну победу за другой.
Однажды я устроил эксперимент, попытавшись «наложить» жизненный путь Че Гевары, современного героя, на канву эпоса о Беовульфе. В результате после нескольких небольших подгонок сложилась толковая картина. И тот, и другой герой совершают примерно одинаковый ряд подвигов в одинаковой последовательности: покидают дом; переплывают море; поражают Чудовище (Грендель – Батиста); поражают мать чудовища («Владычица вод» – Залив Свиней). Оба героя получают награду – жену, славу, сокровища (в случае Че Гевары это жена-кубинка и управление Национальным банком Кубы), и так далее. И оба кладут головы на чужбине: Беовульфа убивает Червечудовище, Че Гевару – диктатор Боливии.
Как человек Че Гевара, при всем его внешнем обаянии, был поразительно беспощадной и неприятной личностью. Как Герой он ни разу не сделал неверного шага – потому мир и увидел в нем Героя.
Рассказывается, что герои в трудные мгновенья слышат «ангельские голоса», подсказывающие им, как быть дальше. Пожалуй, вся «Одиссея» – это удивительная борьба по «перетягиванию каната» между Афиной и Посейдоном: Афина нашептывает Одиссею на ухо: «Ты сумеешь», а Посейдон ревет: «Нет, не позволю!» А если заменить слова «ангельский голос» словом «инстинкт», то можно вплотную подойти к воззрению мифографов с психологическим креном: а именно, что мифы суть дошедшие до нас осколки внутренней жизни Древнего Человека.
Героический цикл, где бы ни разворачивалось его действие, всегда являет собой историю «пригодности» в дарвиновском смысле слова: набросок грядущего генетического «успеха». Беовульф уходит… Иван уходит… молодой абориген уходит в Обход… даже старомодный Дон Кихот уходит. И эти Wanderjahre[71]71
Годы странствий (нем.)
[Закрыть], и схватки с Чудищем суть сказочные варианты табу на инцест: мужчина должен вначале доказать свою «пригодность», а потом «жениться вдалеке».
На деле не так уж важно, являются ли мифы зашифрованными посланиями инстинкта, «встроенного» в центральную нервную систему, или наставительными рассказами, дошедшими с незапамятных времен. Ясно одно: редко когда, а скорее, почти никогда, в мифе одобряется хладнокровное убийство человека человеком.
В древнегерманских воинских братствах от юноши, когда его учили подавлять запрет на убийство, требовалось раздеться донага, одеться в горячую, только что содранную медвежью шкуру и довести себя до «зверской» ярости: иными словами, превратиться, совершенно буквально, в берсерка.
Bearskin («медвежья шкура») и berserk – изначально одно и то же слово. Шлемы королевских гвардейцев, стоящих на посту перед Букингемским дворцом, – реликты того примитивного военного облачения.
Гомер различает два вида «боевого поведения». Одно – menos [ «гнев»], это то хладнокровное состояние, в котором Одиссей истребляет женихов. Другое – lyssa [ «бешенство»], или «волчья ярость»; это состояние охватывает Гектора на поле боя (Илиада, IX, 237–239). Человек, которым овладела lyssa, уже не считается «настоящим» человеком, то есть подвластным законам земли и Неба.
«Воинствующее боевое поведение» Лоренца, по сути, служит описанием этой lyssa.
Индейцы-сиу – это сброд самых жалких, грязных, вшивых, дремучих, вороватых, лживых, подлых, преступных, аморальных, безликих, поедающих отбросы СКУНСОВ, каким только дозволял Господь населять землю; и об их немедленном и окончательном истреблении должны молиться все ЛЮДИ, за исключением индейских посредников и торговцев.
Из газеты «Топека-Уикли Дейли», 1869 г.
Чужеземец, если он не купец, – враг.
Из древнеанглийского текста
Средневековое латинское слово wargus – т. е. «изгнанник» или «чужак» – также означало волка; таким образом, два эти понятия – о диком звере, которого нужно загонять, и о человеке, с которым нужно обходиться, как с диким зверем, – переплетаются очень тесно.
П. Дж. Гамильтон Грирсон, «Молчаливое ремесло»
Нуристан, Афганистан, 1970
Деревни Нуристана находятся под таким головокружительным углом к горным склонам, что улицами служат лестницы из древесины гималайского кедра. У людей там светлые волосы и голубые глаза; они носят с собой боевые топоры из латуни. Они ходят в блиновидных шапках, в поперечных подвязках на ногах, с капелькой краски, нанесенной на веки. Александр Македонский принимал их за давно потерянное греческое племя, а позже немцы – за племя арийцев.
Наши носильщики были забитым людом, вечно жаловались на то, что бедные ноги не несут их дальше, и бросали завистливые взгляды на наши башмаки.
В четыре часа они захотели, чтобы мы сделали привал возле каких-то пасмурных разрушенных домишек, но мы настояли на том, чтобы идти дальше вверх по равнине. Спустя час мы подошли к деревне, окруженной ореховыми деревьями. Крыши домов рыжели абрикосами, выложенными сушиться на солнце, а в цветочных лугах играли девочки в платьях с узором из роз и марен.
Деревенский голова встретил нас с открытой и приветливой улыбкой. Потом к нам присоединился бородатый молодой сатир в венке из виноградных листьев и таволги. Он угостил нас капелькой терпкого белого вина из своей фляги.
– Вот здесь, – сказал я главному носильщику, – мы остановимся.
– Мы здесь не остановимся, – ответил он.
Он выучил английский на пешаварском базаре.
– Остановимся здесь, – настаивал я.
– Эти люди – волки, – сказал носильщик.
– Волки?
– Они – волки.
– А жители вон той деревни? – спросил я, указав на вторую, унылого вида деревеньку, которая стояла вверх по течению, примерно в миле от этой.
– Они – люди, – сказал он.
– А жители следующей деревни, за той? Надо полагать, волки?
– Волки, – кивнул он.
– Что за чушь ты мелешь!
– Это не чушь, сагиб, – возразил носильщик. – Просто одни люди – это люди, а другие – волки.
Не требуется особого воображения, чтобы предположить, что человек как вид перенес в своем эволюционном прошлом какое-то ужасное испытание; и тот факт, что он столь блестяще из него вышел, уже говорит о величине угрозы.
Доказать такое предположение – совсем другое дело. Однако уже двадцать лет назад я подозревал, что слишком много внимания уделяется нашим якобы «братоубийственным» наклонностям и слишком мало – роли Хищника в формировании нашего характера и участи.
Если бы требовалось дать исчерпывающий ответ на вопрос: «Что едят хищники?», то он был бы очень простым: «То, что могут добыть».
Грифф Юэр, «Хищники»
О кадарах – охотничьем племени, обитающем в южной Индии, – сообщалось, что им совершенно чуждо стремление к насилию или к демонстрации мужества, потому что все свои враждебные чувства они выплескивают вовне – на тигра.
Предположим, в порядке теоретического спора, что мы отбросили все эти общие рассуждения об «агрессии» и сосредоточились на проблеме «обороны». А что если Противником на равнинах Африки был вовсе не другой человек? Не люди из другого племени? Что если выбросы адреналина, предшествующие «боевой ярости», имели своей целью защитить нас от крупных кошачьих? Что если наше оружие изначально предназначалось не для охоты на животных, а для спасения собственного живота? Что если мы были не столько хищным видом, сколько видом, который вечно остерегался хищников? Или, быть может, в какой-то переломный момент Зверь уже грозил одолеть человека?
Здесь – и в этом не может быть ошибки – проходит великая разделительная линия.
Если первые люди были жестокими убийцами-каннибалами, если их ненасытность заставляла их завоевывать и истреблять себе подобных, тогда любое Государство, предоставляя свою мощную защиту, спасало людей от них самих; тогда оно неизбежно должно рассматриваться как благо. Такое Государство, сколь бы пугающим оно ни казалось отдельному человеку, следует считать благодатью. И любое действие со стороны отдельного человека, направленное на подрыв, ослабление или угрозу Государству, является шагом в сторону первобытного хаоса.
Если же, с другой стороны, первых людей самих постоянно осаждали, теснили и преследовали, а их общины были немногочисленными и разрозненными; если они постоянно всматривались в горизонт, откуда могла прийти помощь, если они цеплялись за жизнь и друг за друга, чтобы пережить очередную полную ужаса ночь, – то тогда, быть может, все атрибуты, которые мы считаем специфически «человеческими» – язык, песни, распределение пищи, обмен дарами, межплеменные браки, – иначе говоря, все те добровольные блага, которые сообщают устойчивость обществу, подавляют применение силы среди его членов и могут функционировать гладко лишь тогда, когда равновесие является правилом, – быть может, все эти атрибуты возникли как уловки и хитрости, имевшие целью выживание, и были выкованы, несмотря на гигантский перевес, чтобы отражать угрозу истребления? Но делаются ли они от этого менее инстинктивными или бесцельными? Разве некая общая теория защиты не объясняет нам, отчего наступательные войны по сути всегда обречены на поражение? Отчего забияки никогда не выходят победителями?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.