Текст книги "Гениальность и помешательство"
Автор книги: Чезаре Ломброзо
Жанр: Классики психологии, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
То же бессердечие заставляло его с презрением относиться к чувству патриотизма, которое он называл «страстью слепцов и самой слепой из страстей», и в народных восстаниях сочувствовать не народу, а солдатам, его усмирителям. Этих последних, а также свою собаку он по духовному завещанию сделал даже наследниками своего состояния.
Шопенгауэр действительно завещал часть своего имущества прусскому фонду, помогавшему солдатам-инвалидам, участвовавшим, в том числе, в подавлении мятежей 1848 года. Но здесь позиция Шопенгауэра определялась той же боязнью быть обокраденным, на этот раз во время революционных смут.
Исключительной и постоянной заботой его было собственное «я», которое он старался возвеличить всеми способами, видя в себе не только основателя новой философской системы, но и вообще необыкновенного человека. В сотне писем упоминает он с удивительным самодовольством о своих фотографических и писанных масляными красками портретах и говорит даже об одном из последних: «Я приобрел его затем, чтобы устроить для него род часовни, как для священного изображения».
Николай Гоголь, долгое время занимавшийся онанизмом, написал несколько превосходных комедий после того, как испытал полнейшую неудачу в страстной любви; затем, едва только познакомившись с Пушкиным, пристрастился к повествовательному роду поэзии и начал писать повести; наконец, под влиянием московской школы писателей он сделался первоклассным сатириком и в своем произведении «Мертвые души» с таким остроумием изобразил дурные стороны русской бюрократии, что публика сразу поняла необходимость положить конец этому чиновничьему произволу, от которого страдают не только жертвы его, но и сами палачи.
Фёдор Моллер. Портрет писателя Николая Васильевича Гоголя. Начало 1840-х гг.
В это время Гоголь был на вершине своей славы, поклонники называли его за написанную им повесть из жизни казаков «Тарас Бульба» русским Гомером, само правительство ухаживало за ним, – как вдруг его стала мучить мысль, что слишком уж мрачными красками изображенное им положение родины может вызвать революцию, а так как революция никогда не останется в разумных границах и, раз начавшись, уничтожит все основы общества – религию, семью, – то, следовательно, он окажется виновником такого бедствия. Эта мысль овладела им с такою же силою, с какою раньше он отдавался то любви к женщинам, то увлечению сначала драматическим родом литературы, потом повествовательным и, наконец, сатирическим. Теперь же он сделался противником западного либерализма, но, видя, что противоядие не привлекает к нему сердца читателей в такой степени, как привлекал прежде яд, совершенно перестал писать, заперся у себя дома и проводил время в молитве, прося всех святых вымолить ему у Бога прощение его революционных грехов. Он даже совершил путешествие в Иерусалим и вернулся оттуда значительно спокойнее, но вот в Европе вспыхнула революция 1848 года – и упреки совести возобновились у Гоголя с новой силой. Его начали мучить представления о том, что в мире восторжествует нигилизм, стремящийся к уничтожению общества, религии и семьи. Обезумевший от ужаса, потрясенный до глубины души, Гоголь ищет теперь спасения в «Святой Руси», которая должна уничтожить языческий Запад и основать на его развалинах панславистскую православную империю. В 1852 году великого писателя нашли мертвым от истощения сил или, скорее, от сухотки спинного мозга на полу возле образов, перед которыми он до этого молился, преклонив колени.
Биография Гоголя изложена Ломброзо весьма произвольно. Отметим только, что идея монархического панславизма возникла у Гоголя раньше, во второй редакции «Тараса Бульбы» 1842 года, под влиянием М. П. Погодина и С. П. Шевырева, а о судьбах западных славян он размышлял еще в молодости, готовясь к карьере историка.
Если после стольких примеров, взятых из современной нам жизни и в среде различных наций, найдутся люди, еще сомневающиеся в том, что гениальность может проявляться одновременно с умопомешательством, то они докажут этим только или свою слепоту, или свое упрямство.
VII
Примеры гениев, поэтов, юмористов и других между сумасшедшими
Жестоко ошибаются, однако, те, которые думают, что душевные болезни всегда сопровождаются ослаблением умственных способностей, тогда как на самом деле эти последние, напротив, нередко приобретают у сумасшедших необыкновенную живость и развиваются именно во время болезни. Так, Винслоу знал одного дворянина, который, будучи в здравом рассудке, не мог сделать простого сложения, а после психического расстройства стал замечательным математиком. Точно так же одна дама во время умопомешательства обнаруживала несомненный поэтический талант, но по выздоровлении превратилась в самую прозаическую домовитую хозяйку.
В Бисетре мономаньяк Моро выразил жалобу на свое печальное заключение в следующем прелестном четверостишии:
Сам Данте в своих вдохновенных строфах,
Сам гений Флоренции, был бы не в силах
Представить те муки, тот ужас и страх,
Какие в застенках Бисетра постылых
Мы вынесли…
Эскироль рассказывает про одного маньяка, что в период самого острого припадка болезни он сочинял канон, который был впоследствии введен в богослужение. Морель лечил одного сумасшедшего, страдавшего периодическим слабоумием; перед наступлением каждого периода он писал прекрасные комедии.
Канон – в доступных нам итальянских изданиях стоит cannone, пушка. Французский переводчик Ломброзо понял как «канон», а английский – как «пушка». Считаем правильным перевести: «изобрел новое оружие, которое потом было принято на вооружение». Правда, слова «канон» в значении «правило, порядок богослужения» и «каннон» в значении «пушка» происходят от одного и того же греческого слова «тростник, трубка» (итальянское canne), в первом случае имея в виду записанное тростниковым пером правило или использование тростника в качестве линейки.
Можно привести множество примеров того, как самые простые, неученые люди обнаруживали во время умопомешательства необыкновенную находчивость, остроумие, наблюдательность, даже глубокомыслие, не свойственные им прежде, или такие таланты, которыми они не обладали в здоровом состоянии.
Я лечил в Павии одного бедного крестьянского мальчика, который сочинял оригинальнейшие музыкальные арии; он же придумал для своих товарищей, находившихся в одной с ним больнице, до того меткие прозвища, что они так и остались за ними до сих пор. Один старик крестьянин, страдавший миланской проказой, на вопрос наш, считает ли он себя счастливым, отвечал, точно какой-нибудь греческий философ: «Счастливы все те люди, даже богатые, которые желают быть счастливыми».
Миланская проказа (чаще: ломбардская проказа; миланская рожа) – пеллагра, мучительное заболевание, вызванное живущим в кукурузе грибком, поселяющимся в коже человека.
Многие из моих учеников, вероятно, помнят того душевнобольного Б., теперь уже выздоровевшего окончательно, которого смело можно было назвать гением, вышедшим из народа. Он перепробовал все профессии: был звонарем, слугой, носильщиком, продавцом железных изделий, трактирщиком, учителем, солдатом, писцом, но ничто его не удовлетворяло. Он составил для меня свою биографию, и так хорошо, что если исправить некоторые орфографические ошибки, то она годилась бы в печать, а с просьбою отпустить его из больницы Б. обратился ко мне в стихах, весьма недурных для простолюдина.
Несколько дней тому назад мне пришлось услышать от одного сумасшедшего, простого торговца губками, следующее философское решение вопроса о жизни и смерти. «Когда душа оставит тело, – сказал он, – то оно истлевает и принимает другую форму: мой отец зарыл однажды труп мула в землю, и на ней после того появилось множество грибов, а картофель стал родиться вдвое крупнее, чем прежде». Как видите, нисколько не культивированный, но как бы просветленный маниакальным экстазом, ум этого человека получил способность делать такие выводы, до которых с трудом додумываются лишь немногие великие мыслители.
Ломброзо в этом простонародном рассуждении восхитила не сама мысль о рождении новой жизни из смерти, которая вполне может быть объяснена вниманием ко всему одушевленному, сколько представление о справедливой компенсации жизни за смерть, «картофель в два раза крупнее», что ему представляется сложной научной абстракцией. Впрочем, уже у одного из первых греческих философов, Анаксимандра, есть знаменитое изречение, что вещи платят каждая мзду за то, что выделились из целого, так что такое абстрагирование качеств вместе с переносом понятия справедливости на природные вещи было уже в ранней философии.
Некто В., лишившийся рассудка вор, бросился бежать, воспользовавшись дозволенной ему прогулкой. Когда его поймали и стали укорять, зачем он злоупотребил оказанным ему доверием, он отвечал: «Я хотел только испытать быстроту своих ног». (…)
Женщину, страдавшую религиозным помешательством, спросили, почему она никогда ничем не занимается: «Потому что меня зовут лентяйкой», – отвечала она. – «Ты так безобразна, что на тебя противно смотреть». – «Кто не хочет смотреть на меня, пусть выколет глаза». – «Ты самая безумная из сумасшедших в этой больнице». – «Блажен торговец, знающий хорошо достоинство своего товара». (…)
Перед нами хороший пример постоянного перевода этических высказываний, имеющих в виду исправление собеседника, в ценностные, создающие ситуацию неотменимых ценностей. Такой незаконный перевод встречается и в наши дни в демагогии политиков правого толка: «Мне говорят, что я бесстыжий, значит, я имею право без стыда это признать», когда любой упрек превращается в способ отстоять свое право на порочность как некую якобы исконную подлинность.
Некогда известный поэт М. Ж., брат знаменитого литератора, помешавшись вследствие чрезмерных занятий и злоупотребления спиртными напитками, начал тиранить свою жену, кричать и бранить воображаемых преследователей. Через некоторое время, когда эти припадки бешенства прекратились, у него явилась мания величия, и он принялся писать стихи, чрезвычайно гармоничные, но совершенно бессмысленные. Между прочим, он сочинил трагедию, где в число 60 действующих лиц помещены и Архимед с Гарибальди, и Эммануил Карл Феликс с Евой, Давидом и Саулом. Тут являются также и невидимые персонажи, звезды, кометы, которые тем не менее произносят длиннейшие монологи. (…)
У него же мы находим юмористическую пародию на сонет Данте, а рядом с нею стихи, проникнутые мрачной, мощной энергией, как, например, следующее стихотворение, поразительно правдиво рисующее безотрадное одиночество липеманьяка:
К самому себе
Чем недоволен ты, пришелец безумный?..
Всем вообще и в частности ничем.
Я недоволен тем, что свод небес лазурный
Покрылся тучами, что стих мой нем,
Что он бессилен и не может
Излить пред небом то страданье,
Что день и ночь мне сердце гложет…
Пусть все живое изнеможет
В борьбе с несчастием и злом,
Пусть обратится мир в Содом —
И я предамся ликованью.
Вообще у этого маньяка встречаются стихи, замечательно изящные по слогу и достойные самого Петрарки. (…)
Общая и резкая особенность поэтов-сумасшедших состоит в присущей им всем силе творческого воображения, столь несвойственной их прежним жизненным условиям и ограниченному умственному кругозору.
Альбрехт Дюрер. Меланхолия. 1514 г.
Правда, у многих это творчество сводится к постоянному кропанию эпиграмм, острот и созвучий, которые хотя и считаются в большом свете за признак блестящего ума, bel esprit, но, в сущности, доказывают противное не только потому, что в них часто не бывает логического смысла, но еще и потому, что ими особенно усердно занимаются умалишенные. Впрочем, и в прозаических сочинениях этих последних заметна склонность к созвучиям, к рифмам. Между такими литераторами дома умалишенных нередко встречаются импровизированные философы, у которых среди безумных фантазий являются иной раз проблески идей, как будто заимствованных из философских систем эпикурейцев или позитивистов. Но большинство все-таки состоит из поэтов или, скорее, версификаторов, преобладающим свойством произведений которых служит оригинальность, нередко доходящая до абсурда, вследствие разнузданности воображения, не сдерживаемого более ни логикой, ни здравым смыслом, как это всегда бывает с ненормальными или неразвитыми умами. Физиологический пример такого явления представляют дети; что же касается патологических примеров, то их множество: придуманная Петром Сиенским теория превращений и странствований души, новогреческий язык, изобретенный душевнобольным из Пезаро, и пр.
Ломброзо справедливо выделил два свойства самодеятельной поэзии психически больных: это склонность к большим идеям и философским системам, которые и дают достаточно материала воображению, и это легкое связывание слов на основе звуковых или смысловых закономерностей, игровое использование ресурсов поэзии. В ХХ веке оба свойства были профессионализированы в абсурдистской и в специальной детской поэзии, в которой показывается, как эти два свойства могут не противоречить самостоятельному последовательному сюжету. Далее Ломброзо смешивает эту игровую поэзию с графоманией, которая основана на бреде величия отдельных безумных авторов.
Благодаря своему более живому воображению и быстрой ассоциации идей сумасшедшие часто выполняют с большой легкостью то, что затрудняет даровитейших здоровых, нормальных людей, как это доказывает приведенная нами раньше характеристика Лазаретти, написанная без всяких усилий сумасшедшим, тогда как над нею тщетно трудились многие альенисты, в том числе известный доктор Микетти, обладавшие, конечно, большей проницательностью и – что еще важнее – несравненно большим количеством данных для постановки правильного диагноза. Другая характеристическая особенность таких писателей – и это замечается даже в произведениях преступников – это страсть говорить о себе или о своих близких и составлять свои автобиографии, давая при этом полную волю себялюбию и тщеславию. Нужно заметить, впрочем, что обыкновенные сумасшедшие обнаруживают в своих сочинениях меньше искусственности в выражениях и меньше последовательности, чем преступники, но зато у них больше творческой силы и оригинальности сравнительно с этими последними. Далее литераторы дома умалишенных чрезвычайно склонны употреблять созвучия, часто совершенно бессмысленные, и придумывать новые слова или же придавать особый смысл уже существующим словам и преувеличивать значение самых ничтожных мелочных подробностей; так, Фарина посвящает чуть не полстраницы описанию купленного им куска мыла. «Сумасшедшие всегда трудятся над какими-нибудь утомительными, иссушающими мозг пустяками», – сказал Гекарт в предисловии к своей «Gualana» – произведению, кстати сказать, тоже не отличающемуся здравым смыслом.
Альенисты – специалисты по безумцам как «другим», по особым состояниям сознания. Термин не получил широкого признания.
У многих душевнобольных, хотя и не так часто, как у маттоидов (тронутых, поврежденных), заметно стремление дополнять свои поэтические вымыслы рисунками, точно ни поэзия, ни живопись в отдельности недостаточно сильны для выражения их идей. В слоге сказывается недостаток правильности, отделки; но периоды отличаются такой силой и законченностью, что в этом отношении не уступают произведениям образцовых писателей.
Маттоиды – авторский термин Ломброзо, соответствующий современному бытовому психопаты: люди с сохраненными интеллектуальными функциями, способные связно и последовательно мыслить, при этом непредсказуемые в своих реакциях и поступках.
Такое мастерство изложения и способность к версификации, проявляющиеся в людях, которые до заболевания даже не имели понятия о просодии, не покажутся нам особенно изумительными, если мы припомним сделанное Байроном определение поэзии: по его мнению, основанному на собственном опыте, «поэзия есть выражение страсти, которая проявляется тем могущественнее, чем сильнее было вызвавшее ее возбуждение». Отсюда становится понятным, почему у помешанных так сильно развивается воображение, часто переходящее даже в полную разнузданность. Богатство фантазии и страстное возбуждение всегда являлись могучими факторами творческой деятельности. По мнению Вико, блистательно доказанному впоследствии Боклем, в древние времена и у древних народов первые мыслители и ученые были поэты, излагавшие стихами исторические события, народные верования и вообще создавшие там эпос, который затем передавался из уст в уста, из поколения в поколение, как это мы видим в Галлии, в Тибете, в Америке, Африке и Австралии, по свидетельству различных путешественников.
Эллис рассказывает, что в Полинезии для решения споров относительно давно прошедших событий туземцы справляются со своими балладами точно так же, как мы с историческими документами. Мало того, не только в Древней Индии, но даже в средневековой Европе все науки перекладывались в стихотворную форму. Монтукла упоминает о математическом трактате XIII столетия, написанном силлабическими стихами; один англичанин переложил в стихи кодекс Юстиниана, а какой-то поляк – Геральдику.
В Древней Греции также к поэмам Гомера могли обращаться в ходе споров между полисами о правах и привилегиях. А в случае изложения наук стихами на первый план выходила мнемоническая функция поэзии: стихи лучше запоминаются, и значит, можно воспроизвести знания без пропусков и произвольных добавлений из-за несовершенства памяти. И в поздней античности, и в высоком Средневековье, и в эпоху барокко были периоды популярности дидактической поэзии, по сути, стихотворных учебников по разным дисциплинам.
Да, наконец, разве собственно история, хотя изложенная прозой, не переполнена точно так же поэтическими вымыслами, фантастическими эпизодами, натяжками в объяснениях и пр.? Разве в ней мы не встречаем всевозможных нелепостей, вроде того, например, что название сарацинов произошло от Сары, а Нюрнберга – от Нерона, что Неаполь появился на яйце, что после некоторых войн с турками у детей бывало не 32 зуба, а 22 или 23? Разве историк Турпино, этот Маколей своего времени, не сообщил в своей хронике, что стены Пампелуны пали сами собою, едва лишь спутники Карла Великого начали молиться Богу? Да и вообще, в нашей истории столько басен, порожденных безумием человечества (тем более склонного ко всему фантастическому, чем оно невежественнее), что наши филологи только понапрасну ломают себе головы в тщетных усилиях найти разумное объяснение для этого ребяческого бреда.
Сарацины от Сары – типичное для науки XVII–XVIII веков возведение всех современных названий городов, местностей и народов к библейским или античным древностям, с целью сразу вписать каждое такое место во всемирную историю. Для критической историографии XIX века все эти усилия выглядели напрасными и нелепыми.
Неаполь появился на яйце – средневековое предание, ставшее городской легендой Неаполя, что Вергилий (который в средние века считался магом) положил яйцо в основание Замка Яйца (Кастель дель Ово); и пока это яйцо, находящееся в железной клетке в самом глубоком подземелье замка, остается в сохранности, городу ничего не угрожает. Этот мотив яйца, хранящего жизнь, перекочевал, например, в русскую сказку о Кощее Бессмертном, чья жизнь и смерть – в яйце.
22 зуба – типичный для римских историков omen (зловещее предзнаменование), уродство новорожденных, который предвещает новые бедствия.
Стены пали сами собой – тоже попытка докритической историографии находить повторение библейских чудес, таких как падение стен Иерихона, и вне библейской истории.
Что мерный стих успокаивает и гораздо полнее выражает ненормальное психическое возбуждение, чем проза, в этом нас убеждают наблюдения над пьяницами и собственное признание многих из таких бессознательных помешанных поэтов. Один преступник-маттоид, находившийся в больнице Арбу, прекрасно выразил эту инстинктивную склонность к поэтической форме в следующем двустишии:
Не удивляйтесь моему письму в стихах:
Я прозой не могу писать никак!
Другой, липеманьяк, лечившийся в доме сумасшедших в Пезаро, так объясняет значение многих своих стихотворений. «Поэзия, – говорил он, – это – мгновенная эманация души, это – крик, выражающийся из потрясенной тысячами мук груди».
Приведенное объяснение обычно и для нынешних графоманов. Они всегда указывают две вещи в защиту своих плохих произведений: 1) что в их произведениях непосредственно выражена их душевная жизнь, глубина их души, что произведения неотделимы от их личности и поэтому не могут быть поставлены под сомнение, 2) что за их произведениями стоит опыт страдания и сострадания, который не может быть оспорен теми, кто не страдал.
Патологическое происхождение таких литературных произведений служит достаточным объяснением неодинаковости их стиля, то сильного и блестящего, то вялого и бесцветного по мере того, как ослабевает возбуждение, так что строфы классически прекрасные вдруг сменяются идиотской болтовней. Тем же обусловливаются и крайние противоречия между произведениями одного и того же автора, например у Фарины и Лазаретти. Впрочем, стиль большинства из них представляет какое-то детское, примитивное построение периода, наклонность к афоризмам или коротким фразам, частое повторение одних и тех же слов или оборотов, напоминающих библейские изречения или суры Корана, а также, как заметил Тозелли, однообразие в рассуждениях почти всегда о предметах малознакомых, чуждых пишущему и – что особенно любопытно – совершенно бесполезных как для него самого, так и для других. Наибольшую склонность к писательству обнаруживают, по моему мнению (которое разделяют Адриани и Тозелли), хронические маньяки, алкоголики и полупаралитики в первом периоде болезни, хотя у этих последних стихи часто похожи на рифмованную, бессмысленную прозу. Затем следуют меланхолики, сравнительно реже попадающие в больницы для умалишенных. Потребность высказаться на бумаге, вероятно, является у них вследствие свойственной им молчаливости и желания защитить себя таким способом от воображаемых преследований – факт гораздо более важный, чем это может показаться на первый взгляд, особенно когда мы сопоставим его с признанным уже всеми другим фактом – наклонностью к меланхолии всех великих мыслителей и поэтов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.